В широко распахнутых дверях нарядной, но весьма хаотической уборной,-- озаренный сзади ярким электрическим светом, огромный на пестром фоне развешанных по стенам юбок, верхом на венском стуле, как гусар на коне,-- сидел белый, с мохнатыми крыльями, ангел. В правой руке он любовно держал стеклянную кружку с красным вином, в левой -- дымилась папироса. Ангел курил, прихлебывал и деловито осведомлялся у стоявшего пред ним театрального рассыльного:

-- Как жена?

Рассыльный, печальный желтый человек с тяжелым рубленым шрамом через бровь вверх по лбу, улыбался благодарно, с тою почтительною фамильярностью, которая в отношениях между слугами и господами всегда свидетельствует, что первые уважают и любят, а вторые -- порядочные и добрые люди, и говорил сиплым басом:

-- Супруге моей, Марья Павловна, последние сроки выходят. С часа на час ждем.

-- Разродится -- крестить зови. Кумовья будем.

-- Без вас, Марья Павловна, не обойдемся! Разве возможно? Не оставьте милостью! В первый долг! Авось мы не хуже других.

Маша Юлович осушила свою кружку, передала ее рассыльному, вздохнула и изрекла:

-- Крестникам моим, брат Матвей, числа нет. Своими детьми Бог не благословил,-- так хоть чужих крещу. Страсть люблю крестить! У всех наших театральных крестила: у артистов, у музыкантов, у хористов, у капельдинеров... всесветная, друг, кума!

-- Что у тебя, Маша, денег на этих твоих крестников должно выходить -- помыслить ужасно!-- подал из уборной реплику сдобный голос Настасьи Николаевны Кругликовой.

Ангел пожал плечами, бросил папиросу на пол, кашлянул и плюнул.

-- Деньги -- тлен!

-- А без денег -- плен.

-- Без денег люди живут, а вот без детей -- скверно. Люблю эту публику, ничего мне для них, ребятишек гнусных, не жаль...

-- Ну -- уж!

-- Изумляюсь я на тебя, Настасья, этакая ты молодая, красивая, здоровая, а детей не любишь и рожать не хочешь... Я бы на твоем месте -- эх!

-- Кто любит, оно, конечно, хорошо, но я к тому довольно равнодушна и очень благодарна Андрею Викторовичу, что не опутал меня такою жестокою обузою на жизнь.

-- Не понимаю!.. И удивительное это дело! как оно -- разное... Одна баба по детям тоскою исходит, зачем нет, а другая по акушеркам бегает, чтобы не было. Я теперь поуспокоилась, потому что годы мои не те, чтобы рожать: сорок стукнуло. Но лет десять назад просто с ума сходила,-- жива быть не хочу, а рожу себе ребенка! По докторам ездила, по водам... ничего! Баба-неродиха! И откуда мне такая напасть вышла, никто мне толком не изъяснил. Так -- обозначается вроде наказания, что с мужчиньем проклятым много путалась!.. На битой дороге трава не растет!.. Любовников у меня, Настя, прямо тебе скажу, было -- как огурцов в бочке, а детей -- ни-ни-ни... Один доктор знаменитый тем и объяснял. Напрямки советовал мне остепенить себя: выходите, мол, замуж, проживите несколько лет в единомужии,-- будут дети...

-- Ты бы и вышла?

-- Да! как же! А свобода-то?! Да еще пес его, доктора, знает: может быть, и врет... Свободу мужу отдашь, а детей не получишь... вот те и шиш! Опыт-то -- больно решительный. Промахнуться -- обида на всю жизнь.

-- Начали,-- прислушалась Настя к далекому глухому взрыву музыкальных звуков.-- Ступай на место. Тебе скоро выходить...

-- Успею: целый дуэт впереди... Ты что же здесь сидишь, дебютантку не слушаешь?

-- А что мне? Не охотница я...

-- Большой успех имеет,-- серьезно сказала Юлович,-- сказать правду, не запомню у нас такого. После третьего акта верхи совсем сбесились, да и весь театр ходуном заходил...

-- Верхи и насадить можно,-- сухо отозвалась Крутикова.

-- Ну нет, насаженная публика этак не аплодирует. Столько хлопальщиков насадить -- карман лопнет... Что грех на душу брать? Не по нутру мне девка эта, ужасно как не по нутру,-- а хороша на сцене, надо к чести приписать, чрезвычайно это даже, Насколько она хороша! Эх! Умная женщина Лелька, а дуру валяет. Попомни ты мое слово, Настасья: купила она себе черта за свои гроши, и в этой девице -- погибель ее... Слышишь?

Она прищурилась и мигнула в сторону, откуда неслись глухие звуки сцены, вдруг сменившиеся еще более глухим рокотом рукоплесканий.

-- Когда это бывало, чтобы публика аплодировала Тамаре за "Ночь тиха"?! Неслыханное дело, сударыня моя! Леля с Наседкиной -- вроде хохла. Купил, знаешь, хохол шапку, чтобы люди на него дивились; надел шапку, да весь в нее и ушел; люди смотрят: шапка ходит, а хохла нет... съела хохла шапка! Ох-ох-ох! Не покупай слуги больше себя самой, Настасья! Это тебе мое верное слово: не покупай и не нанимай! Андрюшка твой тут тоже что-то уж слишком танцует и топчется... Смотри, Настасья! Настасья, смотри!

-- А мне что? -- равнодушно возразила красавица, павою выплывая из уборной.-- Не она, так другая, не другая, так она... Мне теперь -- главное дело: бенефис его с рук сбыть, а потом, пожалуй, хоть и прости-прощай -- на все четыре стороны... Я, Маша, имею теперь такое намерение, чтобы мне в Петербург поехать. Дело мне там одно предлагают... ах! ты себе вообразить не в состоянии,-- но самое золотое и приятное дело. Сама не заметишь, как можно в миллионщицы выйти, при умном своем расчете и твердом характере. Я бы и сейчас -- с лапочками готова туда, но еще маленько недостает моего капиталу...

-- Надеешься бенефисом добрать? -- сухо перебила Юлович.

Анастасия Прекрасная согласно склонила мечтательную головку.

-- Опять, значит, ограбишь город бенефисом-то? Шутка сказать: в прошлом году никак тридцать тысяч сняла с публики!

-- Уж и тридцать! Всего двадцать семь... и то двух соток не достало!

-- Газеты-то ругались-ругались, что Андрюшка с публики последнюю шкуру сдирает...

-- А пускай! Что мы -- на аркане, что ли, людей в театр тащим? У кого есть деньги и охота платить,-- милости просим, а нет,-- и не надо...

-- Нехорошо, Настасья! Дорого эта жадность твоя Андрюшке обходится. Косится на него публика за цены. Выходит, что на словах он один, а на деле другой: вроде как бы на лицемерие похоже. Целый год он все со студентами да курсистками о народе толкует и сам чуть не в босяках слывет, а -- подошел бенефис, и -- здравствуйте!-- в театре нет места дешевле трех рублей.

Настя спокойно возразила:

-- Я на нынешний бенефис хочу с пяти начать.

-- Ошалела?!

-- Ничего не ошалела, но -- как чует мое сердце, что это в остатний раз, должна я или нет о себе позаботиться, чтобы свою жизнь обеспечить? Я, Маша, в обыкновенные Андрюшины дела не мешаюсь. Я даже, можно сказать, изо дня в день страдаю, глядя, сколько капитала пропадает в нем без пользы. Если бы он меня слушался да в руки мои отдался, я бы его давным-давно вывела в миллионеры. Впятеро бы больше нынешнего получал! Ну не хочет, прицепился к своей Елене Сергеевне с Морицем Раймондовичем, любы ему его студентики да шлепохвостые девчонки,-- его глупая воля: сиди на голодном пайке!

-- Хорош голодный паек: три тысячи в месяц!

Настя с досадою и азартом замахала руками:

-- А Баттистини берет тысячу за вечер, а Саммарко -- тысячу двести, а Титго Руфо -- полторы... А что они перед Андрюшею? Нет, ты об этом со мною лучше не разговаривай и сердца во мне не вороши! Я на эту Андрюшкину распущенность денежную давно зажмурилась, чтобы злостью не исходить. Ничего не поделаешь,-- так хоть не замечать! Глаза бы мои не видали! Хочешь быть дураком, батюшка,-- ну и будь, будь, будь! Другие пряники едят, да еще и в мед их макают, а ты собственные пальчики полижи!.. Но бенефис -- это уж, Машенька, дудочки! Бенефис -- это мое! Так у нас и договорено, что бенефис -- мое! И совсем не за что меня стыдить и не боюсь я никаких попреков: в своем добре я всегда права и вольна им распоряжаться как хочу. Все свою цену имеет, Машенька. И -- ежели теперь, скажем, бенефис может принести мне сорок тысяч рублей, то это совсем дурою надо быть, чтобы расценить его на тридцать! В прошлом году -- ведь помню я -- барышники трехрублевые билеты по десяти рублей продавали! Триста процентов слишком! Зачем же я буду такую прибыль упускать в чужие карманы? Я лучше сама половину против барышников возьму,-- и публике легче, и мне хорошо...

Юлович строго погрозила ей толстым пальцем.

-- Ох, ты, Настасья! А знаешь, что про тебя рассказывали в прошлом году?

-- Что? -- невинно вопросила красавица, слегка розовея и опустив ресницы на бирюзовые глаза.

-- Да -- будто барышники потому и драли так с публики по десяти-то целковых за билет, что ты им сама по семи рублей на дому продавала?!

Крутикова не успела ответить. Дверь со сцены распахнулась настежь, в коридор вихрем ворвались стоны оркестра и вопли голосов, а на пороге, подобно бешеному привидению, восстал Мешканов с дымящеюся лысиною, прыгающим по носу пенсне, с глазами тигра, и -- лица на нем человеческого нет.

-- Добрый Гений!-- вопил он задушенным голосом,-- Марья Павловна! Где вы? Добрый Гений! Черт! Где Добрый Гений?.. Марья Павловна!!!-- всплеснул он руками на сконфуженную Юлович,-- Марья Павловна!!! Да ведь это же бессовестно! Вы бы еще чаи распивать уселись! Не слышите вы, что ли? Ушей у вас нет?!

Я опущусь на дно морское,

Я поднимусь за облака,

Я дам тебе все земное...

Все!.. Все!.. Люби меня!--

гремел на сцене Андрей Берлога.

-- О, пес!-- громко выругалась Юлович, поспешно вскочив со стула и оправляя ладонями белые складки своего ангельского балахона.-- Что же ты раньше-то молчал?.. Матвей!

-- Служу, Марья Павловна!

-- Влаги!!!

Она, не глядя, протянула руку, и в руке, словно магическим фокусом каким, очутилась новая кружка с красным вином, которую Мария Павловна и не замедлила опрокинуть в себя залпом...

-- Кха!

-- Маррррья Павловна!!!-- неистовствовал и топал ногами Мешканов.

Но она уже мчалась мимо него, как снеговая лавина, тяжело качая белыми крыльями и подобрав подол райского балахона.

-- Лечу, лечу, лечу...

И -- чуть не в ту же секунду -- уже на сцене, грянул широкою вибрацией ее мощный mezzo-soprano:

-- Исчезни, дух сомненья!

И слился с ответным воплем Тамары и львиным рыканием Берлоги:

-- Здесь власть моя!

Мешканов только руками развел:

-- Ну не угодно ли?! Ведь прямо бомбою в вступление вкатилась! Еще секунда, и все бы -- насмарку! Безобразие! А Елена Сергеевна не велит штрафовать!.. Андрюша-то! Андрюша что сегодня разделывает! Господи! Вот разошелся! Прямо -- лев! тигр бенгальский!

Ее отдать я не могу...

Она моя!.. Она моя!..--

заполняли театр страстные, буйные звуки, заставляя пламенеть женщин, мурашками восторга охватывая мужчин... И рыдала в райке взволнованная, потрясенная молодежь, и диким, раздирающим проклятиям полубезумного, бледного, в треплющихся по лбу, потных, развитых космах-змеях Демона уже отвечали в партере истерические взвизги нарядных дам... Даже ко всему прислушавшиеся на своем веку рецензенты, из коих один сам про себя говорил:

-- Ну какой я, к черту, теперь судья артистам? У меня за двадцать лет, что я в опере сижу, музыкою мозоли в ушах набило...

Даже рецензенты проснулись на своих покойных креслах, зашевелились и переглядывались с почтительным изумлением: никогда еще не пел так Демона Андрей Берлога!

* * *

Елена Сергеевна вышла из директорской ложи на осторожный, почтительно вызывающий стук,-- сразу слышно, что служебных пальцев.

-- Что вы, Риммер?

-- Виноват, Елена Сергеевна, в кассе много спрашивают, когда и в чем опять поют г-жа Наседкина. Как прикажете отвечать?

Елена Сергеевна неприятно замялась.

-- Я не знаю... Мы не условились...

И -- так как по умному, безобразному лицу управляющего скользнула тень упрека: ну можно ли, мол, было не условиться?!-- она прибавила, будто оправдываясь:

-- Кто же ожидал?!

-- Огромнейший успех,-- значительно и веско произнес Риммер, глядя прямо в лицо директрисы непроницаемыми, деловитыми глазами.

-- Подождите до конца спектакля,-- возразила она, не отвечая.-- Спросим.

-- Будет поздно, Елена Сергеевна. По моему расчету, мы уже рублей на триста публики отослали ни с чем. Чрезвычайно большой успех.

Елена Сергеевна нетерпеливо отвернулась и сошла по узкому, темному коридору в режиссерскую.

-- Ну,-- что же делать? Извините. Промахнулась. Мой убыток.

Управляющий следовал за нею по пятам.

-- Я буду говорить, что в "Тангейзере". Опера на репертуаре и партия для г-жи Наседкиной подходящая. Позвольте говорить, что в "Тангейзере"? Венеру? Елизавету? Как прикажете?

-- А если она не поет?

-- Тогда -- дело обычное: велим Вальтеру фон Фогельвейде, сиречь Ваньке Фернандову, заболеть, "Тангейзера" отменим по внезапной его болезни, а поставим ту оперу, которую г-жа Наседкина соизволит выбрать для второго дебюта...

Елена Сергеевна задумалась.

-- Нет, нет, лучше подождите.

-- Как угодно... Теряем...

-- Нет, нет... Да -- вы слышите? Уже апофеоз... Сейчас конец. Несколько минут не сделают разницы.

-- Положим, Елена Сергеевна, что очень сделают: публика теперь бросится к шубам, а не в кассу.

-- Все равно.

-- Слушаю.

Елена Сергеевна замедлила шаг.

-- Риммер!

-- Я-с.

-- А на "Роберта" хорошо берут?

Риммер промолчал. Директриса повторила вопрос.

-- Бе-рут,-- протяжно сказал управляющий.-- Конечно... Брать-то берут... Только -- того: уж очень опера-то заиграна, Елена Сергеевна...

-- Да... разумеется...-- отрывисто бросила Елена Сергеевна ему в ответ и пошла вперед быстро-быстро.

-- Вот еще тоже много спрашивают,-- нагоняя, сообщал Риммер,-- будет ли г-жа Наседкина занята в "Крестьянской войне"?

Елена Сергеевна сразу остановилась.

-- Что такое?

-- Интересуются, будет ли г-жа Наседкина петь Маргариту Трентскую?

-- Но, кажется, в анонсах ясно объявлено, что Маргариту Трентскую пою я?

-- Интересуются,-- намерены ли чередоваться?

-- Нет!-- резко оборвала директриса.-- Нет! Это уж слишком много... нет! Можете всем решительно говорить, что нет. Эта партия -- моя, и ею делиться я ни с кем не желаю.

-- Слушаю-с.

* * *

В режиссерской был шум и хохот. Среди толкотни артистов Андрей Берлога, закинув на руки полы темно-серого хитона, цепляясь за мебель черными крыльями, сверкая бриллиантовою звездою в волосах, присядкою плясал русскую и вопиял благим матом:

-- Ура! ура! Победа! Наконец-то настоящая победа! Ух! Я счастлив, как ребенок! Вы поймите: это такой успех, такой решительный, созидающий успех! Ну, словом, господа, вот вам: она совсем забила меня в этом акте! честное слово, забила! публика слушала ее гораздо внимательнее, чем меня...

-- Что же, однако, вам тому уж очень радоваться-то, Андрей Викторович?-- внезапно подала голос Настя Крутикова.

Она сидела в сторонке, молчаливая, злая, надутая.

-- А? Ты говоришь?

-- Говорю, что совсем не вижу никакой причины, чтобы вам козлом скакать. Не очень повысились. По-русски это называется -- из попов в дьяконы.

-- А! Настасья! Что ты понимаешь!

-- Не беспокойтесь: что надо, все понимаю... до капельки!-- буркнула красавица и совсем уже надулась как мышь на крупу.

-- Андрей Викторович!-- вопил с порога запыхавшийся Мешканов.-- Невозможно! Бессовестно! Публика неистовствует, я звоню на занавес, а вы изволите тут...

-- К черту! Не желаю выходить... Выпускайте одну дебютантку!

-- Помилуйте! Вас целым театром зовут, Марью Павловну тоже... Морица Раймондовича...

-- К черту! Что вы, право, Мешканов? Старый театральный воробей, а обычаев не знаете! Когда дебютант имеет успех, его непременно выпускают на вызовы несколько раз solo...

-- Хорошо. Я -- мне что же? -- я -- пожалуй... Только вы все-таки приходите...

-- Иду, иду...

Берлога поймал за пуговицу длиннобородого, Фаусту в первом акте подобного, Кереметева и принялся изливаться:

-- Этакая же умница на сцене! этакая душка! Так тебя и поднимает, так и несет! Огонь! вихрь! сила! Я пел Демона со всеми нашими русскими знаменитостями, но даю тебе, Захар, честное слово: не только такой -- даже подобной Тамары у меня еще не было...

-- Лучше поздно, чем никогда, Андрюша!-- раздался холодный, ровный голос Елены Сергеевны.

Никто и не заметил, как она вошла и очутилась на обычном своем директорском троне, за письменным столом. Берлогу сразу -- точно водою из ушата облили.

-- А? Елена... гм... да...-- растерянно переминаясь, залепетал он.

А Кереметев поспешил стушеваться, бормоча про себя:

-- Вот что я называю -- влопаться!

-- Андррррей Викторович!-- грянул с порога свирепый, негодующий Мешканов.

Берлога обрадовался ему, как спасителю.

-- Бегу!

-- Сумасшедший! истинно сумасшедший!-- проводила его Настя Кругликова.

В коридоре Мориц Раймондович Рахе отмахивался от Мешканова.

-- Не пойду я больше... Довольно... Не Бетховен дирижировал -- только один "Демон"... не весьма большой заслуга... Genug! {Довольно! (нем.)}

-- Там такой шум,-- обратился он, входя в режиссерскую, к угрюмо сидящей жене.

-- У нас тут Андрей Викторович накричал, пожалуй, не меньше,-- подхватил Риммер.

-- А! Риммер! Вы здесь! Кстати! Слушайте: печатайте завтра один анонс, что на своя второй дебют госпожа Наседкина имеет петь Брунгильда в "Валькирия" Вагнер...

Риммер скроил шутовскую гримасу.

-- Ого!

Елена Сергеевна повернулась к мужу сердитым порывистым движением.

-- Бог знает что! "Валькирия" у нас шла всего два раза в самом начале сезона...

Рахе пожал плечами.

-- Мне заявлял Андрюша.

-- Придется назначать лишние репетиции, мучить хор и оркестр...

-- Was kann ich? {Что я могу? (нем.)} Мне заявлял Андрюша.

-- Андрюша... Андрюша...-- с досадою повторила Савицкая.-- Эта "Валькирия" еще не сделала ни одного полного сбора... Хорошо Андрюше заявлять... надо же и с кассою считаться!

-- Сбор-то, пожалуй, будет, Елена Сергеевна,-- почтительно вмешался Риммер.-- Публика г-жою Наседкиною очень заинтересована. Сбор будет.

Рахе кивнул головою, добыл свою вечную сигару и подтвердил:

-- Jawohl! Ти не должен быть боязний: сбор будет. Елена Сергеевна умолкла, с сердитыми глазами, с нервно вздрагивающею верхнею губою. Рахе посмотрел на жену внимательно, глубоко, понял, что в ней кипит большая буря, и попробовал смягчить положение.

-- Я бы полагал, Елена, что в следующий "Демон" Тамару должен петь ти.

Елена Сергеевна встала с места таким резким движением, точно стрела сорвалась с тетивы.

-- Нет, Мориц, я Тамары больше петь не буду. Рахе запыхтел сигарою.

-- Не есть остроумний... Ти желаешь, чтобы труппа и пуб-ликум думали, что ти испугалась на молодая конкурентка?

Савицкая мрачно задумалась.

-- Хорошо,-- решительно сказала она.-- Ты прав. Повторим "Демона". Я буду петь. Только с Тунисовым, а не с Берлогою.

-- Но-о-о-о?! Елена!!!

Савицкая остановила мужа, даже подъявшего к потолку изумленные длани с дымящеюся сигарою, повелительным, твердым жестом.

-- Это мое решение. Непреклонное. Неизменное. Не беспокойся, пожалуйста. Берлоге оно будет только приятно. Ему не такая Тамара нужна. Сам только что сейчас здесь распространялся...

Рахе с досадою щипал бороденку, мотая головою.

-- Ah! Worte, Worte, Worte! {Ах! Слова, слова, слова! (нем.)} Ты говоришь слова, в которые нет смысл и дело.

-- Я пою "Демона", но без Берлоги.

-- Сбора не будет, Елена Сергеевна,-- осмелился вставить слово Риммер и спохватился: директриса обратила к нему лицо, какого он не видал у нее за все тринадцать лет службы.

-- Да?! Не будет сбора? При моем участии? Это вы -- мне в глаза?!

Голос ее вырос до жестких, стальных каких-то звуков, лицо стало красно, и зубы открылись, и все тело напряглось враждебною энергией, как один взбудораженный мускул.

-- Помилуйте, Елена Сергеевна...

Рахе бросил сигару и поспешил ему на помощь. Он слишком хорошо знал, что пламенные глаза и побелевшие губы Елены Сергеевны сулят провравшемуся управляющему недоброе. Он знал, что вывести из себя Елену Сергеевну, при ее суровой самовыдержке,-- почти чудо,-- за всю совместную жизнь он видел жену в подобном состоянии не более трех-четырех раз. И это были важные и жуткие для нее моменты,-- и, как всякий "прорвавшийся" человек, она была в них страшна, опасна, несправедлива -- тем опаснее и страшнее, чем крепче сдерживала себя до того. Рахе взял жену за руки и заговорил быстро, спокойно, убедительно.

-- Елена, Риммер есть совершенно справедливый. Он очень преданный, и ти напрасно крикаешь на верный тебе человек. Der Kerl hat Recht {Карл прав (нем.).}. "Демон" есть опера, которую делает не сопрано, doch {Все-таки (нем.).} баритон, и ти не имеешь никакой повод, за что обижать себя на Риммер. Без Андрей Берлога "Демон" -- пшик! Mit diesem Тунисов willst du sein ein vox clamantis in deserto? {С этим Тунисовым ты хочешь быть (нем.) гласом, вопиющим в пустыне? (лат.)}

Елена Сергеевна, со злыми еще, но уже угасающими глазами повторяла:

-- Я с Берлогою петь не стану! не стану! не стану!

-- Елена!

-- Если уж даже ты, Мориц, думаешь, что я -- без помощи нашего великолепного Андрея Викторовича -- не в состоянии привлекать публику...

Рахе в сердитом отчаянии схватился за голову.

-- Ah! Dummheiten! Ich kann nicht erklâren... {А! Глупости! Я не могу объяснить... (нем.).} He то, совсем не то...

-- ...Тогда я не понимаю, зачем мне вообще оставаться артисткою в своем собственном театре? Это -- значит: и я все свои песни спела, и моя песня спета...

-- Ты раздражена, у тебя нервы, ты не хочешь меня слушать, ты не хочешь меня понимать, ты желаешь сердиться и срывать свое сердце.

-- Поверь, у меня достаточно самолюбия, чтобы не довести себя до унижения быть в тягость собственному делу... Я не Светлицкая, Мориц,-- я Елена Сергеевна Савицкая! Да!

-- Ah! Wem sagst du?! {Ах! Кому ты говоришь?! (нем.)}

-- Тебе, милый мой друг и супруг, Мориц Раймондович,-- тебе, мой учитель, ценитель, последнее мое слово, высший мой авторитет в музыке за эти тринадцать лет!.. Ах, Мориц! Мориц! Да что же это?! Тринадцать лет работать трудом египетским, отдать в искусство все,-- честь, молодость, любовь,-- всю жизнь... для чего? Чтобы -- при появлении в театре первой же случайной девчонки с громким голосом -- ближайшие твои друзья первые поспешили тебе объявить: ступай вон! ты стара! ты больше никуда не годишься, очисти место для молодой, отдай ей свои роли, а сама садись в кассу и продавай билеты на ее спектакли...

И она в новом отчаянии заломила руки над головою, как в смертной, истерической тоске. Рахе, красный, встревоженный, со слезами на глазах, бросился к ней и усадил ее на мягкий диван.

-- Елена! молчи! Елена! ты не имеешь права так говорить! Ты будешь раскаивать себя, что оскорбляла нас! Я желаю тебе добра, Риммер желает добра, но ты не позволяешь говорить, не желаешь слушать... ты с ума сходительный!..

А дверь режиссерской раскрылась, как от вихря, и на пороге вырос красный, потный, лысый, торжествующий, радостный Мешканов.

-- Елена Сергеевна! Елена Сергеевна! Пожалуйте! Зовут!

Риммер издали показал ему кунак. Рахе взглянул с испугом. Елена Сергеевна сразу преобразилась в свою обычную ледяную маску.

-- Кто меня зовет? Куда зовут? -- сухо возразила она, стараясь не глядеть на режиссера.

Мешканов сообразил, что влетел не ко времени, и спустил тон.

-- Виноват... публика вас зовет, Елена Сергеевна...-- смиренно сказал он, устремляя на директрису жалобно извиняющиеся, круглые глаза,-- всем театром вопят... пожалуйте!

-- Зачем это? Я не пела, слава Богу...

-- Хотят благодарить вас за дебютантку...

-- Много чести!

Рахе стал между нею и Мешкановым.

-- Елена! не говори! Тебе сейчас не надо ничего говорить,-- быстро шепнул он ей,-- ничего не говори, чтобы не раскаиваться потом, Елена...

И, обратясь к Мешканову, уже громко и по-хозяйски распорядился вслух:

-- Елена Сергеевна чувствует себя нездоровою и выйти не может...

-- Maestro! Да ведь не уймутся: будут орать до утра... я уже два раза электричество гасил: не действует... еще хуже! Хо-хо-хо-хо! Барьер в оркестре ногами ломают!

-- Выйдите вы и сделайте анонс. Елены Сергеевны в театре нет,-- чувствуя себя нездоровою, она уехала до конца спектакля и выйти не может...

-- Глупости!-- вдруг вскрикнула Савицкая.-- Чтобы завтра весь город кричал, будто я так огорчилась успехом Наседкиной, что слегла в постель от разлития желчи? Одна Санька Светлицкая чего наговорить постарается! Нет! Этого удовольствия я ей не доставлю! Нервы нервами, а дело делом! Я иду, Мешканов! Мориц, пойдем!

-- Aber... при чем я?

-- Вас, maestro, тоже ужасно как зовут,-- заметил Мешканов,-- но я уже не смел настаивать, потому что вы сказали, что довольно выходили... И Светлицкую зовут... как профессора. Прикажете выпустить?

-- Конечно! О чем тут спрашивать? Неужели сами не могли догадаться?

И вот -- затрещал гром воплей и плесков опьяненного восторгом, непустеющего зала, и брызнули на сцену яркие огни, и они стояли перед рампою, пред распахнувшимся занавесом: Берлога, Рахе, Светлицкая, Елена Сергеевна, Наседкина, Юлович... Публика бушевала и вопила:

-- Савицкую! Браво! Спасибо! Савицкую!

А она, стиснув зубы, задыхалась от отвращения чувствовать свои руки в руках -- она знала -- двух своих злейших врагов и, мило улыбаясь публике и товарищам, думала и заботилась теперь лишь об одном, чтобы руки не были холодны, не дрожали и не выдали бы ее волнения ни торжествующей Наседкиной, ни еще более торжествующей Светлицкой. Дружеским и фамильярным жестом "матери театра" она вытолкнула вперед, к суфлерской будке обеих -- дебютантку и ее учительницу. Публика ревела. Светлицкая утирала платком глаза... Занавес упал. Берлога очутился около Елены Сергеевны и -- благодарный, восторженный -- нагнулся, чтобы поцеловать ее руку. Но губы его глупо и пусто чмокнули в воздухе...

-- Не надо... Прощай, Андрюша!