До настоящего издания, роман мой печатался предварительно в фельетонах очень распространенной газеты, ныне уже не существующей. В период этого первого печатания, центральная фигура романа дала повод многим читателям, преимущественно провинциальным, обратиться ко мне с письмами. Большинство корреспондентов интересовалась вопросами:
— Настоящее ли живое лицо Виктория Павловна? Существует ли ее Правосла?
И мужчинам, по-видимому, весьма хотелось, чтобы Виктория Павловна жила на свете, а Правосла существовала. Из дам же, хотя некоторые на бедную, грешную героиню мою негодовали с приличествующим нежному полу, свирепым целомудрием, но должен оговориться: негодующих было меньшинство, а одна писала даже, что устроить жизнь свою по упрощенному образцу Виктории Павловны было всегда ее идеалом, только бодливой корове Бог рог не давал.
Могу утешить: и Виктория Павловна — жив-человек, и Правосла цела, если не сгорела. И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, — в рот не попало.
Конечно, повесть моя — не фотографический снимок. Взят из жизни общий набросок главной фигуры и помещен в ситуации и обстановку, тоже действительные, но в жизни не сосредоточенные в одном центре с такою компактностью, как того хочет роман. У меня нет способности к тематической изобретательности: в рассказе своем я привык повторять то, что рассказала мне текущая жизнь. Единственное мое изобретение в данном случае — комбинация фактов и условий, на самом деле окружавших многие и разные лица, около одного лица, родственного тем многим разным лицам основными чертами характера и способного, в тех же обстоятельствах житейских, вести и держать себя так, как ведет и держит Виктория Павловна. Но, повторяю, последняя не портрет.
Очень может быть, что читатель, которого случай свел бы с оригиналом Виктории Павловны, далеко не сразу узнает ее по картине моей работы, будет разочарован, скажет даже сгоряча: все наврал А. В. А.! — и лишь время и пристальное наблюдение обнаружит ему, что А. В. А. не наврал.
Сам оригинал Виктории Павловны пишет мне:
— Вы сделали меня умнее и образованнее, чем на самом деле. О многом, что я говорю у вас, я никогда не думала.
Это правда. Виктория Павловна интересовала меня вовсе не как единичная «особь женского пола», ухитрившаяся любопытно и необычно устроить свою частную жизнь и иметь в ней несколько любовных приключений. Фигура ее показалась мне достопримечательною потому, что в ней я нашел более обыкновенного яркое и решительное выражение того, к сожалению, небезосновательного скептицизма общественного, которым все чаще и чаще болеют молодые женские силы века. Вот почему Виктория Павловна говорит в моей повести многое, чего даже «никогда не думал» ее непосредственный оригинал, но-что говорили и писали мне многие, многие сестры ее по житейскому неудачничеству, из которых одна так и написала мне в письме своем:
— Ушла бы, заключилась в Правослу, — да Правослы-то у меня нету.
Я не беллетрист «чистой крови», я журналист, мое дело — фельетон, публицистика. Вот почему я со смиренным доверием принимаю упрек, что многие горькие слова Виктории Павловны звучат не совсем правдоподобно в устах ее, кажутся развитием мыслей не героини моей, но моих собственных. Стало быть, не сумел— прошу извинения за ужасный барбаризм! — «обеллетристрить» речи публицистические.
Мое глубочайшее убеждение, что нет житейской отрасли, в которой общественное лицемерие водило бы прогресс за нос с большим искусством и постоянством, чем в женском вопросе. Предки наши были грубы и откровенны: держали «бабу» в терему. Отцы «бабу» из терема вывели, объяснили ей, что она, баба, не баба, но женщина, равноправный человек; наговорили ей с три короба хороших слов и любезно предоставили ей возможность пройтись, — все, впрочем, вокруг да около того же терема, без долгих и далеких от него отлучек, — по некоторым общественным и трудовым дорожкам, протоптанным мужчинами и, обыкновенно, захоженным уже до того, что странствия по ним утратили для «мужского сословия» не только всякую привлекательность, но и сколько-нибудь серьезную оценку на рынке жизни. Словом, — «на тебе, небоже, что нам негоже». — Вот-де такие-то выгодные и серьезные виды труда принадлежат мужчинам, как полу сильному, а к таким-то и таким-то можно, пожалуй, допустить и женщин: они честны, исполнительны, не пьют и рады работать за гроши, — все качества, потребные для этих отраслей труда, почитаемых нами, мужчинами, разновидностью житейской каторги… Это называлось женской самодеятельностью — Предайся ей и будь счастлива!
Женщина очень обрадовалась такому великодушию мужчин и дорожки утаптывала и утаптывает с самым похвальным и трогательным самоотвержением, за что и удостаивается лестных и справедливых отзывов о своем уме, талантливости и т. п. Но дорожки крутят-крутят женщину по лабиринту жизни, а решительно никуда не приводят. Самодеятельность, ограниченная практически со всех сторон традициями трудовой конкуренции мужчин, обращается в препровождение времени— для одних; в покушение с негодными средствами — для других; в медленное самоубийство чрез разнообразные формы непроизводительного или мало производительного, но египетского труда — для третьих. На дорожках голодно, холодно. Когда трудящаяся женщина просит хлеба, ей подают камень — не камень, но прошлогоднюю булку. Если она протестует, ей удивленно возражают; а великие идеи женской эмансипации?! Однако, вы не на высоте… Мы были лучшего мнения о вашей энергии. Неужели вы не понимаете, что можете получить право и активную силу в обществе, только доказав свое уменье нести обязанности и свою полезность в качестве силы пассивной? Равенство с мужчиною надо заслужить. Мы были так великодушны, что признали его в принципе, теоретически. Ну, а на практике, уж устраивайтесь сами, довольствуйтесь, как и чем пришлось… И, конечно, жареные голуби не полетят сами к вам в рот.
Даром ничего не дается: судьба
Жертв искупительных просит.
Женщина долго верила и еще верит в великие идеи, продолжала и еще продолжает голодать и холодать во имя их. Готовность русской женщины быть искупительною жертвою во благо будущих женских поколений была и есть прямо изумительна. Но, все-таки, дух силен, а плоть немощна. От женщины, желающей трудовой равноправности с самым заурядным мужчиною, мы требуем, чтобы она была женщиною необыкновенною, самоотверженною героинею. Только фанатизм самодеятельности может примириться с жалким заработком и каторжными условиями, в какие сложился в России женский труд. К стыду нашего пола, «слабая половина» русского населения выдвинула и еще выдвигает в жизнь этих героинь и кандидаток в героини едва-ли не столько же, сколько сильная половина, за те же годы, выдвинула заурядностей, негодующих, что «бабы у них отбивают хлеб». Однако, никакая нация и никакая эпоха не могут рассчитывать на то, что производство ими героинь бесконечно, — бесполезное или мало полезное самоотвержение обесценивается, теряет смысл, фанатизм, вознаграждаемый только разочарованиями, гаснет в сомнениях. Страдающая плоть все чаще и чаще наводит тружениц на печальную мефистофельскую мысль — Так ли уж велики, как их малюют, и самые идеи, которым мы себя отдали, и из которых не выходит для нас ничего, кроме холода и голода?
— Альтруистическая идейная деятельность — прекрасная вещь, — задумчиво говорила мне одна из Викторий Павловн, — но зачем мужчины с таким исключительным великодушием передали ее всецело нам, женщинам? Оно, конечно, лестно, что мы в труде такие благородные, бескорыстные, и цена нам грош, но… мы охотно предпочтем, чтобы нас не считали уж такими всесовершенными ангелами, даже побранивали нас за эгоизм, — только бы дали возможность труда, настояще оплачиваемого и обеспечивающего, а не притворных его призраков.
Трудящуюся женщину общество не кормит или кормит впроголодь, морозит в нетопленной комнате или дает ей возможность топить свою печь раз в три дня. Героиням и фанатичкам все это нипочем, но повторяю: немыслим общественный класс, сплошь состоящий из героинь и фанатичек, и непрочен вид труда, возможный к осуществлению только при посредстве героинь и фанатичек. Общество живет затратами средней своей энергии и только средних ее размеров имеет право требовать от своих членов. Нельзя требовать от каждого генерала, чтобы он был Скобелевым или Тотлебеном, звание врача дается не одним Захарьиным и Боткиным, печатают свои статьи и зарабатывают ими деньги не одни Михайловские, Горькие, Чеховы. Нельзя требовать и от трудящейся женщины, чтобы каждая была Софьей Кавелиной или Софьей Ковалевской, — и тогда мы удостоим ее своего просвещенного внимания и своих восторгов. Надо, чтобы и Софья Иванова, Анна Петрова, Катерина Сидорова и другие сестры их, не будучи Кавелиными и Ковалевскими, все-таки, были удовлетворены в труде своем настолько же, насколько удовлетворены в нем Александр Иванов, Алексей Петров, Константин Сидоров и братья их, не будучи ни Тотлебеными, ни Боткиными, ни Михайловскими и Чеховыми. Иначе, нечего и удивляться, а тем паче негодовать, что в женском стане, погибающем за великое дело любви, так часты обидные побеги от знамени.
Когда человеку холодно, он ищет где ему пригреться. Когда человеку голодно, он изыскивает, где и за что его накормят хлебом. Обголодав и обхолодав на традиционных тропинках женского труда, лишенная прав гражданских и образовательных, женщина, естественное дело, начинает высматривать те вожделенные дороги жизни, на которых женщины сыты и согреты. И, к ужасу своему, видит, что, в конце концов, вопреки всем хорошим и либеральным мужским песням, такими благополучными дорогами оказываются только те, что обусловлены не обще-человеческими признаками и способностями женщины, но специально женскими, половыми. Почетно и хорошо живется замужем. Позорно, но сытно живется проститутке.
Последняя дорога слишком отвратительна для женского стыда и самолюбия, слишком унижена и загрязнена исторически, двадцативековыми усилиями христианской этики, чтобы составлять серьезную конкуренцию интеллигентному женскому труду, хотя было бы слишком смело утверждать, будто она бессильна конкурировать с ним вовсе.[Писано в 1900 году. Летом 1902 г., по сообщению «Нижег.Листка», среди проституток на ярмарке в Нижнем Новгороде зарегистрованы: одна бывшая гимназистка 1го класса,одна бывшая учительница, одна курсистка и две воспитанницы приюта».] Другое дело — отказ от самостоятельности и самодеятельности в пользу замужества, ради замужества, чтобы «пристроиться». В голодном и холодном труде, не одна женщина среднего уровня, не героиня, начинает с завистью поглядывать через плечо в сторону теплого терема, откуда ее вывели. Это, по-нынешнему, называется «в семью уйти». Вышла замуж и в семью ушла! — слова весьма обыкновенные, почетные, но — рядом с именем недавней труженицы-деятельницы, они всегда звучат чем-то вроде эпитафии.
Другие — посмелее, поумнее, — говорят гг. мужчинам:
— А ведь вы дорожками-то нас надули! которые во дворцы и храмы ведут, те оставили себе, а нам указали тропки, по которым никуда не выйдешь, кроме пустырей и оврагов.
И начинают искать путей-выходов своим умом своими средствами: мужчина из друга и союзника обращается для них в хорошо сознаваемого врага и предателя их свободы.
Это мы объявляем женским бунтом. Это — феминизм. И этого мы, господа мужчины, боимся, терпеть не можем, и против этого напридумали великое множество всяких обманов, возвышающих низкие истины, компромиссов, взаимно надувающих морем фраз и житейских подлогов и мужское самолюбие, и женское.
Один из этих компромиссов, — расширение понятия семьи, очень тугое, в большинстве случаев крайне притворное, неискреннее, но все же принимаемое хоть видимо-то. Век легче смотрит на нелегальные связи, условия супружеской верности, положение батардов и т. п.[Писано в 1900 г., до закона 1902 г. о внебрачных детях.]. . Это считается уступками общества в пользу женщины, снисходительным упорядочением ее общечеловеческих прав.
Когда я читаю историю этих компромиссов, известную под именем истории женского вопроса, я всегда думаю.
— Как много ловкости и красивой изобретательности тратится мужскою половиною человечества для того, чтобы приводить женщин в спальню и кухню не прямым путем, но окольным, — так, чтобы, очутясь в спальне и кухне, женщина сгоряча и не заметила, что она в спальне и кухне, а приняла бы спальню за храм, а кухню за лабораторию.
— Но, — «каких ни измышляй пружин, чтоб мужу-бую ухитриться, не можно век носить личин, и истина должна открыться». Все больше и больше становится на свете женщин, понимающих, что самая либеральная на вид и на звук система женской самостоятельности, поддерживаемая самыми либеральными мужчинами, в глубоком нутре своем все-таки носит зернышко полового рабства. Свобода же для женщины возможна лишь там, где женщина сумеет или совершенно выделить половой элемент из житейских отношений своих к другому полу, или наотрез откажет мужчинам в продолжении привычки быть повелителями ее половой воли и жизни, категорически объявит себя хозяйкою самой себя, живущею по собственной своей этике, по собственным своим разуму и совести, а не по этике, исторически сложенной и изложенной мужчинами, в угоду условий первенства Адама над Евою.
Первое «или» невозможно. На то и два пола созданы, чтобы существовала половая жизнь. И женщина может быть врачом, адвокатом, хоть президентом республики, хоть римским папою, — а все-таки должна она платиться за райское интервью со змеем и в болезнях рождать чада. Возможно ли «или» второе? Не знаю. Но вижу все чаще и чаще женщин, полагающих, что оно возможно, понимающих, что истинная свобода женщин состоит отнюдь не в любезном предоставлении ей мужским великодушием тех или иных видов мужской деятельности («на тебе, небоже, что нам негоже»); но в том, чтобы половой инстинкт перестал быть источником и символом покорности слабого пола сильному, чтобы он перестал быть решающим и опорным пунктом отношений между женщиною и мужчиною, чтобы воля полового выбора и этика половых отношений стали для самки-Евы такими же широкими, как исторически завоевали их себе самцы-Адамы. Мужская этика поставила женщин в обществе так, что половое чувство делает их либо наседками, либо проститутками, либо бросает бессильно барахтаться между этою Сциллою и Харибдою, покуда Бог смерти не пошлет. Мужская этика обязала женщину тяжким и коварным контрактом с совестью, по которому мужчины остаются и в своем собственном мнении, и в мнении общества порядочными и приличными, хотя бы в свободе половых отношений они оставляли далеко за собою самую разнузданную проститутку; женщина же, по этике этой, — как скоро она хотя бы однажды настояла на праве своем распорядиться своею половою волею, как ей угодно, — становится уже безнравственною и отверженною и может искупить грех свой только тем, если сейчас же наденет на себя цепи и возьмет обязательства впредь подчиняться брачному договору (церковному ли, гражданскому ли — все равно) и всем его житейским последствиям. Женщин, находящих такие отношения полов безобразными и лицемерными, повторяю, видишь все чаще и чаще.
В знаменитой «Перчатке» Бьернсона героиня, от лица всех девушек своего поколения, ставит основное и вполне логическое условие полового равенства: если я не имею права на половую жизнь до законного брака, то и ты его не имеешь; если мне предписаны обязанности воздерживаться от половых слабостей, то обязанности эти равносильны и для тебя; если я должна выйти замуж девственницею, то и ты женись девственником. Правила прекрасные и были бы еще лучше, если бы проповедовались в обществе ангельском, а не грешно-человеческом. Они представляют собою взаимоограничение двух полов в известном праве и соответственное взаимоотягчение их известным половым обязательством. Ни до отягчений, ни до ограничений род человеческий не большой охотник, а, в сильной своей половине, — в особенности. Будущее женского равноправия состоит вовсе не в том, чтобы мужчина отказался от прав, которых не имеет женщина, а в том, чтобы женщина приобрела все права, которые имеет мужчина. Прав этих так много, и деятельность их так плодотворно разнообразна, что вопрос о свободе половой жизни далеко не займет в них того господствующего и исключительного положения, как пугают общество враги женской эмансипации. У мужчин нашего времени вопросам половой жизни предшествуют десятки жизненных и общественных вопросов; и, если последние бывают в мужчине побеждены первыми, и половая задача возводится в первый и главный интерес жизни, такой мужчина не только не пользуется общественными симпатиями и уважением, но даже причисляется к показателям мужского вырождения, считается анормальным, эротоманом, половым неврастеником. Точно так же потеряет свою повелительную силу и первенствующее значение половой интерес и в женской жизни, когда общество начнет считаться в женщине прежде всего с ее данными общечеловеческими, а потом уже с половыми. Выдающиеся женщины иногда добиваются такого отношения к себе уже и в настоящее время. С знаменитым женским именем уже возможно считаться без экзамена его с половой точки зрения. Я знаю, что Софья Ковалевская была великая женщина, — и этого для меня достаточно, без ее семейной биографии. Какое мне дело: был у нее муж или не было мужа? ладно она жила с мужем или дурно? изменяла мужу или была верна? Деятельность ее не в семье выразилась. Если половая жизнь ее была безупречна, — тем лучше; если нет, — слишком мало в том интереса человечеству и науке, для которых она работала целую жизнь. Разве Жорж Занд, Джордж Эллиот, В. Крестовский — «женские» имена для миллионов их читателей? Кто, кроме ханжи или сладострастника-эротомана, способен сосредоточить свое любопытство об Екатерине Великой на количестве, мании и особенностях ее фаворитов? Участь выдающихся женских единиц рано или поздно распространится и на всех самостоятельно живущих женщин. В настоящее время «гений не имеет пола». Будет время, когда «общественная единица» не будет пола иметь. И начали уже появляться женщины, достаточно смелые, чтобы смотреть на половую жизнь свою с совершенно мужскою логикою, мужскими глазами. то-есть, они видят в ней не главное назначение своего существования, а лишь одну из сторон физиологической деятельности, прикрашенную красивыми душевными эмоциями, и умеют, когда с них требуют отчета за то, возразить, как мужчины возражают: «Это дело моей совести, а не ваше». Одну из таких женщин попробовал я описать. Вышло или не вышло, — не мне судить.