"Черт же знал?-- думал Авкт Рутинцев, стремясь в мягко рокочущей пролетке хорошего извозчика сквозь грохот и туман Невского, мимо призрачных, выросших в расплывчатые пятна аничковских коней,-- черт же его знал, почтенного брудера, что он обучился так ершиться по делам казенной надобности? Давно ли совершенным "жеманфишистом" был, как они здесь, в Петербурге, теперь изволят по-русски выражаться {От je m'en fiche (a мне наплевать). Шуточный термин этот приписывается известному бюрократу-цинику К.А. Скальковскому.}. "Я, мой милый, не карьерист и не опричник, я спокойный человек двадцатого числа!" Вот-те и двадцатое число! Нет, видно, коготок увяз -- всей птичке пропасть: забрала молодца мать-карьерушка!.. Сколько лет я знаю этот кавказский погреб на углу Караванной? Мальчишкой в Петербург приехал, в нем вечер сидел с Минаевым, с Иваном Федоровичем Горбуновым познакомился... И насолил же им, надо полагать, этот Борис злополучный, если уже за один разговор о нем тебя чуть не сразу на цугундер {Зд.: на расправу, на взбучку.} тянут? Ну-ну! Как окрысился Дорка-то?! И все врет: никаких государственных тайн... В прошлом году по просьбе Анимаиды Васильевны Чернь-Озеровой справлялся же я о Федосе Бурсте: не хуже Бориса Арсеньева птичка,-- однако самым любезнейшим образом указано мне было: сейчас в Акатуе руду моет, а через три года кончает каторжный срок и выходит на поселение, присунем его куда-нибудь на Лену либо Енисей... И кофейную эту я знаю: о ней легенда есть, что перед первым марта здесь собирались революционеры, обдумывали заговор... Жаль, что не мог угодить Софье Валериановне... Ну, да своя рубашка ближе к телу: у нас с ее супругом делишки здесь поважнее ее Бориса... Ах, Дорка, Дорка! И жутко с ним, как подумаешь, сколько ему власти и произвола дадено, какие жизни и силы в руках его зажаты, и смешон он мне в величии своем... Опетербуржился -- уморушка! Что плетет! Что несет! И все это, как здесь принято, с самым серьезным и торжественным видом... Говорят, Петербург растет и украшается, а думская каланча их все та же мерзость и Гостиный дворишко препакостный; то ли дело у нас ряды Померанцев загнул!.. Ольгу Александровну Буй-Тур-Всеволодову произвели русские в Жанны д'Арк, государственным умом объявляют... рехнуться надо!.. Что в барышнях мазурку лихо танцевала -- это помню, а в качестве мадам Каролеевой искусно пела цыганские романсы и отлично пила ликеры. Но когда, где и как она в мазурке и в цыганских романсах подняла государственный ум, эти па и фигуры, котильоном не предвиденные!.. Брр! Какая, однако, у них тут мерзость на дворе вона -- в магазинах электричество пущено, в первом-то часу дня!.. Брр... Того гляди, сзади кто-нибудь оглоблей в затылок въедет... Люди -- как тени... И это апрель месяц!.. Ах, Петр Алексеевич! Царство тебе Небесное, нашел же ты, не тем будь помянут, местечко выстроить городок".

В той "правой середине", езда по которой на Невском предоставляется только собственным лошадям, профыркали почти над самым ухом Авкта обгоняющие лихие кони, и голос -- довольно звучный, хотя уже не молодой и слегка сиповатый -- окликнул с высоты ландо:

-- Никак москвич? Авкт Рутинцев? Узнаю! Здравствуй! Давно ли в Петербурге?

По молодцеватому грузному силуэту, свесившемуся из ландо, москвич скорее угадал, чем узнал, Георгия Николаевича Брагина, издателя модной и весьма ходкой газеты, которую правительство почитало терпимо либеральною, а либералы -- подхалимною с оглядочкой. О нем только что поминал в разговоре Илиодор, браня брату жену Брагина, урожденную Евлалию Ратомскую, революционную сестру патриотической графини Буй-Тур-Всеволодовой,-- зачем она бросила такого превосходного мужа. Авкт приветственно махал рукою вслед промчавшемуся видению и усмехнулся про себя: "Ишь ты! Шику-то, шику что! Кони, кони Израилевы и колесница его... Только теперь вот этаким газетчикам, вооруженным droit de l`insolence {Дерзость, нахальство (фр.).}, да инженерам и держать своих лошадей-то. Их точка..."

-- Извозчик, заверни-ка, брат, на Большую Конюшенную, мы тут одного синьора прихватим...

-- Какой номер, барин? -- хриплыми часами откликнулся с козел жестоко простуженный, надо быть, извозчик, словно не человек Авюу отозвался, а дохнул весь петербургский туман.

-- А черт их знает, ваши номера... Никогда не помню... Поезжай, остановлю у подъезда... Дома Дмитрий Михайлович?-- две минуты спустя спрашивал он, не сходя с пролетки, у длиннейшего и солиднейшего, с ликом византийского угодника швейцара в синем ливрейном сюртуке и с особо блестящими, будто злобно оскаленными большими пуговицами, который с высоты трех ступенек подъезда серьезно наблюдал, как два дворника подметали налитую на панель мокрую слякоть -- то ли грязь, то ли снег. И, очевидно, текли в его молчаливом наблюдении какие-то внушительные флюиды, ибо дворники казались смущенными и под взором иконописного швейцара работали -- будто напуганными -- метлами быстро и чисто. Швейцар оглядел Рутинцева, проэкзаменовал памятью его приметы, не из тех ли он, кого принимать не велено. Но, успокоенный его дорогою котиковою шапкою и толстым золотым пенсне, медленно снял галунный картуз, после чего оказался лыс, как пророк Елисей, и провизжал дискантом, совершенно противоестественным при этакой-то черной бородище до чресел и из этакой-то гвардейской фигуры:

-- Не выходили. Вы по делу?

-- Нет, приятель, из Москвы.

-- Пожалуйте.

Авкт разделся внизу, у термосифона, и лифт вознес его высоконько -- в четвертый этаж, но -- к весьма шикарной площадке на три входа с однообразною внушительностью трех резных дверей, с одинаковыми тремя войлочниками по сердобольскому камню на полу, на которых одинаково красными буквами выткано было "Salve" {"Привет" (лат.).}. На средней двери медная дощечка объявляла, что здесь обитает присяжный поверенный Дмитрий Михайлович Пожарский. Швейцар снизу дал звонок, и, как только лифт поравнялся с этажом, дверь с медною дощечкою Пожарского отворилась, и в просвете встала выжидающая горничная. Дом, очевидно, был благоустроен и населен людьми дисциплинированными.

-- Здравствуй, Феня! -- кивнул Авкт.

Горничная оказалась расфранченною вышколенною девицею из аляповатых красавиц, которыми награждают Петербург Новгородская и Псковская губернии: модная прическа, сверхественное обилие накрахмаленного фартука и бантов и наглые глаза особы, имеющей крепкую заручку в доме и за свое в нем положение не опасающейся. Она смерила Рутинцева довольно высокомерным взглядом. Но, признав московского господина, с которым барин на "ты" и намедни после дружеского двухчасового разговора наедине лично проводил его до лестницы, чего не делает и для миллионеров и генералов,-- удостоила раздуть яблокоподобные щеки свои в улыбку.

-- Пожалуйте... Дмитрий Михайлович еще в спальной, да -- ничего, пожалуйте в столовую... они сейчас будут готовы... ничего.

Пройдя две комнаты, отделанные с большим и новым шиком настолько, что казались витринами с выставки художественной мебели, с парижскою бронзою машинного производства по углам, с Беклином-сыном за Беклина-отца по стенам,-- Авкт Алексеевич уселся в просторной и светлой столовой -- той непременной столовой из "мореного дуба", которою обязательно обзаводится преуспевающий петербуржец, как скоро начинает получать тысяч пятнадцать в год или воображает; будто получать их начал, а уповает -- преуспеть еще больше. На столе ждал завтрак -- холодная закуска, сервированная на три прибора.

-- Э! да у вас гости! -- сказал Рутинцев.

-- Нет, это Дмитрием Михайловичем так заведено, в расчете, что кто-нибудь подъедет. Они не любят, чтобы одни. Иной раз, если никого нет разделить им компанию, то ходят, ходят по комнатам-то, прежде чем сесть к столу. Велят подавать -- ничего не кушают, только что вилкою котлетку или волован расковыряют. Пойдешь на кухню за вторым блюдом, ан они тем временем уже в передней сами пальто одели и шапку ищут: значит, скучно им очень стало, едут к Кюба... Только даром кухню держим и поварихе деньги платим. Ей-Богу!

Хозяин вышел к приятелю хотя уже щеголем и на выезд одетый, но с ясным надписанием на физиономии, курносой, опухлой и измятой, что сон, от которого только что воспрянул сей очаровательный брюнет, начался не столь вчера, сколь сегодня, не ранее шестого часа утра, и нельзя поручиться, чтобы в трезвой памяти. Рутинцев посмотрел и засмеялся:

-- Однако... лицо!

Пожарский только безнадежно рукой махнул.

-- Ты где вчера жизнь-то кончил?

-- Лучше не спрашивай... Феня!

-- Что прикажете? -- вывернулась девушка из узкой коридорной двери за буфетом.

-- В приемной есть кто-нибудь?

-- Никак нет-с.

-- Не угодно ли? И никто с утра не заглядывал?

-- Ни души-с.

Пожарский обменялся с Рутинцевым многозначительным взглядом, запухлые темно-карие глазки его выразили искреннее негодование, и черная, бобриком стрижка забавно заежилась на круглой голове.

-- Вот-с, не угодно ли? -- произнес он, трагически потрясая рукавом визитки по направлению к докладывающей горничной.-- Слышал? Сегодня ни души, вчера ни души, третьего дня тоже... Можно подумать, что в Петербурге повымер весь клиент.

-- Нет дел? -- с участием спросил Авкт Алексеевич.-- Есть! -- иронически фыркнул Пожарский вздернутым и ноздрястым, что называется, астрономическим носом своим.-- Есть! Послезавтра защищаю мерзавца одного по назначению от суда... Не угодно ли?

Рутинцев засмеялся.

-- Поздравляю! Это по-татарски называется -- йок, а по-русски -- нет ничего...

-- Да именно, что нет ничего... Кстати... напомнил... Феня, принесите-ка мне из спальни -- там остались на тумбочке -- бумажник и портмоне...

-- Совершенное доверие? -- подмигнул Рутинцев вслед уходящей горничной, юмористически шевеля сразу и бровями, и золотым пенсне своим.

-- Ангел мой, человек, который ведет такой милый образ жизни, как твой покорнейший, обязан либо не держать в доме ни единого гроша, либо приучить прислугу, что он верит ей безусловно... Я не помню, как вчера вернулся и заснул. Сплю же я -- хоть в прорубь меня макай, хоть стреляй над ухом из пушки. Не угодно ли? Следовательно, если Феня желала меня обокрасть, то уже обокрала. Этого не вернешь. Значит, зачем же я буду осложнять положение, и без того неприятное, давая этой девице понять, что я ее считаю воровкой? Богаче не стану, а в доме поднимется ад... У-а-а-ах! -- страдальчески застонал он, сжимая ладонями виски.-- В голове -- словно черти в чехарду играют... Не угодно ли? С чего бы?.. Кажется, никаких особенных эксцессов... Правда, арманьяк дули... разве с него?

-- Арманьяк -- он содействует! -- сочувственно ухмыльнулся Авкт и подбросил пенсне к переносице.-- Ты водки выпей, пройдет.

Пожарский только головою покрутил.

-- Мне о ней после вчерашнего и думать-то противно... Спасибо, Феня.

Приняв из рук горничной большой бумажник английской кожи и маленькое, в серебряной оправе портмоне, Пожарский, заглядывая то в один, то в другое, говорил:

-- Ты извини, что я при тебе проверяю свою кассу... Надо, понимаешь, сообразить злобы, довлеющие дневи.

-- Сделай одолжение, не стесняйся.

-- Четвертная... четвертная... А голова-то! голова! А под ложечкою-то томление!.. Давайте, Феня, хоть нарзану, что ли... Рот -- словно солдатским сукном обит... Четвертная... Нет, баста! пора бросить эту жизнь -- вытрезвить себя да хорошенько заняться своим катаром желудка... Еще четвертная: сто... Этак даже лошадиного здоровья не хватит, сгоришь в какой-нибудь пяток лет... "Матильда"... еще "Матильда"... три серебряных рубля... Итого сто тринадцать. Н-недурно! Неугодно ли?

Дмитрий Михайлович всплеснул руками.

-- Феня! В карманах смотрели? Может, засунул... Я могу!

-- Никак нет, Дмитрий Михайлович,-- вежливо улыбнулась горничная,-- чистенькие...

-- И в пальто?

-- В пальто, в спичечном кармане, три двугривенных. Я так и оставила на случай -- понадобится мелочь на улице: нищему дать или газету взять.

Дмитрий Михайлович поник головой в совершенном угнетении.

-- Сто тринадцать! Это из трехсот, полученных вчера по чеку! Неугодно ли? Драть меня, подлеца, надо! прямо-таки драть! И куда я ухитрился их рассовать? Главное: и кутеж-то был клиентский -- по старой памяти банкрот один оправданный, купец из Курска, угощал. Всякую память отшибло... Это у вас что за архив иностранных дел там на буфете? -- кивнул он горничной на кипу бумаг и бумажонок.

-- Можно после-с,-- деликатно уклонилась та.

-- Что после? Авкт Алексеевич -- свой человек... Поди, счета?

Феня подала.

-- Счета-с.

-- Тьфу-с! -- передразнил Дмитрий Михайлович и, быстро просмотрев итоги, с искреннейшим негодованием швырнул кипу на стол.-- Шестьсот сорок рублей! Вот ты и вертись, как хочешь. А? Авкт? Я в этот месяц пятисот рублей не заработал, а тут шестьсот сорок рублей... Не угодно ли?

-- Вот еще,-- фамильярно вмешалась горничная, видя, что она не ошиблась, впустив гостя: приятель настоящий, и барин пред ним нисколько не стесняется.-- Вот еще, Дмитрий Михайлович, кучер тоже очень пристает...

-- После.

-- И портной.

-- После, Феня, скажите, что после.

-- Из магазина часового...

-- Да что вы сегодня -- взбесить меня поклялись? К черту! после! Сами же говорите, что можно после.

Горничная с искусственным испугом скрылась в свою узкую дверь.

Дмитрий Михайлович с унынием созерцал и шевелил роковую кипу счетов.

-- Шестьсот сорок целковых -- и ни одного клиента в приемной. Не угодно ли? Стало быть, опять надо ехать в банк и трогать капитал. Эгак я его в один год высушу. Нет, больше ничего не остается: именно драть, драть, драть надо нашего брата -- Мещерский прав, единственное средство!

-- С чего у вас клиент-то перевелся?-- спросил Руганцев, покачиваясь верхом на стуле с папиросой в зубах.-- О холере как будто было не слыхать?

-- А у вас в Москве этот зверь еще живет?

-- Питаемся помаленьку.

-- Ишь, мохнатые черти! Не угодно ли? Сказано, что москвичи.

И уже с серьезным лицом, обратив черноватые кладези ноздрей своих от потолка к полу и глядя сверкающими глазками-зверьками исподлобья, продолжал:

-- Денег не стало в Петербурге. Ни у кого нет. Какой-то французский экономист говорил, что богатыми государствами называются те, в которых население нищее. Боюсь, что мы живем в чрезвычайно богатом государстве.

-- Да у казны тоже денег нет,-- возразил Авкт.-- Из-за того и французам на шею вешаемся. Мне намедни в Москве фельетонист Сагайдачный немецкую карикатуру показывал: лежит будто Россия -- в кружевной сорочке, блонды, чулки шелковые... А Феликс Фор уходит, понимаешь, будто гость, считает деньги в кошельке, вот как ты сейчас, и про себя говорит: "Sehr hübsch, aber teuflisch theuer!.." Хороша, да чертовски дорого обошлась! Вот как они о нас теперь понимают -- в Европах-то своих.

Пожарский продолжал:

-- У государства нет, в частных руках нет. Не угодно ли? Какие же могут быть дела? Всякому судиться страшно. Вдруг начнешь процесс, да в нем -- и не заметишь, как всего себя просудишь? Фемида-то ведь в кредит не верит, ей наличные денежки подай. Не угодно ли? Смотри: бракоразводчики -- уж на что их специальность постоянна и доходна,-- и те носы повесили. Совсем нет разводов, такое целомудрие в столице пошло, словно все супруги вперебой ищут; как бы им для поправки скверных обстоятельств хоть Монтионовскую премию, что ли, стяжать? Прежде муж и жена чуть поругаясь, сейчас же и врозь: десять тысяч ходатаю в зубы и -- орудуй! разлучай! расходы наши, барыши твои! Не угодно ли? А теперь зачастую со скрежетом зубовным, как кошка с собакой живут между собою, а все-таки живут; потому что развестись не на что: ау! где она, наличность-то? Витте утешает: девальвация! Да ведь от слова не станется: как пса ни назови, все он -- собака. Бог весть, что золотая валюта даст; а покуда -- вона! за рубль-то наш не угодно ли получить на Берлин по шестьдесят три копейки. На бирже что делается! Ты не играешь?

-- Мой милый, на какие доходы?

-- Я баловался, да оплошал недавно, не внес разницу... Ну а привычка следить осталась. Ужас! Бумаги скачут, как шары резиновые... То паника, то ажиотаж неслыханных премий... Вчера бакинские в гору махнули -- с 618 сразу на 650! а? Ведь это -- в полчаса состояние. Не угодно ли? Если бы предвидеть! 650! А я, идиот, спустил свои два месяца назад по 513.

-- Ты в Витте веришь? -- спросил Авкт, играя пенсне.

Пожарский прищурился.

-- Странный вопрос! А ты в отмычку веришь?

-- Сие из притч.

-- Когда потерян ключ от комода, сперва требуют к замку все ключи, какие найдутся в доме. Не подходят. Не отворяют. Тогда зовут слесаря -- он приходит с отмычкою и отпирает. Не угодно ли? Правда, юридически это квалифицируется не столь отпиранием, сколько взломом. Правда также, замок после того становится ни к черту не годен и надо заказывать новый ключ. Но не все ли равно? Прямая, временная цель достигнута, комод открыт. Были Рейтерны, Бунге, Вышнеградские -- может быть, и ключи, да не от тех замков. Народного комода они не отперли. Пришлось звать Витте: министр-отмычка! Вероятно, отопрет. О черт! как же меня ломает!

Он потянулся, точно хотел вывернуться с лица наизнанку, и жестоко зевнул. Рутинцев засмеялся и, зараженный, тоже зевнул.

-- Извини,-- спохватился хозяин,-- соловья баснями не кормят... Будем завтракать... Феня!

-- Нет, спасибо, я сейчас уеду: условился с графом Оберталем, что съедемся у Кюба.

-- А! Дядюшкин племянник! Наш гвардейский беглец, а ныне, говорят, у вас в Москве -- не угодно ли?-- такой-то делец сотворился... Общие дела?

-- М-м-м... видишь ли, не то чтобы общие, но соприкосновенные. Совершенно по разным причинам, но нам обоим -- то есть ему, графу Оберталю, с одной стороны, и моему доверителю, дуботолковскому второй гильдии купцу Тихону Гордееву, сыну Постелькину, с другой,-- важно, чтобы новая правительственная железная дорога, так называемая Никитская -- слыхал? -- прошла вместо некоего богоспасаемого града Вислоухова чрез богоспасаемый град Дуботолков...

-- Тебя с дуботолковским купцом понимаю, но графу-то что? Имения у него там, что ли?

-- Имений нет, но чрез дядюшку своего, всемогущего генерала Долгоспинного, заручился он подрядом на шпалы по Никитской линии. А капитал, чтобы поднять подряд сей миллионный, ссужает ему некая, весьма у нас в Москве знаменитая княгиня Анастасия Романовна Латвина, урожденная купеческая дочь Хромова.

-- Слыхал.

-- А у княгини Латвиной, урожденной купеческой дочери Хромовой, имеется в двадцати пяти верстах от Дубоголкова великолепно идущий железоделательный и рельсопрокатный Тюрюкинский завод... Если магистраль пойдет, как предположено, на Вислоухов, то Тюрюкинскому заводу мат, ибо очутится он в 60 верстах от железной дороги, да еще, кроме того, Вислоухов лежит уже в сфере оборота конкурентов его... Понимаешь?

-- Не так сложно, чтобы не понять.

-- Так вот и рыскаем по сим делам на пользу славного града Дуботолкова: я -- по приказу купца Постелькина, граф -- по приказу княгини Латвиной. То есть, собственно говоря, тоже купца Постелькина, потому что княгиню на аферу эту опять не кто же иной, как купец Постелькин, настрочил... Проделистый шельмец!

-- Счастливцы вы! -- вздохнул Пожарский.-- Мы, здешние, подобные деньговороты ныне только в телескопы наблюдаем. Ты вот о Витте спрашивал. Виделся ты с ним? В твоем деле без него не обойтись.

-- Нет, у нас труд разделен. На подобные высоты взбираться обязан граф Оберталь. Я летаю пониже.

-- Смотрите, господа, не зевайте! -- пригрозил Пожарский.-- В Петербурге скоро начнется великое опустение. Столица намерена в этом году загулять. Все, что в чинах и у власти, собирается сперва в Москву на коронацию, а потом в Нижний на выставку... Россию будем, черт возьми, изучать и себя России показывать: вот, мол, мы каковы богачи и европейцы! Не угодно ли?

Авкт взглянул на часы.

-- Ну, мне, пожалуй, и пора... А ты... скажи, Дмитрий Михайлович, ты что же, так весь день намерен просидеть в своей конуре?

-- Скажите пожалуйста: это конура! Я за квартиру-то две тысячи плачу, а с осени управляющий грозится четыреста накинуть, неугодно ли?

-- Да я не в том смысле... А тоска какая-то берет в четырех стенах... давит... хочется воздуха взять.

-- Хорош воздух теперь! Посмотри в окно: час дня, а все нижние этажи огнями светятся из-за тумана... В полдень -- сумерки. Не угодно ли? Дивная природа! Удивительно, как мы все тут еще не перестреляемся -- те, которые не издохли от туберкулеза!

-- Все же лучше... Поедем! Хоть в обществе посидим.

-- Эге?! В обществе?

Дмитрий Михайлович осмотрел приятеля сожалительно-негодующим оком и презрительно просвистал:

-- Это значит попросту, ты приехал тащить меня с собою к Кюба? Нет, брат, атанде. Старая штука.

-- Да если у вас в Петербурге порядочному смертному некуда больше даваться?

-- Не пройдет.

-- Говорю тебе: хоть людей посмотреть.

-- Нашел чем прельщать. Обрыдло мне человечество. Я, брат, сейчас не Пожарский, а Мейнау: "Ненависть к людям -- без всякого раскаяния!" Не угодно ли?

-- Это с перепою: до буфета. Не знаю я тебя, что ли? Всегда был дитя толпы. Тебе толпа нужна как воздух.

-- Да, милый человек,-- подался Дмитрий Михайлович,-- ведь там, наверное, все наши.

-- Ну, так что же? тем лучше.

-- Да ведь -- дьяволы!

-- Ну уж и дьяволы?

-- Флаконы пойдут...

-- Нет, уж это дудки! -- с горячностью запротестовал Рутинцев и для убедительности даже головой тряхнул, так что пришлось поймать пенсне в воздухе перстами.-- Это я сам первый протестую. Это надо оставить. Флаконов ваших больше я прямо не позволю. Бутылка бордо на двоих -- и никаких! Что это за безобразие, право, завелось у вас в Петербурге? Каждый день с утра нализываетесь, вечером опять... Еще деловыми лкдьми называетесь. Интеллигенты вы, наконец, или свиньи?

-- Пойдут флаконы,-- с мрачным фатализмом повторил Дмитрий Михайлович и прибавил:-- Что же ты ругаешься? У вас в Москве -- лучше, что ли?

-- Может быть, и хуже к ночи, да не с утра же!

-- Воздух суше,-- вздохнул Пожарский.

-- Так поехали?

-- Да что же? Конечно, поехали... От судьбы не уйдешь. Феня, отмените ваш мерзейший завтрак, мы едем есть в приличное место. У тебя, Авкт Алексеевич, извозчик порядочный?

-- Превосходный.

-- Так ты меня и вези. Феня, скажи кучеру, что до трех он свободен, пусть к Кюба подаст.

-- Но, Дмитрий Михайлович,-- возразил Рутинцев,-- раз ты держишь лошадей помесячно...

Пожарский ответил гримасою.

-- Ты представить себе не можешь, как гнусно везет своего барина кучер, которому в середине апреля не заплачено за февраль...

Воздух несколько освежил Дмитрия Михайловича. У него зарумянились скулы и кончик астрономического носа, заблестели сквозь томную пелену недосыпа и похмелья темно-карие глазки. Он стал подвижен и разговорчив.

-- Так что ты -- в вихре великих дел по созиданию дуботолковского прогресса?

-- Как в толчее. Сегодня первый день сравнительно свободен.

-- Видел его всемогущество, твоего почтенейшего фрера?

-- Только что от него... Кстати, чтобы не забыть, Дмитрий Михайлович...

И Рутинцев, перейдя на французский язык, рассказал приятелю о странной неудаче, постигшей его справку насчет Бориса Арсеньева.

-- Да, они в последнее время в самом деле что-то накрахмалились,-- вяло сказал Пожарский.-- Перед коронацией, что ли? Но, строго говоря, действительно, черт ли тебя тянул за язык? Разве об этих вещах с превосходительствами разговаривают? На то маленькие чинушки есть. И даже не чинушки. У твоего братца, то есть в бараницынском ведомстве, имеется курьер, некий Таратайкин по фамилии, не угодно ли? Ему бы в министрах сидеть, а он, по необразованию своему, даже и к первому чину подобраться не в состоянии. Ну а так, неофициально, с заднего крыльца, только с ним там и можно разговаривать. Знает все, что стоит знать, и делает по ведомству что хочет, почтительнейше водит за нос всех от чина мала до чина велика. Я, когда представляется надобность в этой их дыре, ни к кому там другому -- прямок Таратайкину... Тебе, пожалуй, неудобно: фамилия твоя грозная, брат -- чуть не самое главное начальство... А то -- гораздо выгоднее, чем через графиню Буй-Тур-Всеволодову или других. Там -- тысячи подай, а здесь -- за четвертной билет не угодно ли? Платишь ужин с двумя флаконами? Завтра будет готова твоя справка.

-- Хоть с четырьмя! Я нынче широк.

-- Купец-то дуботолковский, стало быть, платит? -- с завистливою нотою в голосе усмехнулся Пожарский.

-- В купца моего, любезный друг, я, не обинуясь, тебе скажу, просто влюблен. Такой на этот счет душка.

-- Не угодно ли? Везет же! -- опять вздохнул петербургский адвокат.

Московский отвечал:

-- А ты погоди вздыхать... Судьба-то нас, может быть, и недаром свела. С университета не встречались, и вдруг ты тогда мне на Крестовском -- словно столб в глаза. Согласись: что-то провиденциальное.

Дмитрий Михайлович возразил с усмешкою:

-- Уж не поделиться ли хочешь со старым товарищем? Поделись, браг, поделись. Это благородно, да и не совсем обыкновенно в наш цивилизованный век. Но -- разве так уж кусок велик, что одна утроба не вмещает?

-- А черт его знает! -- откровенно отвечал Рутинцев.-- Я должен тебе признаться, что перед купцом моим стою в некотором недоумении...

-- Умен?

-- А черт его знает! -- повторил Авкт.-- Шестой год с ним вожусь, а не разберу... Этак посмотреть -- шершавенький чудачок провинциальный: мозги узенькие, как будто даже с глупцой, язык -- из "Словаря иностранных слов", образование -- по букву "д", до слова "дистилляция", потому что дальше не вышел русский энциклопедический лексикон, воспитание -- сам говорит -- кулаком в морду и счетами по затылку...

-- Да ведь это у их породы ума не отшибает. У них ум не в голове, а в зубах и брюхе.

-- Вероятно. Потому что деньгу лопать -- гений всесовершеннейший. Поди, в наше студенческое время бывал ты в Москве у Арсеньевых-то? Вспомнишь, может быть, вертелся при Борисе обглодок этакий, Постелькин Тихон, о котором никогда, бывало, не знаешь, как с ним -- то ли ему руку подать, то ли приказать, чтобы он тебе калоши подал... Ну так вот. Сейчас сему обглодку лет тридцать пять -- тридцать семь, он законный супруг Софьи Валерьяновны Арсеньевой, отец многочисленного потомства, обладатель всех арсеньевских капиталов и царек целого Дуботолковского уезда, в котором без его воли, кажется, уже и птица гнезда не вьет...

-- Богат, значит?

Рутинцев опять сделал недоумелое движение плечами под мохнатым пальто и моргнул золотым пенсне на носу.

-- Да, конечно, не без средств, и даже хороших... Говорю же тебе: все арсеньевские капиталы проглотил. Один я отсудил ему триста семьдесят тысяч... Но все же как будто не такие капиталы, как он показывает размах...

-- Широкая натура?

-- А черт его знает! -- в третий раз чертыхнулся Рутинцев.-- Певичкам у "Яра" -- даже совестно с ним -- кладет на тарелку по три целковых, словно милостыню. Нищим совсем ничего не подает: из принципу, и хвалит Льва Толстого, что тот денежной помощи не признает. А телефонировал я ему вчера в Москву, что придется нам в некотором модном магазине для некоторой высокопоставленной дамы открыть кредит и депозит сделать тысяч до пятнадцати...

Пожарский склонил долу ноздри с таким одобрительным видом, что -- понимаю, мол, и в каком магазине, и для какой дамы, и это ты ловко, хвалю...

Авкт продолжал:

-- Так уже сегодня же утром постучался ко мне в номер артельщик из банка -- пожалуйте!.. Дело, когда ему объясняешь, так вот из глаз твоих и хватает, и вытягивает, все ему доложи в такую доскональность, чтобы без сучка, без задоринки; зато, когда убежден, пишет чеки -- загляденье!.. Точно у него миллиарды в кармане. Всякому американцу нос утрет.

-- А не жулик, часом?

-- Если бы был жулик, то, вероятно, по чекам банки уже не выдавали бы... Суммы его, говорю тебе, я знаю: миллионов нет и быть неоткуда, но, очевидно, верит в себя... оборотистый черт!

-- Господа будущего,-- вздохнул Дмитрий Михайлович.-- Наше дело -- умаляться, ихнее -- расти...

Рутинцев усмехнулся.

-- Ну что! Все будущего да будущего.. Лет тридцать, если не больше, мы о будущем-то этом все толкуем да предостерегаемся... А оно -- давно уже -- вот оно: настоящим стало и живет с нами и вокруг нас.

-- Думаешь, пришло?

-- Да и как? Каких же тебе знамений времени? Вот ты -- Пожарский. Положим, не князь, но намедни -- на Крестовском -- ты доказывал мне, что это лишь геральдическое недоразумение.

-- Могу повторить и на Невском... Кому кланяешься?

-- Граф Оберталь прокатил на рысаках... Ты разве лично не знаком?

-- Нет, просто не узнал. Случалось встречаться...

-- Вот и он промелькнул очень кстати. Ты -- Пожарский. Я -- Рутинцев. Я весьма верю в благородного прусса Рута, от коего род наш производит мой если еще не высокопоставленный, то уже высоколезущий бруцер. Зато, наоборот, очень верю в прадедушку Савелия Рутинцева-Юсуповского, семинариста-кутейника, сделавшего карьеру вместе с "графом" Сперанским. А вот этот Оберталь -- прямой потомок ливонских рыцарей, гроссмейстеров или комавдоров там каких-то -- как бишь их? И вот: я, колокольный дворянин милостью графа Сперанского, и ливонский рыцарь Оберталь -- одинаково мычемся в Петербурге по делам и приказу дуботолковского второй гильдии купца Постелькина, вчера еще только нищего ростовского мещанина. А Пожарский, который лишь по геральдической ошибке не князь...

-- Пойми,-- засмеялся Пожарский,-- покойный папа на поправку этой ошибки всю жизнь истратил. Он так в нее верил, что даже Дмитрием-то я назван затем, чтобы, если мы княжества сыщем, так снова бы нам княжеский род "Дмитрием Михайловичем" начать. Не угодно ли? Так -- в сумме?

-- Сумма простая: Оберталь и Рутинцев бегают, никому же гонящу, куца и как Постелькин велит, а Пожарский -- не то чтобы завидовал, что Постелькин велит Оберталю и Рутинцеву, а не ему, но весьма хотел бы быть на их месте.

-- Ты же обещаешься меня примазать? -- засмеялся Пожарский и дружески пожал приятелю руку выше локтя.-- Ах, милый! Цо до гербув, кеды нема гербаты? -- как говорила мне одна милая полька... должен с сожалением сознаться, что занимала она служебный пост хотя ответственный, но невысокий: экономки в неудобоназываемом заведении близ Банковского моста...

Авкт же задумчиво рассуждал:

-- Да-с... Оберталь, Рутинцев и Пожарский: три российские дворянские эпохи, так сказать... А жена у него -- урожденная Арсеньева... это уж, брат ты мой, шестьсот лет непрерывной родословной без всяких геральдических недоразумений... Последняя Арсеньева!.. шутка?.. Красавица какая, видел бы ты! В предках у нее и святые были, и полководцы, и министры, и черти, и дьяволы. Ей, по ее породе и капиталу, за владетельным принцем быть -- и то бы не в обиду. И, однако, почему-то вышло так, что вот она -- не Рутинцева, не Оберталь, не Пожарская, а дуботолковская купчиха второй гильдии, Софья Постелькина... и для того, чтобы сию блистательную карьеру свершить, она кружево плела, и портки мыла, и в мурье нищенской слепла.. Нам с тобой, Митя, женщины жертв не приносили!..

-- Зато мы их много принесли! -- шумно вздохнул Пожарский.

Зеркальные залы Кюба чернели, как муравейник, переполненные гостями. Было дымно, чадно, людно, шумно. Слуги открывали верхние рамы колоссальных зеркальных окон, по залу проходили волны сквозняка, на который из-за столов отвечали воркотня и кашель,-- рамы опять послушно стукали, и снова дышали остатком того воздуха, который позабыла в ресторане незримо пролетавшая сырая улица, пока не отравят его человеческое дыхание, пот, кухня и никотин. Под электричеством, в тесноте, стук ножей под громкие разговоры, несколько посетителей, случайных, не из числа habitués {Завсегдатаи (фр.).}, беспомощно бродили между столиками, окидываемые почти презрительными взглядами невнимательных, избалованных татар, тщетно стараясь найти себе хоть плохонькое, на уголке стола, местечко. Белая куртка хозяина и колпак распорядителя оживляли черную массу гостей двумя прыгающими белыми пятнами, появляясь в ней то здесь, то там и переотражаясь во множестве встречными зеркалами. Дмитрий Михайлович и Рутинцев мест не искали: Пожарский вошел к Кюба как свой человек, у которого здесь стул исконный, насиженный. При входе швейцар передал Дмитрию Михайловичу несколько писем на его имя.

-- Что это? -- изумился Рутинцев.

-- Видишь: почта.

-- Тебе пишут столько писем к Кюба?

-- Да ведь знают, что я бываю здесь каждый день.

Авкт расхохотался.

-- Ну, Петербург! А в полиции ты как значишься? Прописан по своему адресу или числишься обывателем ресторана Кюба, по столу No 10?

-- Остри, остри... Скальковский и Зволянский не нам с тобою чета: целыми департаментами ворочают, а им сюда не только письма пишут; но, случалось, курьеры деловые бумаги к подписи носили... Не угодно ли? Ну как же мы с тобой? Прямо в "комитет общественного спасения"?

-- Что за комитет такой? -- засмеялся Рутинцев.

-- Провинция! Наш стол... Все наши...

-- Ой, нет! Это сразу пойдет шампанское и орлянка, а я имею к тебе слова...

-- В таком случае, прямо вверх по винтушке и в кабинет; пока никто не перехватил.

Но перед Авктом Рутинцевым уже вырос рослый господин, щегольски одетый в какую-то особенную, чрезвычайно домашнюю и предорогую бархатную куртку, точно вот он только на минутку, чтобы наскоро поесть, оторвался от работы в кабинете либо студии -- и сейчас же, сию минуту, сию секунду вернется назад к своему художественному труду. Господин был красивый двуногий зверь, хорошей пушной породы, хотя и с полинялым несколько мехом: темные вьющиеся волосы над высоким лбом уже весьма пестрели проседью и были редковаты -- лысиною не назовешь, да и не кудри; нос не то чтобы красный, но румянее, чем позволяют ждать несколько одутловатые и не без желтизны щеки, и как-то, не по общей тонкости профиля, растолстевший и тяжеловесный; карие глаза беспокойные, талантливые, с бегающим, острым движением быстрого внимания, сторожкий, пуганой птицы зрачок,-- и по белку резкие красные жилки; тело сорокалетнее; но брюхо -- зыбкое под коричневым бархатом, подчеркнутое, как границей сверху, золотою цепью, переброшенною по груди через борт из кармана в карман, типическое брюхо, много вина и пива на своем веку вместившее,-- выперло вперед на все пятьдесят, да и с хвостиком.

Господин протянул белую, мягкую, барскую руку и произнес тем же звучным от природы и сиповатым от жизни баритоном, что давеча окликнул Авкта на Невском:

-- Здравствуй, Рутинцев... Я давеча обогнал тебя... Ха-ха... Ты ужасно скучно плелся в своем пенсне... такой съеженный... Рад тебя видеть... Из Москвы?

В тоне господина звучали благосклонность и важность самодовольствия чрезвычайного. Так должны говорить боги, когда они настолько добры и в духе, что удостоивают снизойти своею беседою до обыкновенных смертных. Пожарского господин оглядел рассеянно, как корпусный командир на смотру запамятованного им подпоручика, но затем, признав в нем довольно ходкого присяжного поверенного, милостиво улыбнулся и широко, ребром, подал и ему левую руку, которую тот, со своей стороны, пожал не без почтительности и, во всяком случае, с заметным самоудовлетворением: конечно, мол, ты знаменитость, ну да и я не обсевок в поле.

-- Не совсем из Москвы, Георгий Николаевич,-- отвечал Рутинцев, избегая местоимений, потому что не помнил, был ли он с Брагиным раньше на "ты", в ровнях по взрослому товариществу или тот обращается к нему на "ты" еще по былому праву близкого старшего, который знал его в Москве мальчиком, когда сам был юношей.-- Не совсем я из Москвы... В провинции много путался... в Дуботолкове-городке с недельку пришлось прожить... Имеются в лоне Руси-матушки и такие благословенные недра.

По лицу Брагина прошла тень, и капризные дуги бровей неприятно шевельнулись над омраченными глазами.

-- В Дуботолкове...-- протянул он, продолжая держать Авкта за руку, и туг же кивнул чрезвычайно фамильярно, пожалуй, даже свысока, мимо проходившему военному в густых эполетах: -- Bonjour, général!.. {Здравствуйте, генерал!.. (фр.).} Почему вчера вас не было видно в балете?.. А! а! мы на этот счет слышали кое-что, где вы пропадаете. Напрасно: много потеряли. Оляша танцевала "Балладу о колосе"... mais... c'était tout a fait magnifique! délicieux!.. {Восхитительно... это было прямо-таки изысканно! Сладостно!.. (фр.).} Малечкины партизаны губы себе съели от зависти...

"А по-французски-то ты, великий человек, говоришь по-прежнему -- испанской корове подобно!" -- смешливо подумал про себя Авкт Рутинцев.

Брагин отпустил генерала и опять обратился к нему:

-- Так... в Дуботолкове был, говоришь, ты?

Он оглянулся и, заметив позади себя пустой стол, сел к нему и потянул за собою Рутинцева, а Пожарскому сделал пригласительныйжест.

-- Присядьте, господа... очень рад вас видеть... Monsieur Almire! {Господин Альмир! (фр.).} -- окликнул он проходившего мимо хозяина, но так как тот не расслышал, то Брагин нахмурил тонкие брови свои, стукнул ребром ладони по столу и, повысив голос, оторвал коротко и как-то в нос: -- Альмир!

Белая куртка быстро повернулась, показав над собою красивое и сразу красное от неудовольствия на фамильярность французское лицо, которое, однако, не замедлило принять ласковое выражение, как только хозяин узнал, кто его зовет.

А Брагин заказывал:

-- Флакон... нет, два флакона... И миндаль...

-- Помилосердствуйте, Георгий Николаевич,-- защищался Пожарский,-- мы еще не завтракали...

-- Только еще думаем водку пить,-- сказал и Рутинцев.

-- Ага? -- задумчиво произнес Брагин.-- Это намерение серьезное и правильное. И патриотическое. Мой друг, Сергей Юльевич Витте, думает на подобных намерениях построить благополучие и счастье России. Очень возможно, что это -- единственный фундамент. Да! Исконный, от Владимира, хотя кто его знает, Владимира, что именно пить было веселием Руси? Зубровки ниже смирновки с поповкою в десятом веке, конечно, еще не было... Разве и мне с вами? а?

-- Сделайте честь, Георгий Николаевич.

-- Положим, я уже завтракал, и водку пил, и вино, и шампанское, и даже пиво, но... Разве и мне с вами? Пойдемте к буфету... там семга архангельская... великолепнейшая, намазывается ножом на хлеб, как масло. Спасибо вам, Савва Иванович,-- послал он воздушный поцелуй через два стола красивому пожилому господину в седой французской бородке и с большими музыкальными ушами,-- русское вам спасибо до земли... Выстроили дорожку на Архангельск: благодаря вам теперь вот свежую семгу едим. Оттуда к нам -- семга, от нас -- туда,-- всякие ссыльные сеньоры и сеньорши... Excellent! {Прекрасно! (фр.).}

Седой господин во французской бородке засмеялся и ответил Брагину тоже воздушным поцелуем.

-- Ну,-- прошептал Авкту Рутинцеву Пожарский, проходя к буфету,-- если ты имел сказать мне что-нибудь серьезное по делу, то пиши пропало. Брагин уже немножко в градусах и вклепался в тебя. Не угодно ли? Теперь от него не скоро отделаешься. Он, когда кого-нибудь осчастливит своею благосклонностью, то -- как пластырь.

У буфетной стойки к Брагину подскочил малорослый слуга-татарин с птицеподобной физиономией, гости так и звали его -- Бекас, и он откликался на кличку, как на собственное имя,-- и почтительно зашептал, что-то выпрашивая или отклоняя. Брагин выслушал, двигая левою бровью, и презрительно повел плечом.

-- А мне очень надо, что это их стол! -- сказал он, берясь за рюмку.-- Сиятельный стол... большая важность!.. стол свободен, и я его беру. Пусть их сиятельства приходят вовремя, если желают сохранить свой стол от прикосновения простых смертных. Или вывеску над ним прибейте, что, мол, этот стол -- сиятельный и просят подле него не останавливаться. Ха-ха-ха! Не так ли, Пожарский? Слава Богу, мы в России. Других гражданских прав не имеем и не ищем, но в кабаке у нас -- droits de l'homme: liberté, égalité, fraternité..ю {Права человека: свобода, равенство, братство... (фр.).} Ваше здоровье, господа...

Чуть прикоснулся губами и, сморщась, тут же поставил рюмку -- нетронутую -- на стеклянный подик буфета.

-- Послушайте! Бога вы не боитесь! -- страдальческим тоном искреннейшего негодования обратился он к буфетчику, так что тот даже покраснел булкообразным, в маленькой бородке лицом своим.-- Бога вы не боитесь! Чего вы мне сюда в очищенную накапали?

-- Померанцевой-с, как обыкновенно,-- недоумевал буфетчик, даже потея под уничтожающим взглядом Брагина.

-- Померанцевой-с,-- передразнил его тот и уже почти трагическим басом каким-то внушил, гладя на растерянного буфетчика, точно суцил его за государственное преступление: -- Мятной-с! мятной-с! заграничной мятной, eau de menthe {Мятная (фр.).}, a не померанцевой. Десятый год каждый день у вас водку пью. Пора бы знать.

-- Виноват-с,-- спохватился буфетчик, меняя рюмки.-- Простите великодушно, Георгий Николаевич. Виноват-с. Померанцевую -- это господин Кобыльников.

-- Мало ли что какая свинья у вас пьет,-- сердито возразил Брагин, видимо, не желая стоять на одной доске с каким-то господином Кобыльниковым.-- Вы мои привычки обязаны знать... Еще по одной? Как? Уже довольно? Ну, довольно так довольно... Сядем, господа. Мосье Альмир, флакон!

Сесть им пришлось все-таки за другой стол, а не за тот, который наметил было себе Брагин с таким апломбом. И, покосившись на тот, прежний стол, журналист искусно сделал вид, будто не заметил перемены. Покуда они пили водку и закусывали, за тем столом уселись четверо военных, все -- в мундирах весьма знаменитых и аристократических полков. Один, светлоусый, в черкеске, стриженный по-казацки, но с типически дерзким лицом прусского поручика, обращал на себя внимание огромною кавказскою шашкою старинного нерусского образца. Пожарский указал на нее Рутинцеву.

-- Шамилева шашка... по особому разрешению носит и нигде с нею не расстается... дед или отец, что ли, с Шамилем, еще не замиренным, будто бы поменялись оружием на поле брани... не угодно ли? Ну а теперь много эта шашка ужаса наводит в игорных домах.

-- Неужели шулер? -- тихо изумился Рутинцев.

-- Нет, что ты! как можно! Noblesse oblige! {Честь обязывает! (фр.).} Но проигрывать не любит... Выигрыши со стола забирает; а проигрывая, своих наличных никогда не показывает -- удваивает куши, не выставляя, в кредит, пока не отыграется. Не угодно ли?

-- Банкомет отказаться вправе.

-- Вот тут-то шашка Шамиля и выручает. Как? что? кто смеет не верить сиятельной чести? Изрублю и в ответе не буду! Мой прадед Петербург от Бонапарта спас!.. Не угодно ли? Ну и плачут, а мечут...

Он засмеялся и добавил:

-- А между прочим, злые языки говорят, что Шамилева-то шашка -- давно не настоящая. Подлинную будто бы еще лет пять тому назад сломал на спине этого самого грозного барина верзила один, тверич или пскович, уж не помню, где было дело...

-- Карточная история?

-- Нет, что-то из-за жены или свояченицы...

Сосед "шашки Шамиля" был чистенький, приличненький, румяненький офицерчик из не замечаемых никем, как мебель, покуда они не говорят. Он имел вид человека, случайно допущенного в общество круга, гораздо высшего его собственного положения, и, хотя старался держаться независимо, но, заметно, чувствовал себя столько же сконфуженным, сколько обрадованным и самодовольным. Остальные двое -- на диванчике под зеркалом -- были совсем юнцы, необыкновенно высокого роста и с красивыми, пожалуй, потому что очень большими и правильного длинного разреза, но совершенно оловянного цвета, недвижными глазами.

Звездочки на погонах указывали, что чины на юношах небольшие, и так как старших военных проходило мимо довольно много, то молодым людям приходилось вставать для отдания чести довольно часто. Но, очевидно, юноши были из знати богатой и влиятельной, из тех слоев, о которых император Павел выражался: "У меня, сударь, аристократ тот, с кем я говорю и покуда я с ним говорю". Потому что, проходя мимо них, военные, тоже все без исключения, даже старики, подтягивали животы с подобострастием и на отдаваемую юношами честь отвечали столь поспешно и умильно-игриво, точно -- на милую господскую шутку. И только один краснолицый, в очках, генерал великолепно провалил мимо столика в сопровождении адъютанта своего громадным толстым слоном, едва скользнув по юношам взглядом и лишь послав им, вскочившим, снисходительный слабый знак тяжелой рукой: сидите, мол, пожалуйста! Здесь все равны... Потому что на этот раз уже юноши тянулись -- длинные, как хмелевые жерди, и ели генерала глазами, покуда он, мерно качая грузное, слоновье тело свое, не исчез в крайнем зале.

-- Драгомиров,-- кивнул Братин на широкую генералову спину.-- Объясняться вызван... Опять что-то начуцил...

Он захохотал.

-- Ничего, ему можно... Я, должен вам сказать, его за эти вечные штучки не одобряю. Что за фронда, когда он -- корпусный командир? Я в военном деле -- поклонник строжайшей дисциплины... Рассуждения -- наше дело, штатское, а военные должны не рассуждать, но помнить дисциплину. Драгомиров позволяет своим офицерам слишком много рассуждать. Он делает из них баб каких-то или попов. Солдат должен быть солдатом, гуманности и миндальности -- к черту! Довольно нам милютинских-то отрыжек. Нагуманничались и наминдальничались до того, что эта поганая гниль, Западная Европа, смотрит на нас, с позволения сказать, как на свой ассенизационный обоз... Если бы я был военный министр, я провел бы закон, чтобы за вольнодумство, обнаруженное в рядах армии,-- расстреливать... прямо, без предварительных формальностей, по простому офицерскому суду, расстреливать, как собак, чтобы паршивая овца не портила стада... Вам не нравится, Пожарский?

-- Видите ли,-- заежился тот, опуская в тарелку и глазки, и ноздри свои,-- я вспомнил афоризм того же Драгомирова, что самые свирепые военные законы обыкновенно сочиняются штатскими.

Брагин посмотрел на него воспаленными глазами своими и ничего не сказал в ответ, а только сложил замечание в памяти, пока само не выскочит возражение.

-- Драгомиров...-- продолжал он.-- Драгомирову можно... Что он либеральничает, гуманничает, фрондерствуеттам у себя в корпусе -- мне претит. Да! Теперь век не Суворовых-с, а Мольтке, Китченеров и Гольц-пашей. Петухом-то ныне кричать -- немного выкричишь... Но -- старик! Гений вправе иметь слабости. Надо снисходить. Драгомирову можно... Как-никак, наша главная надежда, ежели Вильгельм...

Он в обычном своем жесте стукнул ребром ладони по столу и, вспомнив замечание, обратился к Пожарскому даже плачущим каким-то голосом:

-- Друг! Неужели я не понимаю? Неужели вы думаете: я не понимаю? Но -- Германия, мой друг, Германия! Разве я жестокий человек? Слава тебе, тетереву, молод был, глуп был -- полиберальничал тоже на своем веку. До сих пор мне в известных кругах глаза колют, что я был из красных красный... Сочувствовать бурбонам каким-нибудь, мракобесам-фронтовикам -- разве Брагин в состоянии? Брагин? -- повторил он, с ввдимым наслаждением прислушиваясь к звуку своей фамилии.-- Сам, батюшка, народником был, в народ ходил, красную рубаху носил, сапоги смазные... Левая печать,-- гневно фыркнул он,-- на меня теперь собак вешает, ренегатом меня зовет... Наплевать! Я, батюшка мой, себя знаю, мне и довольно. Я, может быть, в душе-то такой далекий прогрессист, что никаким Михайловским с Короленками за мною не упрыгать... Но -- Германия, сударь мой! Германия! Какой тут может быть внутренний политический или социальный разговор, когда у нас вдоль западной границы -- бельмо длиною в две тысячи верст? Уберите с горизонта усы Вильгельма, раскокошьте мне эту чертову Германию так, чтобы от нее пух и перья летели,-- я к вашим услугам: опять первый либерал буду, готов не то что реформ просить, хоть конституции требовать... Но покуда на носу сидит Германия, извините, нам нужны не конституции, но -- во!

Он сжал кулак и круто потряс им в воздухе. Говорил он громко и, показалось Рутинцеву, не без расчета быть услышанным и замеченным со стола вельможных юношей.

-- Во! -- повторил Брагин и опустил кулак на стол.-- Когда мы расчешем Германию, реформы сами придут. Отберем у них французские-то миллиарды -- тогда сделайте ваше одолжение: и просвещение, и улучшение народного хозяйства, и мелкая земская единица, и рабочий вопрос, и права, и совещательные учреждения... совещательные!-- строго подчеркнул он, поднимая палец.-- Пожалуйста. Потому что страна, богатая и победоносная, имеет право себе позволить. Вы думаете, я враг просвещения? Я? Писатель? Да -- помимо всех принципиальностей,-- мне просвещение уже просто практически выгодно: у меня читателя прибавится, меня больше читать и покупать станут. Я рад бы всю Россию застроить школами. Но когда же у нас нет денег на просвещение? Ну, понимаете, когда же нет, нет и нет? Как я могу требовать от правительства: дай сто миллионов на просвещение, когда это значит -- откажись от постройки броненосца, не заказывай в Эссене пушек, не устраивай больших маневров? Никто больше меня не ценит права гражданства и просвещения, но, покуда не сломаны гордые рога Германии, все это -- пуф, бессмысленные мечтания. Да! -- разгорячился он, опять-таки очень искусно не замечая, что "шамилева шашка" и длинные юноши к нему прислушиваются с откровенным интересом.-- И предаваться им -- это, как вам угодно, значит, играть в руку врагам России и разводить смуту... да! смуту! да!.. Жидишкам да полячишкам естественно смутьянить, потому что разложение России для них великий праздник, светлый день. Но когда русские тоже тянутся за ними и влекут страну к внутреннему перевороту, в то время как на Западе нависла тучею каска померанского гренадера и торчит прусский штык, это грустно. Я таких господ почитаю за изменников своему отечеству и нисколько не питаю к ним сожаления, когда старик Бараницын с твоим, Авкт, любезным братом знакомят их с местами, где не весьма пахнет розами!.. Да! Потому что я не хочу, чтобы ко мне на Захарьевскую пришел в одно скверное утро прусский унтер-офицер со взводом, и ограбил бы мою квартиру, и отправил бы мои бронзы, мои картины под предлогом реквизиции в какой-нибудь Оберпфаффенкухенпфенигунтендорф в подарок своей Liebchen {Любимой (нем.).}, и забрал бы в Вильгельмовы солдаты моих детей, и изнасиловал бы мою жену... Впрочем,-- вдруг спохватившись, криво улыбнулся он и даже сразу упал голосом, с косым взглядом на Авкта, у которого тоже пенсне смущенно подпрыгнуло на носу,-- впрочем, последняя угроза мне лично, как тебе, Авкт, известно, не опасна... Ха-ха-ха... Ты, к слову сказать, не видал ее там?

-- Где и кого? -- с осторожностью спросил Авкт, выпрямляя пенсне.

-- Боже мой! -- нетерпеливо, но тихим уже голосом рванул Братин.-- Ну вот откуда ты теперь... Как его? Дуботолков? Чертополохов?.. Ведь там она где-то изволит околачиваться, супруга-то моя, почтеннейшая и прекраснейшая Евлалия Александровна... краса российской революции... ха-ха-ха!.. Не встречал?

-- Видел,-- подумав, протяжно произнес Авкт, соображая, что раз Брагину известен адрес его бывшей жены, то ему скрывать свою недавнюю встречу с нею излишне.

Глаза Братина живо блеснули, он открыл рот; хотел что-то спросить. Но в эту минуту мимо стола к выходу шел высокий белоголовый и белобородый старик в золотых очках, тоже в бархатном пиджаке и с великорусским умным лицом, которое -- глядя по его выражению -- одинаково хорошо годилось и для апостола, и для бурмистра. К вящему сходству с последним, красивый старик имел в правой руке дорогую трость с крючком, на которую, впрочем, не опирался, а больше держал ее под мышкой, что нельзя сказать, чтобы удобно было для сзади идущих. Брагин с приветливым жестом встал навстречу старше, и между ними завязался быстрый разговор о театре.

-- Собственно говоря, какая, к черту, она актриса? -- горячился о ком-то старик.-- Собственно говоря, пусть ее смотрят черти собачьи!

Брагин убедительно и нежно говорил старику:

-- Алексей Сергеевич, но согласитесь: другой же у нас нет, я не отрицаю недостатков, но нет другой, она -- единственная... согласитесь.

Вертя крючком трости под мышкой -- к великому смущению шмыгнувшего сзади Бекаса, около головы которого кончик трости описал престрашную дугу,-- старик, едва выслушав, сейчас же согласился:

-- Да, собственно-то говоря, конечно, вы совершенно правы -- другой нету, и она лучше всех, собственно говоря.

Но тут же ужасно рассердился на себя, зачем согласился, и закричал, фехтуя крюком:

-- Это вы всех перепортили, собственно говоря! Вы, новые хвалители! У вас все светила да звезды. Астрономы какие-то, а не критики, собственно говоря! Где Васильевы? где Мартыновы? Вымерли, собственно говоря! Ну, есть Стрепетова -- что с нею сделали? Проквасили! Обозлили! Измучили! Где она? Вот и смотрите теперь в театре вместо актеров чертей собачьих!

Авкт перегнулся через столик к Пожарскому и спросил его больше глазами, чем шепотом: -- Суворин?

-- Заметил ты,-- сказал он тихо и улыбаясь, уверенный, что Брагин не слышит его, увлеченный спором,-- как Брагин громко программу свою излагал? Полагаю, что не для нас с тобою это предназначалось... Не угодно ли? Мало ему, видно, газеты-то в показании благонадежности своей, живых телефонщиков в горние сферы ищет. А -- как сгоряча уж очень разбежался да споткнулся о супругу-то, так и голоса не стало... Хи-хи-хи! То-то! не угодно ли?

Авкт возразил:

-- А ты, Дмитрий Михайлович, тоже хорош. Слушаешь, как он дичь порет, и молчишь.

-- Ты, кажется, тоже ни словом не обмолвился?

-- Мне что! Я не либерал... обыватель компанейский, но самый не общественный. Я со всяким режимом уживусь. Да он к тебе больше и обращался.

-- Вот этого не хватало,-- произнес Пожарский, несколько сконфуженный, с розовыми пятнышками на выпуклостях лба и на скулах.-- Этого недоставало, чтобы я у Кюба политический диспут начал... Я, брат, и то уже у известных господ в подозрении, и без того во мне иные лидера какого-то видят... Не угодно ли? Вон -- господин-то сидит! -- показал он глазами на дальний столик, занятый брюнетом южного типа, лысоватым со лба, с чудеснейшею бородкою на манер Буланже, с саркастическим складам крепко сжатых губ. Не то -- дипломат, не то -- крупье, не то -- по полиции, не то -- не дай Бог встретиться в глухом переулке.

-- Кто такой?

Пожарский опять нагнулся через стол и тихо назвал какую-то польскую фамилию.

-- Братца твоего влиятельнейший конкурент; -- насмешливо прибавил он.-- Вот, поди, не угодно ли, поди, справься у него о местопребывании Бориса Арсеньева...

-- Нет, благодарю, что-то не хочется,-- отшутился Авкт, шмыгая пенсне по красному носу, с пренеприятным жатием в груди.-- Я уж лучше на твоего Таратайкина упование возложу.

-- А что? обожгло? -- поддразнил Пожарский.

-- У вас тут такие инкогнито вдруг открываются, что этак, с непривычки и от неожиданности, можно родимчик получить.

-- А, мой милый, на то Петербург и Кюба. Вся иерархия сфер. И престолы, и силы. К этому господину,-- говорил он, разрезывая ножом рябчика,-- к этому господину приходит недавно мать одна, старуха, интеллигентная госпожа, заслуженного полковника вдова, ну, знаешь, из таких, с которыми даже эти господа если не церемонятся, то хоть стараются не быть слишком развязными. "Позвольте,-- требует,-- ваше превосходительство, на каком основании вы мне не возвращаете из Сибири сына моего? Ему сроки вышли". Не угодно ли? Его превосходительство отвечаете апломбом: "Нет, значит, не вышли; если бы вышли, то мы возвратили бы. У нас это строго. Мы на этот счет святее, чем сам закон, который мы призваны исправлять и дополнять". Старуха не из податливых, дыбится: подай ей сына! где сын? -- доказывает, сыплет статьями. Ведь, знаешь, эти матери, когда защищают чада крови своей, такими-то юристами становятся: Ульпианы и Папинианы в юбках,-- не угодно ли? Прижала барина в угол, пришлось ему сознаться, что держат парня действительно без всякого соображения и не по закону. "Хорошо,-- говорит,-- суцарыня, я снесусь с иркутским генерал-губернатором; если там на месте не встретится препятствий, то мы ничего не имеем против: у нас это строго! Мы святее, чем закон!.." Старуха, однако, посулом не удовлетворилась и -- ко мне: не угодно ли? хлопочите! А я к Таратайкину. Таратайкин, получив две красненькие, справляется по канцелярии, в каких-то ихних там книжках особых и затем -- весьма сконфуженный -- сообщает мне с совершенною откровенностью: "Они его, Дмитрий Михайлович, освободить не могут".-- "Почему?" -- "И рады бы -- да некого".-- "Почему?" -- "Да ведь они его потеряли!.." Не угодно ли?! "Как потеряли?" -- "Да так: поленился или позабыл наш бумагу подписать, махнули парня за Челябу, как овцу бездокументную, "в числе прочих", ну и потеряли. Дело -- тут; а где человек -- неизвестно. То ли в тюрьме, то ли на поселении. Мало ли их, поселенцев-то, в Сибири, ищи теперь, куда его там сунули..." Не угодно ли?.. "У нашего,-- говорит,-- это не первый случай, потому что -- кабы человек был, а то -- балда: только шампанское на уме да девочки, да -- какой бы новый непристойный анекдот рассказать..." -- "Да ведь этак,-- говорю,-- слушайте, парень наш, пожалуй, уж и помер?.." -- "А очень просто,-- отвечает,-- что очень мог и помереть. Разве Сибирь людей сберегает?" -- "А может быть, и жив?" -- "Нет ничего удивительного, если окажется и жив: они, политические, страсть живучие, ровно кошки".-- "Слушайте, Таратайкин: ведь это черт знает что! как ваш гусь сановный ни силен, но на сем месте он себе шею сломит! Маменька пропавшего -- не какая-нибудь беззащитная, она жаловаться будет, поднимет шум..." Но Таратайкин -- преспокойнейше: "А вот этого бы я никак не советовал".-- "Почему?" -- "А потому, что сейчас вот оно нам с вами еще неведомо, как он, парень ваш, жив или помер; а если мать очень беспокойно шебаршить начнет, так тогда он наверное в умершие спишется..." А? Не угодно ли?.. "Мертвою,-- говорит,-- ведомостью человека покрыть недолго. Поищите-ка его тогда, когда он в бумагах будет покойником значиться".-- "Следствие вызовем!.." Смеется: "Ну уж по начальству-то промежду себя отписаться -- на это нашего взять, никого другого не попросит. Вы лучше положитесь на меня и потерпите; сразу невозможно, а -- месяца три-четыре поискав, найдем..." Не угодно ли?

Братин возвратился к столу, оживленный, приподнятый.

-- Странный народ эти старики! -- сказал он, садясь.-- Умен, образован, а века своего никак не хочет перескочить. Из того, что они там видели каких-то Садовских, Васильевых, им в современном театре все кажется, как Гулливеру: был в стране великанов, а теперь попал к лилипутам... И, наконец, я не спорю. Разве я спорю? Конечно, упадок, во всем упадок. Театр, искусство, литература, поэзия... Разве я не понимаю?.. Помилуйте, какого-нибудь Чехова, Антона Чехова, просто сказать, Антошу Чехонте -- теперь вдруг производят в великие люди: вот до чего дошло оскудение-то наше! Я этого Антона мальчишкой помню: приносил мне в Москве студентик рассказцы -- ну ни то ни се, смешно, конечно, но идеи никакой, форма первобытная... Юноша,-- говорю,-- вам надо учиться, учиться! Бросьте бумагу-то марать прежде времени, изучайте великие образцы... Сколько я его правил, сколько рукописей ему возвратил... И вдруг теперь -- печатают -- сам читал: чеховский период литературы... серое время... хмурые люди... рядом с Достоевским, больше Тургенева... Помилуйте! Почему? За что?.. Швыряйтесь великими именами-то! Нет; батюшка мой, дудки! Пока я жив и перо в руках держу,-- а ни-ни! Идеалов литературных не выдам и кумиры сокрушить не допущу. Без живого идеала не проживете! Я за авторитет! Я всегда за авторитет. Идолопоклонничество? И наплевать. И очень прекрасно, что идолопоклонничество. Идолы нужны! Да! Нужны, потому что в них сидят народный инстинкт и идеал! Да-с! Начнете ломать идолы, а там и до икон доберетесь! Знаем мы, куда это гнется. Наглотались мы тоже смолоду писаревщины-то, покорно вас благодарю. Крушили, крушили идолов, да и дожили, что должны куклам и чуркам кланяться. Чехов -- у них герой времени! Аберрация! Мир карликов...

Он нервно прихлебнул вина и продолжал минорным звуком: -- А впрочем, и впрямь карликовое племя... Ну, в самом Деле, кто у нас сейчас хотя бы в литературе? Если не считать Льва Толстого, два-три старика, которые ничего не пишут да я. Грустно-с! грустно-с! Живешь, как один в поле воин! Кругом гробы да смертные одры, а что помоложе -- бездарно, раздуто, льстит толпе, лезет ради успеха в шоры политической тенденции. Двадцать лет литература воняла мужицкими портянками. Что вы на меня глядите? О! Я себя не исключаю, сам был увлечен и грешил. В "Отечественных записках" тоже рассказы печатал, как крестьяне посылали ходоков новых земель и правды Божьей искать... сам!.. Но мы же огляделись, мы же опомнились, а ведь тут... ни чутья, ни меры!.. Мужик из моды вышел, рабочего на пьедестал тянут. Марксисты какие-то полезли из щелей... И, наконец, прошу покорно: дождались! в увенчание коллекции прет на сцену, уже простым напросто рожном, совершеннейший Стенька Разин... Максима Горького какого-то теперь выдумали, гения высокоумного. Как же-с! в моде-с. Даже в великосветских салонах ахают: ах, босяк! ах, поэт! Да позвольте же, наконец, что за диво такое? Босяк -- значит босой человек, бродяга, у которого нет обуви, голоштанник: до генерала далеко! Что за радость особая литературе, что пришел такой писатель, который даже не знает, как сапоги носят? "Море смеялось" -- и все восхищаются: Айвазовский! Ну нет, меня словечком не купишь. Я в рецензии прямо написал: "Ничего нет удивительного, если море смеялось: вероятно, оно перед тем читало рассказы г. М. Горького о бывших людях -- на них не только жидкая влага, но и твердокаменная суша в состоянии зубы оскалить..." Ха-ха-ха!

Он засмеялся насильственно и неестественно, не веря в надобность и успех своего смеха, и быстро умолк, не поддержанный ни Авктом, который о Горьком не имел понятия, ни Пожарским, который поддакивать не имел резонов, а спорить не хотел. Да и вряд ли можно было бы спорить: Брагин был в настроении говорить, а не слушать,-- его стремило речью, как Иматру, вперед и вперед.

-- В салонах его читают... В салонах!..-- горько повторял он: развращение Горьким салонов, по-видимому, удручало его паче всего.-- Какая-нибудь графиня Буй-Тур-Всеволодова, моя belle soeur {Свояченица (фр.).}, у которой ума ровно столько же, как, с позволения сказать, у фаршированной курицы, даже и та пищит мне намедни из блондов своих: "Не спорьте со мной, не спорьте! Мне Михаил Ильич Кази говорил, а ему сама королева эллинов сказала: Горький -- новый Гомер!.." Ведь это же...

Брагин в недоумении даже руки расставил и -- медленнее -- продолжал:

-- Я намедни беседовал с новым начальником главного управления по делам печати. То есть, собственно говоря, вызываем был к нему по одному нашему газетному приключению. Я ему прямо сказал: "Вот, ваше превосходительство, нам вы даже патриотами быть не позволяете и всякое наше лыко ставите нам в строку, а что у вас Гомеры завелись, которые открыто проповедуют социализм, и анархизм, и свободную любовь, и собственность всякую отрицают, поострее даже Прудонов французских, и "люмпен-пролетариату" дороги требуют, Стеньку Разина призывают,-- тому, значит, так и быть?.." Смеется косой демон. "Что? или нового конкурента испугались?.." У меня сердце изболело за литературу русскую, а он -- "конкурента испугались"!.. Сидят тоже у нас на ответственных постах-то человечки... Эх! Куда смотрят? Что видят? Да если бы я...

Он оборвался, хлебнул вина и с сердцем поставил стакан на стол.

-- А впрочем, если бы даже и боязнь... ну нет, это слово глупое! Чьей конкуренции я бояться могу? Не так-то часто Брагины родятся в России. Но -- скажем: нежелание конкурента? -- заговорил он другим тоном -- человека, как-то сразу вдруг решившегося раскрыть карты на стол, вызывающе глядя глазами, которые вдруг сделались задорными, почти наглыми, бретерскими, главным образом, на Пожарского: в нем Брагин инстинктивно чувствовал тайную оппозицию.-- Если бы в самом деле нежелание конкурента? Что же? Разве я не прав? Покорно вас благодарю! Двадцать лет литературного служения обществу... побегал я тоже следом за этою вашею душкою, почтеннейшею публикой-то! Покорно вас благодарю. Двадцать лет!

-- Публика вас любит, Георгий Николаевич,-- сказал Пожарский, чтобы что-нибудь сказать, потому что молчать было уж слишком неловко под этим тяжелым, назойливым взором.

Брагин сразу смяк:

-- Не отрицаю. Конечно, жаловаться на невнимание мне не приходится. Могу сказать: я знаю Россию и Россия меня знает. Ну я считал уже: Лев Толстой в особую величину; ну, пожалуй, из нашего поколения дальше там кто? Короленко, что ли? Хотя он... ну да пусть! пусть! допускаю: он, хотя ничего не пишет, пусть будет прежде меня!.. Господи! разве я за первым местом гонюсь? На что мне? Слава Богу! Богат, известен, окружен... ну на что мне?.. Но дальше-то -- за Короленкою -- ведь пусто же, конечно! И в первой очереди -- хочешь не хочешь,-- конечно, я. Так чего же мне это стоило? Я себя, как масло, пахтал, я себя в шнурок вил... А тут вдруг приходят какие-то Гомеры без сапог, смолой от них пахнет, сапожным варом, сельдью керченской, говорят на "у", "кажный" и садятся тебе на шею, и публика -- вся оказывается не твоя, но их... Приятно?.. после двадцати-то лет каторги? За выслугу-то? а? Приятно?

С тех пор как оловянноглазые юноши покинули свой стол, что случилось уже давно и как-то совсем незаметно, Брагин раскинулся на диванчике гораздо развязнее, говорил еще громче и все высокомернее в нос и часто подчеркивал концы фраз, ударяя стаканом по столу.

-- Намедни Сергей Юльевич Витте говорит мне: "Погодите, Георгий Николаевич, вот есть у меня идея, чтобы при Академии наук учредить отделение изящной словесности, тогда первого вас в бессмертные попросим! Как только вопрос винной монополии проведем и государственную продажу вина учредим, так сейчас же -- следующим делом -- за казенною винною лавкой, ждите академию!.." Очень благодарен, ваше высокопревосходительство! Это все равно что прельщать человека: сделай милость, помри -- мы тебя похороним с музыкой и по первому разряду. На кой мне прах их академия? Не желаю саркофагов! Мне публику дайте, публику -- вот эту самую,-- широко повел он рукою,-- большую шельму публику, чтобы я ее чувствовал, черт ее побери, что она вот туг, со мною, моя, любит меня, как я ее, демона, люблю... чтобы не надувала она меня, потаскушка поганая, со всяким встречным и поперечным... Вон у меня в сорок с малым лет голова седая: от кого? От нее, канальи, от нее, мерзавки, от ее капризов ведьминских, от дум ежедневных, еженощных, как ее поймать и угадать.

Он грустно покачал редеющими кудрями своими.

-- Публика! Публика! Кто, как я, понимает это слово? Чего я ему в жертву не принес? Молодость была, на стену лез, революциями дышал, мир перестраивать собирался. Меня, батюшка, Салтыков надеждою признавал. Меня за "Ходоков"-то моих Михайловский, на что сдержанный человек, поцеловал и обнял. Кабы я в их монастыре-то удержался, игуменом бы теперь был. Конечно, может быть, и в Пинегах, Мезенях морошки отведать пришлось бы, так за то... Нет! Не выдержал характера! Пришла публика -- поманила из монастыря, прелестница,-- все к черту! Заласкала, затуманила... ничего, кроме ее улыбок, в глазах не осталось. Этак -- я, этак -- мир, а между нами занавес, пелена, и на ней золотая надпись: "Люблю тебя, дурашка! Твоя публика". Хватаешь занавес-то, а ощущение такое, будто мир обьемлешь, твой стал мир-то! Застелило глаза. Были друзья... хорошие университетские друзья... литературные друзья... Мерзавцы они, конечно, потому что весьма просто они порвали со мною, как только я благодаря публике сумел самостоятельно стать на ноги и получил возможность к свободе собственного мнения, без их поучительных шор... Но больно было, обидно, когда рвали-то... почему? кого я оскорбил или обидел? за что?.. А публика вокруг меня все больше да больше... веселая, хлопает; деньги несет... Плюнь! дураки! Вот они мы-то где -- нас много, власть-то наша, правда-то наша: наш еси, брате Исаакие, воспляши с нами! И восплясал... Бекас! еще флакон! И восплясал!..-- энергически повторил он, вращая глазами.-- Восплясал... Жена была. Ты знал мою жену, Авкт. Женщина-то какая? а? человек-то какой? Любил ее, ей-Богу, любил. И ее бросил. То есть она меня бросила!.. Да не все ли равно? Лопнуло! Разошлось! По швам! Все ушло туда -- в пасть Молохову... Потому что -- не выдержала: поняла, что я публику люблю больше, чем ее, и всегда ее на публику променяю... Сердце гордое, сердце ревнивое... "Либо я, либо улица!" -- она всегда меня оскорбляла этим: мою публику улицею звала... Да? Взвесил: не могу -- публика дороже... Бог с тобой, иди!.. Ушла...

Он трагически поник головою. Авкт чувствовал себя очень неловко, попав в конфиденты решительно против всякого своего ожидания и желания, и мигнул Пожарскому: не воспользоваться ли, мол, моментом, да не сбежать ли? Но Дмитрий Михайлович, сбыв свое похмелье, освеженный вином, румяный и любопытный, прихлебывал кофе и созерцал Брагина блестящими, осторожно насмешливыми глазами, находя, что случай послал ему в развлечение -- не угодно ли -- весьма занимательный анекдот... Публика в ресторане между тем редела. Авкт издали видел, как промелькнули к выходу русые бакенбарды его брата, Илиодора, а у хозяйского бюро явился красивый, стройный, янтарный, черненький, на черкеса похожий, с осанкою недавней военной выправки под штатским платьем, граф Евгений Антонович фон Оберталь. Он мельком что-то сказал даме за конторкою, на что та поклонилась с большой и благодарною почтительностью, оглянулся на дымный, в синеватом облаке зал и, узнав Авкта, Пожарского и Брагина, пошел к ним, радостно расставляя руки.

-- Как я рад, господа, вот приятно, что вы еще не ушли,-- картавя на "р", говорил он, пожимая руки; голос у него был пренежный и гортанный, тоже говоривший воображению больше о Тифлисе, Ташкенте либо Тегеране, чем об остзейских губерниях: у молодых бачей, которые танцуют в женском платье, сводя с ума персидских и сартских эстетов, бывают такие печально-ласковые, длинные глаза влажными миндалинами и так же звенят соловьиные страстные голоса.-- А я, милый Авкт Алексеевич, с вашим братом немножко беседовал; какой он любезный человек... Я так счастлив этим приятным и лестным знакомством. Вот, жалуются, у нас людей нет; в полном смысле слова, государственная голова... Господа! Почему на столе перед нами какое-то оскудение? Мы должны раздавить флакон...

-- Умные речи приятно и слушать,-- засмеялся Пожарский, но Авкт, у которого в голове начинало шуметь, возразил с шутюю:

-- Что-то вы в Петербурге уж очень умны стали... который день я обретаюсь в вашей благородной компании, а не слышу других разговоров, кроме как о флаконах...

-- О чем же ты хочешь, чтобы в эту пору порядочные люди разговаривали? -- возразил Пожарский, благодушествуя в сигарном дыму.-- Видишь длинный стол, откуда мне делают знаки? Дудки-с! Дудки-с! Не пойду... Это и есть наш "комитет общественного спасения". Ежедневное заседание с часу до пяти. Мы как-то подсчитали: шестьдесят тысяч в год этот стол ресторану приносит -- по самой малой возможности, а вернее, что ближе к стам... Не угодно ли?

-- Богатые люди?

-- Как сказать? Двое-трое действительно с крупными состояниями, большинство живут своим трудовым доходом... Вон этот, с козлиною бородою, на поляка похож,-- мебельный фабрикант; рядом -- цыганское лицо, вроде апельсина с усами,-- наш коллега, присяжный поверенный; этот круглый, бритый, все смеется и глазки веселые, умные -- мировой суцья, остроумнейший и милейший, душа-человек, какого другого не найти в Петербурге; седой поляк -- немножко смахивает на Дон Кихота, немножко на Мефистофеля,-- психиатр известнейший... Актера, конечно, по портретам знаешь, не надо и называть... Дальше биржевой маклер, rentier {Рантье (фр.).} с Урала, журналист... Все народ не праздный: и деловой, и занятой, работают много и не на малые тысячи.

-- Да -- когда? Если ты говоришь, что от часу до пяти...

-- Вот поди же: успеваем!

-- Магический фокус-покус какой-то.

-- Нет, не фокус-покус, а просто -- Петербург.

Брагин и граф Оберталь между тем успели провести маленький разговор и теперь чокались стаканами, причем первый покровительственно говорил:

-- Конечно, граф, конечно... Это -- прямой государственный расчет. Если бы дорога ушла от Тюрюкинского завода еще на тридцать восемь верст, это погубило бы одно из лучших производств в России...

-- Как я рад, что мы с вами, уважаемый Георгий Николаевич, так сразу поняли друг друга.

-- Mais, mon Dieu! c'est clair, comme le beau jour... {Боже мой! Это ясно как Божий день... (фр.).} В наше время, когда государство взялось наконец за ум, отказалось от фритредерских шарлатанств и протекционная система берет промышленность под свои орлиные крылья, новые пути -- первая необходимость; но, конечно, мы должны ими развивать и сохранять существующие производства, а не взрывать их на воздух авантюрами каких-то там заштатных захолустьев.

-- И прибавьте к этому, Георгий Николаевич, что мы опираемся на всероссийски известную энергию и инициативу княгини Анастасии Романовны Латвиной...

Брагин одобрительно кивал головою.

-- Прибавляю и энергию княгини...

-- Кажется, немножко пайщица ваша даже? -- осторожно намекнул Оберталь, но сейчас же понял, что сделал промах и напоминать этого не следовало, так как в карих глазах Брагина мелькнул короткий огонек подозрения, лицо стало брезгливым и скучным, и он вяло произнес, глядя не в глаза Оберталя, а на его как смоль черную короткую стрижку:

-- Да, но это в данном случае в расчет быть принято не может... Тут на первом плане -- государственный интерес. Перед его аргументом меркнут все частные интересы, хотя бы и наших пайщиков.

-- О! само собою разумеется! -- поспешно подхватил Оберталь и снова чокнулся с Брагиным.-- Ваш орган всегда зорко следит за насущными нуждами нашей святой матери России...

-- Я сегодня же скажу моему передовику,-- сказал Брагин, любезно склоняя в знак полного умиротворения гордо вздернутую было голову.-- Это любопытная альтернатива: оживить мертвый захолустный город или убить живой и цветущий завод...

-- Вокруг которого, заметь, Георгий Николаевич,-- вмешался Авкт Рутинцев: вино и фамильярность Брагина развязали его наконец в вопросе местоимений и охрабрили заменить "пустое вы сердечным ты".-- Вокруг которого, заметь, успел вырасти уже свой фабричный городок, нисколько не меньший этого паршивого Вислоухова и в сотни раз более нужный и производительный. Тюрюкино -- серьезный пункт среднерусского обмена. Завод производит и вывозит, городок потребляет и ввозит. Если магистраль пройдет на Вислоу-хов, она погасит -- гибелью Тюрюкинского завода -- годовой оборот в несколько миллионов...

Брагин глубокомысленно кивал головою и говорил:

-- Так, так... Я, видишь ли, не специалист, но... Быть может, граф, вам удобнее было бы лично поввдаться с моим передовиком? Понимаете, чтобы цифры там... ввоз и вывоз...

-- Я не прочь,-- любезно поклонился Оберталь, сверкнув в улыбке великолепными, опять-таки кавказскими, в ниточку зубами.-- Но вот -- еще лучше меня: Авкт Алексеевич налицо, поверенный города Дуботолкова. У него в портфеле все цифры и документы, ему, так сказать, и книги в руки...

-- Так, так...-- повторил Брагин -- имя Дуботолкова опять напомнило ему о жене и, как раньше, опять откликнулось на мгновение растерянностью в голосе и глазах. Он даже, что почитается невежливым в избранном обществе этого шикарного ресторана, потянулся за бутылкою, не ожидая, что слуга нальет стакан.-- Так, так... это, значит, ты по этим делам и пропадаешь в Дуботолкове?

Авкт весело кивнул пенсне: он чувствовал, что удачный ныне деловой день выпал ему.

"Глупое место это у них -- Кюба,-- думал он.-- Совершенно мастеровой кабачище, в конце концов. Только и разница от настоящего кабака, что обстановка да мастеровые не в затрапезных халатах, а в мундирах и пиджаках хороших, да хлещут не сивуху, а шампанское. Но, чтобы дело обработать, лучше нет. Все равно как нет места лучше кабака, чтобы у мастерового чуйку за штоф купить или сапоги на опорки выменять. В Москве бы завести этакую мельницу... Да публика наша не та!"

А вслух объяснял, балагуря:

-- Веду войну двух великих городов -- Дуботолкова против Вислоухова. Знаешь, как в старину перекликались стрельцы: "Славен город Дуботолков!" -- "Врешь! Славен город Вислоухов!.."

-- Да, старина... старина... русская святая старина! -- сочувственно вздохнул Братин.-- Глубина России... коренная, кондовая Русь... кто-то нам возвратит ее, малушку? А пора! ох, пора! Задыхается Федорушка в немецком корсете, не по мерке он ей, родимой... Впрочем, извините, граф: мои слова, быть может, несколько шокируют вас?

-- Нисколько! -- с готовностью заулыбался граф.-- Почему бы? почему?

-- Вы носите немецкую фамилию, и в вас течет германская кровь.

-- Э! -- шутливо отмахнулся Оберталь.-- Какой я немец? Я как кто-то у Гоголя: дед был немец, да и тот не знал по-немецки. И матушка моя грузинка, а бабушка, отца моего мать, была француженка, урожденная графиня де Гуфье...

-- А ныне все под одной державой благоденствуем! Не угодно ли? -- захохотал Пожарский.

Брагин, начинавший совет, посмотрел на него тупо и важно.

-- Благоденствуем,-- произнес он значительно и грозно, поднимая руку.-- Но... Германия? Caveant consules! {Берегитесь, остерегайтесь! (фр.).} Германия... это... тут все... и Вильгельм... и социал-демократия... мы потеряем наш престиж на Балканах и в Малой Азии... Конечно, с присоединением княжича Бориса в лоно православия мы возвратили себе Болгарию... Но Германия! Германия! Это для нас Гот и Магог!

Авкт, вспомнив, как недавно Брагин, вдохновленный кознями Германии, заставил его выслушать целый монолог, спохватился, что великий журналист опять сядет на германского конька своего, и толкнул Оберталя. А тот -- хотя не весьма кстати, но так вкрадчиво, что никак нельзя было не принять от него фразы этой,-- произнес:

-- А все объявления по своему подряду я, Георгий Николаевич, уже решил делать и в вашей газете. Собственно говоря, мы обязаны публиковать в официальном органе, ну и принято еще в "Новом времени", по его большой распространенности, но я, знаете, держусь того взгляда, что -- чем больше и разностороннее публикации, тем справедливее располагаются шансы к даче торгов...

-- Ну, и сверх того, как просвещенный предприниматель,-- подхватил Пожарский,-- должны же вы, граф, поддерживать прессу, которая вас поддерживает...

Брагин выслушал все это весьма внимательно, но отвечал с равнодушием, почти надменным:

-- Это меня не касается. Обратитесь в контору. Объявления -- мир, в котором я чувствую себя совершенным профаном.

Авкт и Пожарский поменялись взглядом.

"Облупит",-- безмолвно сказал один.

"Вычистит",-- согласился другой.

И, когда обратились к Оберталю, в его томных очах прочли то же выражение -- живого бумажника, тоскующего пред значительным вскрытием.

А Брагин, поникнув головою, тыкал пальцем в морозный пот серебряного ведерка, в котором еще холодела почти уже пустая бутылка Heidsick Monopole, разводил узоры и раздумчиво говорил:

-- Да, Дуботолков... Очень рад... Стройте вашу дорогу, господа... Там у меня жена... Выстроите дорогу -- может быть, и я проеду... Проведать ее... в Дуботолкове... Евлалию Александровну... жену...

Он пристально взглянул на Авкта и спросил его внезапно в упор:

-- Хороша еще?

-- Кто? -- растерялся тот, захваченный врасплох.

-- Кто... Жена моя... Евлалия Алексавдровна. Прекрасна она была, валькирия моя... Валькирией мы ее -- помнишь, Авкт? -- звали... Немного таких женщин на земле... Теперь, поди, стаяла красота-то, ведь ей теперь уже за тридцать, и весьма...

-- Нисколько. Конечно, сдала немножко, девочкой не назовешь, но еще очень и очень...

-- Годится? -- грубо перебил Брагин и горько, неестественно засмеялся.

Всем стало неловко.

"Ах ты, актер проклятый!" -- с отвращением подумал даже редко способный к злому чувству Авкт.

А Брагин разводил пальцем мокрые узоры и говорил:

-- Ах, Лаля, Лаля! Хороший человек моя Лаля, господа... Вы -- в вашей жизни, темной и пустой,-- не знали такого человека...

Пожарский лениво встал с места.

-- Куда ты? -- тихо дернул его Авкт.-- Погоди, вместе выйдем.

Тот возразил:

-- Не люблю я ту шампанскую степень, когда покинутые мужья начинают оплакивать бежавших жен.

А Брагин поднял глаза и говорил:

-- Вы, господа, что сейчас делаете? а? Оберталь пожал плечами:

-- Да что же сейчас можно делать? День прошел, вечер не наступил. На five о clock'и {Пять часов вечера; обычное время чаепития в Англии (англ.).} поздно, до обеда далеко. Единственное рациональное предприятие -- спросить еще флакон и выпить за успех магистрали на наш Дуботолков...

-- Господа! это будет уже пятая! я протестую! -- воскликнул Авкт.

-- Не угодно ли? Я тебе говорил, что флаконы пойдут! -- засмеялся Пожарский, опять опускаясь на диван.

Но Брагин поднялся, делая руками таинственный и торжественный, будто благословляющий жест:

-- Подождите... А что если пить этот пятый флакон мы поедем к одной моей знакомой креолке?

Лицо у него стало хитрое, победоносно ликующее, и карие глаза весело и грешно мигали. Авкт не выдержал и фыркнул:

-- Ох, Георгий Николаевич, и переходы же у тебя, Бог с тобой!..

Брагин поймал его за пуговицу и, не слушая, настаивал:

-- Едем?

-- Помилуй, у меня с Пожарским деловой разговор. Если бы не ты нас завертел, мы бы давно были паиньки.

-- Переговорить вы можете и у моей креолки,-- решил Брагин.-- Или в экипаже. Мы сядем с графом, а ты поезжай с Пожарским. Это довольно далеко, чтобы иметь время решить -- даже франко-русский союз.

-- Ну вот он, Петербург! Всегда так. Пять часов люди сидят в ресторане, дуют вино и толкуют обо всем, кроме того, что им надо, а о деле говорить -- успевай на извозчике.

-- Откровенно тебе сказать, Авкт Алексеевич,-- отозвался Пожарский, кротко улыбаясь, как румяным блином, блаженным ликом своим с двумя черными точками ноздрей,-- в голове у меня сейчас такая мельница, что, кроме креольского наречия, вряд ли я способен понимать какое-нибудь другое...

-- Вот и извольте на него радоваться... Ну что же мне с тобою делать? Видно, уж поехать, Оберталь?

Тот, совершенно трезвый, словно и не пил ничего, взглянул на часы:

-- Поедем, пожалуй. Только ненадолго. В семь с половиною я должен обедать у графини Буй-Тур-Всеволодовой...

Пожарский захохотал:

-- Не угодно ли? Ну, граф, это выходит -- от креолки к креолке!

А Брагин, влезая в рукава пальто, услужливо подставленные швейцаром, лепетал:

-- У бельсерочки?.. Не обижайте бельсерочку, Пожарский. А впрочем, черт с ней. Красивая женщина, но неблагодарная дрянь... Мои репортеры на всех раутах и балах называют ее туалеты первыми в городе, а она смеет мне говорить, что Максим Горький -- новый русский Гомер!.. Гомер!.. И для чего это, право, женщин подобным словам учат!..