В столь энергическом настроении было окончено письмо, что от размашистых букв последней страницы и свирепого росчерка фамилии веерами рассыпалась по бумаге чернильная пыль. В общем, послание Буруна произвело на меня впечатление хаотическое. То — как будто и впрямь человек расстроен и потрясен до последней степени волнения, то — как будто и рисовки много, слышно самолюбованье своим несчастием. «Я», «я», «я» — звучит без конца. Викторию Павловну он, заметно, очень любит, но в себя влюблен куда больше и предпочтительнее. Взволнован до того, что боится сойти с ума, а, между тем, запомнил все свои позы, все жесты, как сел, где стал, что сказал. Положим, — художник: сказались артистическая впечатлительность, привычка к живописному наблюдению; но, все-таки, если бы проще, — оно бы лучше. И эти литературные примеры… Сколько их! Подумаешь, что он сдает мне экзамен в прочитанной им беллетристике… И все какие эффектные и лестные для него!.. Афанасьичу отказал в роли Мефистофеля (положим, справедливо) и Викторию Павловну разжаловал из Гретхен (тоже законно), но себя, небось, не усомнился оставить в Фаустах. Не сомневаюсь, что он был искренно огорчен, разгневан, смущен после своей неудачной облавы, но смешно, что человек, сгорающий ревностью до жажды убийства, сохраняет еще память для Купера и Патфайндера. Да и для многого, кроме Купера. Жалуется, что все его чувства оскорблены, обида заполонила всю его душу, заслонила от него весь мир, — а не упустил случая растравить давнюю, мелкую рамку самолюбия: как это я не оценил его, не купил рисунки. Потом эти последние высокопарные строки, с воплями о таланте… И с какой стати он успокаивает меня за судьбы своего таланта? Мне-то какое дело? Я и не думал тревожиться…

Я вышел в сад. На полянке, под березою с Грачевыми гнездами, у которой когда-то так смешно был посрамлен тяжеловесный Петр Петрович и отличился находчивостью Ванечка, я увидал как раз этого последнего. Прислонясь спиною к стволу дерева, он, с веселым жаром, рассказывал что-то Виктории Павловне. Она сидела на траве, охватив руками свои колени, и слушала внимательно, с живым и серьезным интересом. Когда я подошел, разговор не прервался, но, показалось мне, — по безмолвному согласию, — был круто повернут в другую сторону.

— Помните, Александр Валентинович, — сказала Бурмыслова, — как было здесь весело — тогда, накануне моих именин?

— Да, смеялись довольно.

— Так как же, Виктория Павловна, — сказал Ванечка, коверкая язык, — рлазрлешаете взять вашу терлежку?

Она улыбнулась и пояснила мне:

— Помните земского начальника? Это он так картавит. Правда, похоже?.. На что вам тележку, Ванечка? Куда едете?

— В Пусторось, к попу. На крестины зван. Сын у попа родился.

— В Пусторось? А вы как поедете?

Ванечка, состроив глубокомысленное лицо, сделался необыкновенно похожим на вице-губернатора «комариные мощи», моего приятеля, и проговорил в оттяжку, печальным и певучим баритоном:

— Согласно предписанию вашего высокопревосходительства за номером тысяча сто седьмым, при посредстве четвероногой лошади.

Виктория Павловна фамильярно бросила в него цветок, который сорвала подле, в траве.

— Не глупи! На Пурниково?

— Нет: там путь размыло, лошадь не вывезет.

— Надо ладить крюком, на Полустройки.

— На Полустройки? Это отлично. Тогда и я поеду с тобою. Ты довезешь меня до Полустроек, там оставишь и можешь ехать дальше к своему попу… Клавдию Сергеевну сто лет не видала, — пояснила она мне, — докторша наша, милая женщина, там ее пункт.

— Я знаю.

— Вас знобит? Измеряли температуру? Нервируете? Чувствуете боль? — восклицал Ванечка, спешно топоча на месте, будто нетерпеливыми дамскими ножками, и судорожно потирая рука об руку. Он, кажется, задался непременною целью — рассмешить свою хандрящую повелительницу, во что бы то ни стало.

— Не смей над нею смеяться: она хорошая.

— Надолго собираетесь? — спросил я.

— Нет, конечно: сегодня же к вечеру буду назад.

— Прикажете заехать за вами и обратно? — осведомился Ванечка.

— Нет, не надо. Уж Бог с тобою: веселись. Мне Клавдия Сергеевна даст свою лошадку. Ведь у вас там, в Пустороси, конечно, пойдет пир до поздней ночи?

— Да, как вам сказать? Собственно говоря, если хотите… более или менее… — нерешительно отвечал Ванечка, с усилием морща бровь и уходя головою в плечи. На этот раз старания его увенчались успехом: Виктория Павловна засмеялась.

— Ванечка, вы становитесь нахалом, — заметила она ему не слишком строго. Вы узнали, кого он представлял?

— Нет, хотя, если хотите… кого-то более или менее знакомого…

Она продолжала смеяться:

— Еще бы не знакомого: вас представлял.

— Покорнейше благодарю.

— Да плохо выходит, — возразил сконфуженный Ванечка. — Вон — даже вы сами не признали.

— Кого копируют в глаза, тот никогда сам себя не узнает, если копия хороша.

—Так, стало быть, можно терлежку зарложить? — обратился он к хозяйке.

— Да. Ступай, скажи матери. Я одеваться не намерена. Поеду, как есть.

— Слушаю-с.

— Ванечка говорит: вы получили от Буруна письмо? — начала Виктория Павловна, поднимаясь с травы, когда наш молодой комик отдалился уже на достаточное расстояние.:

— Получил… — нерешительно ответил я, чувствуя себя неловко от ожидания, что она станет экзаменовать меня о подробностях.

— Я тоже получила. Вы позволите мне прочитать, что он вам пишет?

— Я не знаю, в праве ли я…

— В праве. Могу вам доказать это цитатою из того же автора.

Виктория Павловна вынула из кармана толстую тетрадку почтовой бумаги, исписанную крупным, неустойчивым почерком Буруна, и прочла вслух:

— «Многое, чего не пишу вам, я только-что изложил в письме к Александру Валентиновичу. Прочтите, если хотите. Оно скажет вам, кто я и что я»…

— И, так как я желаю пополнить свои сведения, кто такой и что такое господин Бурун, то очень прошу вас: дайте познакомиться с его литературою.

— Виктория Павловна! Я должен предупредить вас, что там имеются места, которые читать вам будет очень неприятно. Я даже не понимаю, как он решается предлагать вам это письмо к прочтению.

— Вероятно, когда он писал ко мне, — едко произнесла она, — он успел уже позабыть, что именно писал вам, и сам не знает, что предложил мне читать… Но разрешение дано, право прочитать письмо я имею и желаю им воспользоваться.

Она протянула руку за письмом.

— Я оставил его в своей комнате, на столе… Но, Виктория Павловна, право же, в письме слишком много грубого. Позвольте хоть…

— Процензуровать Буруна для детского чтения? Нет, уж рискну остаться взрослою, пусть дело идет на чистоту до конца. Обвинительный акт надо знать во всех подробностях. А там, конечно, обвинительный акт?

Я принес ей мою тетрадку от Буруна. Она, взамен, подала мне свою:

— На квит, познакомьтесь с этим произведением.

На той же самой скамейке у пруда, где впервые беcедовали мы с Буруном в Правосле, и где потом, как он выражается, «морочила» нас Виктория Павловна, читал я теперь его прощальное послание к даме сердца. И, покуда читал, мне чудилось, что я слышу его раздражительный, страстный голос, его приподнятый декламационный тон, вижу его гневные, красивые глаза. Но, чем дальше я читал, тем шире и шире открывал изумленные глаза, а, дочитав, положил письмо на скамью и, даже наедине с собою, проговорил вслух:

— Что же это такое?

В начале своем, послание являлось как бы логическим продолжением того, что получил я: тот же гневный экстаз, та же страстность, с тою же самообличительною горькою иронией, с теми же бичами сатиры на виновницу несчастия, с тем же множеством литературных цитат, хотя и менее тщательных. Но, повопияв и выбранившись всласть на четырех страницах, Бурун, в переходе с пятой на шестую, восклицал патетически — О, Виктория! Виктория! — а затем седьмую и до десятой включительно посвятил изъяснению, что никто не в состоянии понимать ее так глубоко и ценить так высоко, как он, Бурун, и неужели она, холодная, того не сознает, и душа ее его душе не отвечает? На одиннадцатой великодушно уверял, что «все забыл и простил». На двенадцатой жалобным и униженным тоном умолял ее забыть и простить ему самому. А на остальных… просил позволения вернуться в Правослу, ибо жить вдали от своей Виктории для него все равно, что не жить вовсе, «как поется в известном романсе, так вами любимом». Он бессилен будет чувствовать, откажется творить. Если Виктория Павловна поддастся теперь своему больному и мелочному самолюбию настолько, что сохранит гнев и досаду на влюбленного друга из-за нескольких неосторожных, но вполне извинительных слов и поступков его, если она оттолкнет его, не захочет принять и видеть, не простит, не позволит всегда быть близ нее, — то пусть она помнит, что не он один проклянет ее: с ним вместе грянет проклятием вся Россия… На нее будут показывать пальцами, как на злую силу, загубившую один из самых блестящих и многообещающих художественных талантов.

— Что же это такое? — повторил я, видя, что Виктория Павловна подходит ко мне с полянки, гордая, торжествующая, с гневным румянцем на лице.

Она молчала, язвительно улыбаясь.

Я продолжал:

— Кажется, вы правы: бедняга, действительно, покуда писал к вам, совершенно позабыл, что писал ко мне.

— Да, — все с тою же улыбкою невыразимого презрения сказала она, — два эти документа вместе, — он правду говорит, — полная его характеристика.

От дома послышались знакомые голоса. Ванечка и Арина Федотовна вышли на террасу и о чем-то спорили между собою, усиленно рассуждая руками. Ванечка, жмурясь против солнца, закрыл голову белым носовым платком. Сходство его с Ариною Федотовною, всегда очень резкое, на этот раз, — подчеркнутое бабьим головным убором, — особенно поразило меня.

— Удивительно похож на мать, — указал я.

Виктория Павловна взглянула не на Ванечку, а на меня, — быстро, зорко, и тотчас же отвела глаза.

— Да, — сказала она, — если одеть его в юбку и кофту, то и не отличить, кто. Мы рядились как-то зимою, на масляной. Было очень смешно… Две живые Арины!

В глазах и по губам ее опять скользнула все та же фальшивая, хитрая усмешка, что уже дважды смутила меня, — сперва у нее, потом у Арины Федотовны.

— Вот как…

Странная мысль, смутная догадка мелькнула в моем уме.

Мы незаметно вышли опять на полянку. Виктория Павловна подняла глава на березу с грачами и засмеялась.

— Помните: Бурун тоже пробовал силу… Оборвался, не смог.

— Ведь и, в самом деле, высоко, — возразил я.

Она, с обычным ей выражением вызова, тряхнула головою:

— Ванечка же сумел.

— Не всем быть Колумбами, — напомнил я ей ее шутку.

Виктория Павловна ответила мне странным, острым взглядом:

— Конечно… только, если так рассуждать, то Америка осталась бы неоткрытою.

Она потянулась усталым жестом, точно сбрасывая с плеч большую тяжесть, — и остановилась предо мною, высокая, прямая, будто предлагающая всею своею фигурою роковую борьбу какую-то. Письмо Буруна опять очутилось у нее в руке, и она с пренебрежением щелкнула по нем пальцами.

— И такой-то господин воображает себя в праве быть собственником и повелителем женщины. И оскорбляется, как она смеет не сгибаться под его сапог.

И, с лукавым взглядом по моему адресу, докончила:

— И некоторые едва ли не советовали мне…

— Ну, уж это, извините, преувеличение, — прервал я не без легкой досады, — никогда я не советовал.

— Коли едешь, лошадь готова, — крикнула Арина Федотовна с террасы.

— Готово, готово, готово, — пел Ванечка, прыгая сорокою к нам навстречу по лужайке.

— Вот комик! — невольно засмеялся я.

— Да, не правда ли? — словно обрадовалась моим словам Виктория Павловна. — Прелесть, что за малый. Несокрушимая жизнерадостность какая-то. Я ему только-что сейчас, пред вами, говорила: ты, Ванечка, мой бромистый натр, мои лавровишневые капли…

— Карррета в барыне и гневаться изволит! — отрапортовал Ванечка, нарочно перевирая грибоедовский стих, как плохой актер на выходах.

— Отлично, едем. До свиданья, Александр Валентинович.

— До свиданья.

— Ну, кавалер, предложи даме руку…

Виктория Павловна оперлась на руку Ванечки. Отойдя несколько шагов, она оглянулась, как бы ожидая от меня чего-то. Я, тем временем, уже успел улечься под березу и искал, как бы поудобнее вытянуться в зеленой, душистой мураве.

Они отошли еще дальше. Но — опять она замялась, покинула на минутку руку Ванечки и сказала, глядя на меня через плечо, в пол-оборота:

— Вы не спрашиваете меня ни о чем?

— Нет, — ответил я, приподнимаясь, удивленный.

— Даже после письма?

— Ах, вот что… Нет, Виктория Павловна. Не считаю себя в праве.

Она медленно взяла Ванечкину руку.

— И хорошо делаете. Все равно, — я… не отвечу.