Софья Николаевна Багрова (то есть Марья Николаевна Аксакова) -- одно из замечательнейших женских лиц в портретной галерее русской литературы. Несомненно, что значительность портрета отчасти обусловливается мастерскою кистью первоклассного художника, который написал его. Но отличительным свойством этого художника было совершенное неумение творчески лгать. Лучший и внимательнейший, до Чехова, наблюдатель русской дробной природы и мелочей текущей действительной жизни, С.Т. Аксаков был лишен дара литературной выдумки. И, что удивительно,-- только литературной. Безмерно восторженный и сантиментальный в жизни, он скорее склонен был к идеалистическим преувеличениям, за что и бывал неоднократно одергиваем, хотя бы, например, Гоголем. "Самому выдумать человека, да с ним и носиться" (Достоевский) было в высшей степени свойственно Сергею Тимофеевичу. Но, когда он брался за перо, стихия чисто реалистического таланта его оказывалась сильнее предвзятых намерений, и, благодаря беспощадной невольной правде изображения, картины Аксакова часто достигают впечатлений, совершенно обратных тем, которые рассчитывал вызвать умиленный автор, когда садился писать.
Таковы все, без изъятия, положительные лица "Семейной хроники" и "Детских годов Багрова-внука". Я думаю, что, перечитывая свои произведения, сам С.Т. Аксаков должен был рассматривать созданную им галерею предков не без изумления и конфуза. Хотел человек написать эпическую поэму, а вышел исторический памфлет; думал нарисовать бытового героя -- получилось страшное пугало. И всегда, везде, все -- неопровержимо ясно, доказательно, понятно, неумолимо выпукло и ярко. Обличение -- грознее фотографии, потому что она допускает прикрасы ретуши, а когда Аксаков делал робкие попытки примирительно ретушировать портреты свои, чудища становились, именно в контрасте извинений художника, еще безобразнее и злее. Когда перечитываешь "Семейную хронику" взрослым человеком, начинаешь чувствовать себя в обстановке совершенно противоестественного литературного смешения: идиллия -- на фоне пошлого шабаша полузверей-недолюдков, сентиментализм Руссо, Стерна и Карамзина, разыгрываемый под аккомпанемент воя, визга и скрежетов, достойных привидений из "Вия". И видишь, что автор в противоестественности этой нисколько не виноват. Напротив: и рад бы ее скрасить, да нельзя. Такова правда. Такова жизнь. Если хорошо вдуматься в эту "Семейную хронику", то общественное изобличение -- не обличение, а именно изобличение -- этой книги, сразу по выходе своем в свет поставленной на полки детских библиотек, равносильно фонвизинскому "Недорослю" и грознее щедринской "Пошехонской старины". В ней нет мрачного анекдота, зато вся она страшна и мрачна, сама того не подозревая, как роковая общность отшедшей эпохи жестоких нравов.
Но главная особенность автора "Семейной хроники" и "Детских годов Багрова-внука" заключается в том, что он не только рассказчик о привидениях и бытописатель отжитого мира, кончившего свое существование приблизительно лет за сорок до того, как он взялся за перо,-- нет, Аксаков был сам привидение, сам человек XVIII века. Мировоззрение и привычки мысли, вынесенные им из детства, властвовали над огромным талантом его и в глубокой старости. Поэтому в неожиданно отрицательных результатах его творчества самые любопытные -- те, которых отрицательности он сам не замечает, и уже не только не пытается ретушировать их, но, наоборот, с гордостью поворачивает их перед читателем как раз такими сторонами, которые заставляют нас брезгливо морщиться или насмешливо улыбаться. Многое, что в то "доброе старое время" представлялось людям явлением передовым, гуманным, положительным, нам, сто лет спустя, настолько странно и чуждо, что иногда с изумлением ловишь себя на том, как сочувствие твое оказывается не на стороне этого, по тогдашнему передового, гуманного и положительного, а на стороне полудикого быта, который оно разрушало.
Такими недоумениями сопровождается почти каждое появление на сцену "Семейной хроники" Софьи Николаевны Багровой. Аксаков обожал свою мать и создал ей двумя главными книгами своими настоящий апофеоз. Но уже дети его в обожествленную бабушку плохо верили. Иван Аксаков прямо говорит, что "Софьи Николаевны" он уже не знавал, а помнит только капризную, сердитую, с дурным характером, старуху, которая до конца жизни презирала своего мужа, как совершенное ничтожество, и также до конца жизни безумно его ревновала.
Когда человек европейской культуры попадает в дикие страны, то наряду с большинством туземцев, которое желает пришельца убить, ограбить или даже съесть, он почти всегда находит меньшинство, которое принимает его за живого бога или пророка божия и порабощается ему слепо и беззаветно. Софья Николаевна Зубина, то есть Марья Николаевна Зубова, вошла в семью Багровых, то есть Аксаковых, именно на положении Ливингстона или Стэнли среди народов Центральной Африки. Мужа ее, отца своего, Аксаков изображает полудиким недорослем, которого от Митрофанушки Простакова отличает только сердечная доброта и расплывчатая мягкость характера. Уровень же образования, вкусы, нравы, привычки, мечты -- те же. А сама Софья Николаевна -- живая Софья из "Недоросля", только вышедшая не за образованного офицера Милона, а этак, приблизительно, за господина Простакова в юности, и очутившаяся через него в неразрывной пожизненной связи с роднёю и средою, в которой душа общества -- Тарас Скотинин, предел образования -- Вральман, Цыфиркин и Кутейкин, пример женственности -- г-жа Простакова,-- и все это -- на крепостном фоне нескольких сот забитых Тришек и одуревшей от господского страха деревни -- Еремеевны.
Дедушка Степан Михайлович Багров -- не Скотинин по натуре, но культурный его уровень -- скотининский. При всем своем природном рыцарстве он дик, как тоже весьма рыцарственные индейцы Купера, и даже более их, потому что вожди могиканов и делаваров не отравлены сладостью крепостного раболепства, а в жилах Степана Михайловича яд этот кипит постоянно и неукротимо. Его великодушия напоминают медведя, который не ест мертвого тела. В своих благородных негодованиях он свиреп до таких отвратительных крайностей, что у внука язык не поворачивается -- рассказать, рука не поднимается -- описать. И это -- лучший человек "Семейной хроники". Женщины дома Багровых -- все, не исключая бабушки Арины Васильевны,-- чудища совсем уже без всяких смягчений, точно их Фонвизин родил. Натурные дикарки, развращенные всеми мерзостями воспитания в крепостничестве -- с неограниченною властью над людьми и без тени образования. В дружбе они -- льстивые рабыни, в любви -- трепещущие самки, во вражде -- свирепые волчицы, подлые, мелочно-злобные, предательницы, лишенные какой бы то ни было разборчивости в выборе средств, только бы насолить своим недругам. Одна из этих госпож -- сестра молодого Багрова -- преспокойно уложила невестку свою ночевать в спальне, обитаемой десятками крыс, и потом, когда ей выговаривали за неприличие ее поступка, только смеялась и возражала:
-- Жаль, что крысы дорогой гостье носа не откусили.
На таком фоне "книжница" Софья Николаевна,-- конечно, белая голубка в стае черных воронов. Но, когда вчитываешься в "Семейную хронику", то мало-помалу теряешься в недоумении: какими же судьбами и зачем, собственно, белую голубку в стаю черных воронов занесло? Известно, что Софья Николаевна вышла замуж за Алексея Степановича Багрова вопреки воле его родителей и своего собственного отца, а также -- совершенно откровенно -- без всякой любви и уважения к простоватому жениху. Аксаков усердно ходил кругом и около психологической загадки этого неравного брака, несуразностью своею, как видно, и его смущавшего, но сыновняя почтительность требовала от него решения только с высшими соображениями и изящными мотивами, а такую разгадку, как ни верти, пригнать оказалось невозможно. Признать же, что права была багровская "пошлость", вопиявшая устами золовок и свекрови, будто "Зубиха", внучка простого уральского казака и дочь купчихи, девица без всякого состояния, но с властнейшим характером и привычкою повелевать, нашла себе истинный супружеский клад в красавце-женихе, столбовом дворянине старинного рода, вероятном наследнике богатейших Куролесовских имений, смирном, как теленок, и влюбленном, как кот,-- такую "низкую истину" признать и поставить ее на место "нас возвышающего обмана" не хватило мужества даже в великом реализме С.Т. Аксакова. А, может быть, не только мужества, но и сознания.
Для множества восторженных идолопоклонников легче вообразить идеал свой чудовищем, чем -- мещанкою. Обидно сознавать, что кумир твой, при всех своих прелестях и совершенствах, представляет собою в жизни все-таки нечто вроде огромного двуногого муравья, который обрящил себе дойную травяную тлю и неотрывно к ней присосался до конца дней своих. "Тяжел первый шаг к неуважению будущего своего супруга и к осуществлению мысли повелевать им по произволу",-- так, проговариваясь, характеризует Аксаков отношения невесты Зубиной к жениху Багрову. Тридцать лет спустя после этого предумышленного практического брака с заведомым неуважением к жениху, другая знаменитая русская литературная Софья предпочла умному и талантливому Чацкому умеренного и аккуратного Молчалина совершенно по тем же соображениям: красивый, смирный раб.
Было такое время на Руси, что свободу и, следовательно, сравнительное счастье женщин с сильным характером мог доставить в браке только "муж-мальчик, муж-слуга". Изучая общество русское конца XVIII и начала XIX века, "до француза", почти не видишь в нем браков, отличенных умственным и нравственным равенством супругов. Все мало-мальски выдающиеся женщины, как на подбор, либо очень несчастны замужем за крупными самодурами, все равно -- первобытными или полированными,-- либо забрали под башмак "мужа-мальчика, мужа-слугу", который пред дражайшею половиною пикнуть не смеет {См. мое "Женское нестроение" (3-е издание).}. С точки зрения современной этики подобные пары, не одухотворенные любовью взаимопонимания, представляются довольно циническими союзами по грубому материальному расчету. Соединение развитой, умной, талантливой девушки с мужчиною, стоящим на низшем уровне интеллекта, в наше время рассматривается, если оно добровольно, как редкая, труднообъяснимая психологически, а часто и начисто физиологическая аномалия любви. Вопрос полового подчинения женщины подобному союзу возмущает век, выработавший буржуазным прогрессом интеллигенцию, как аристократию умственного подбора. Однако мы знаем, что Софья Николаевна в браке не только любила своего мужа, но и безумно его ревновала. Чувства -- на наш взгляд -- малосогласные с презрением, которое она к нему питала. Но на рубеже XVIII и XIX веков пол, хотя не был так криклив, как в устах декадентов на пороге веков XIX и XX, зато заявлял свои притязания с несравненно более спокойною откровенностью и твердою уверенностью в своей правоте. Ведь это был век Версаля и Екатерины. Когда одну из самых блестящих женщин этой эпохи спросили: зачем она избрала себе в любовники красивого дурака? -- она возразила: "Господа, в той науке, единственно которая мне от него нужна, он сильнее всех философов в мире". А другая отвергла любовь Руссо, дав ему на прощанье ласковый совет заниматься математикой и не мечтать о женской взаимности: "Studiate la matematica e lasciate la donne! {"Изучайте математику и оставьте женщин!" (ит.).}"
Выйдя замуж за Алексея Багрова, Софья Николаевна очутилась в отношениях, щекотливую трудность которых в наши дни переживает интеллигент, смущенный бесом жениться на красивой горничной или -- частый брак южных губерний -- на работнице с экономии. Любится и -- совестно любить. Угрызения половой совести вызывают желание развить половину свою или, как говорится, поднять ее до себя, то есть -- сделать ее на себя похожею. Обыкновенно такие попытки кончаются большим крахом семьи -- если не внешним и явным, то внутренним и тайным. Зависят эти крушения главным образом от того, что развивающая сторона понимает процесс развития не в том, чтобы сторона развиваемая воспринимала новую культуру и наслоила на себя черты познания новой жизни, но в том, чтобы она отказалась от прежнего существа своего, с корнем вырвала из себя все былые свойства, не разбирая, дурные они были или хорошие.
Тот же процесс развивания и такой же провал его наблюдаем мы в браке Софьи Николаевны по тем же самым причинам. Она -- "книжница", он -- натурный деревенский человек, "неотшлифованный, ни к чему не ученый". Российский интеллигентный сантиментализм сто лет тому назад только и делал, кажется, что говорил и писал о природе, но -- лишь в книге. И сам-то Руссо был в высшей степени книжный человек, с умозрительным представлением о природе сквозь стекла рабочей своей мансарды, а уж русские-то ученики его, проповедуя возвращение к натуре, обязательно воображали натуру эту чем-то вроде благоустроенного английского, а то даже и итальянского сада, и отнюдь не соглашались, что натура -- это Оренбургская или Уфимская губерния. Красноречивая корреспондентка Новикова, "уфимская Венера или Минерва", Софья Николаевна прямо поражает читателя откровенною предубежденною ненавистью к природе, ее окружающей. В течение многих лет жизнь ее -- сплошная борьба с природою, сперва за мужа, потом за сына. О положительной работе Софьи Николаевны по перевоспитанию своего супруга Аксаков упоминает раза два мельком и неопределенными намеками. Уже эта мутность указаний свидетельствует; что ни большого старания, ни значительных успехов в этом направлении явлено не было. Да и результаты известны: Алексей Багров остался полуграмотным невеждою до конца жизни своей. Но зато и "Семейная хроника", и "Детские годы" полны рассказами о том, как Софья Николаевна -- разговором, книгою, наконец, просто ревнивою властностью, воспитательною тиранией цепкой жены и страстной матери -- становится между семьею своею и непосредственным общением с природою. У этой типической первоин-теллигентки, вышедшей из недр городской бюрократии, не было "родных лип", и она решительно не понимала их обаяния. По приезде в деревню к старикам Багровым, муж повел молодую жену показать ей любимые места свои, в которых он игрывал в детстве. "Алексей Степаныч... еще не привыкший к счастью быть мужем обожаемой женщины, был как-то неприятно изумлен, что Софья Николаевна не восхищалась ни рощей, ни островом, даже мало обратила на них внимание, и... поспешила заговорить с мужем о его семействе", то есть принялась бранить его сестер. И когда, обаянный чарами природы, муж оказался маловнимательным слушателем, супруга устроила ему жесточайшую сцену. А затем и пошло, и пошло. "Несмотря на необыкновенный ум, она не могла понять, как мог человек, страстно ее любящий, любить в то же время свое сырое Багрово... как мог он заглядываться на скучную степь с глупыми куликами, и, наконец, как он мог по нескольку часов не видать своей жены, занимаясь противной удочкой и лещами, от которых воняло отвратительной сыростью... Когда Алексей Степаныч спешил делиться с нею сладкими впечатлениями природы и охоты, она почти обижалась". Вольтер, определявший удочку, как палку, к которой с одного конца привязан червяк, а с другого дурак, был бы очень доволен Софьей. Николаевною, но Руссо пришлось бы сконфузиться за свою последовательницу. Это уж такая роковая судьба русской интеллигенции в ее прошлом, настоящем, да, вероятно, и будущем: ее мечта принадлежит Руссо, ее действительное желание принадлежит Вольтеру,-- и, когда в мирок ее врывается живой пример из Руссо, мещанство Вольтеровой культуры ревниво щетинится, завидев исконного и несовместимого врага.
В "Детских годах Багрова-внука" мы застаем Софью Николаевну уже победительницею. Она отбила мужа у природы. Удит он лишь контрабандою либо с неохотного и редкого позволения. "Евсеич сказал: "Что бы вам, Алексей Степаныч, забраться сюда на заре? Ведь это какой бы клев-то был!" Отец отвечал с некоторою досадою: "Ну как мне по утру?" -- "Вот вы и с ружьем не поохотились ни разу, а ведь в старые годы хаживали". Отец молчал. Я очень заметил слова Евсеича, а равно и то, что отец возвращался как-то невесел". Отвязать Вольтерова дурака от удочки возможно, но тогда ведь дурак остается с глазу на глаз с супругою,-- и, притом, какой дурак! Лишенный всех придатков, которые окружали хоть сколько-нибудь поэтическим светом его животную красоту: "ничтожество"(!) Софья Николаевна не заметила, как, лишая мужа его связей с вещими силами природы, она ограбила самое себя. В роще с ружьем, на реке с удочкою, в беседе с мужиком, на заимке, на косьбе муж ее поэтичен, красив, толков, даже умен. А к ней он приходит индейцем в сюртуке, неловкий, запуганный, скучный, бестолковый. Затем: сегодня -- школа, завтра -- дисциплина, послезавтра -- дрессировка; это запретно, того нельзя, о сем доложи, об оном спросись,-- это же не супружеская жизнь, а какие-то арестантские роты! И вот, сколь ни боготворит "муж-мальчик, муж-слуга" свою прекрасную и премудрую повелительницу, а, в конце концов, инстинкт начинает тянуть его к какому-нибудь, если не счастью, то развлечению попроще,-- где сердцу есть простор воли и тихого отдыха.
Уже упомянуто, что к старости Софья Николаевна сделалась жестоко ревнива. Недуг этот, по-видимому, начал развиваться в ней очень рано. "В продолжение всего обеда мать насмехалась над охотой брать грибы и особенно над моим отцом, который для этой поездки отложил до завтра какое-то нужное по хозяйству дело. Я подумал, что мать ни за что меня не отпустит, и так, только для пробы, спросил весьма нетвердым голосом: "Не позволите ли вы, маменька, и мне поехать за груздями?" К удивлению моему, мать сейчас согласилась и выразительным голосом сказала мне: "Только с тем, чтоб ты в лесу ни на шаг не отставал от отца, а то, пожалуй, как займутся груздями, то тебя потеряют..." Отец несколько смутился и, как мне показалось, даже покраснел". Секрет позволения -- тот, что в рощу, кроме господ, двинулась вся девичья, и, в числе ее, белая, румяная песенница Матрена. Высоконравственная и интеллигентная Софья Николаевна просто приставила в лице сына к мужу сторожа, чтобы полудикий барин не шалил. Из описаний Аксакова не видно, чтобы опасения эти имели какие-либо основания, в роще не происходит ничего предосудительного, а только поют превосходные русские песни, которые приводят впечатлительного мальчика в восторг. Он спрашивает: "Почему вы никогда не поете в деревне?" Матрена отвечает: "Маменька ваша не любит наших песен". И -- когда Сережа, возвратясь из леса, рассказал матери, как чудно пели, Софья Николаевна ревниво надулась.
Эта ненависть к натурной народной песне -- нарядному голосу пола -- необыкновенно выразительна и типична. Инстинкт женщины, сознавшей свой брачный союз ошибочною аномалией, ревниво восставал против всех средств и сближений естественного полового подбора, которого заглушённый голос рано или поздно должен был заговорить в молодом Багрове и потянуть его, как равного к равным, к женщинам одной с ним бытовой породы, одинаковых настроений, образовательного и нравственного уровня. Природа, выгнанная в дверь, стучалась в окно. И вот мало-помалу вся супружеская жизнь Софьи Николаевны свелась к одной цели -- держать опасное окно назаперти. Она не сумела стать в жизни мужа университетом, так сделалась управой благочиния. Совершенно -- как в жизни русского народа интеллигентная, дипломированная бюрократия! Права и правила собственницы и ревность блюстительницы благочиния подменили и заместили в бедной "книжнице" естественную мораль, в которую она теоретически веровала и которую педагогически проповедывала. Заместили так вкрадчиво и властно, с такими логическими самообманами в извиняющей мотивировке и с такою полнотою, что несчастная Софья Николаевна даже и не замечает уже, какой отвратительный и безнравственный поступок совершает сама она, делая любимого сына шпионом за отцом -- да еще с риском для мальчика в возрасте десяти лет уже ознакомиться с какою-либо соблазнительною сценою.