1839-- 1844

Нюсё, 27 августа 1839 г.

(Г-же Лэссё).... Вы говорите о Ламартине. Да, я рад, что он видел восток, но сержусь на то, что это удалось также такому непоэтичному пустозвону, как Пюклеру-Мускау. Я всегда был не расположен к нему; во-первых, он известен не по заслугам, во-вторых, видел Восток, которого недостоин был видеть и дурно описал его. Я, собственно говоря, завидую ему -- вот настоящее слово. Я бы описал Восток куда лучше! И я всегда -- даже смешно признаться -- считал оказанное ему содействие своей собственностью. Мне бы надо было ехать на Восток и потом срисовать его, но капризная судьба избрала другого! Не люблю я его! Ух, я готов стреляться с ним!

Вы говорите, что иногда сердитесь на меня за то, что я говорю такие вещи, каких не следовало бы. Я и думаю об этом сейчас, и Вы, верно, находите, что я нераскаянный грешник; но уверяю Вас, что я даже не знаю, что это за вещи. Пускай при первом же случае тот из Ваших сыновей, который никогда не говорит ничего подобного, наступит мне на ногу. Сыновне преданный

Г. X. Андерсен.

Копенгаген, 6 февраля 1840 г.

(Генриетте Ганк).... Вы, конечно, уже знаете: "Мулат" шел в понедельник с огромным успехом, какого не имела, на моей памяти, еще ни одна пьеса. Я даже сам испугался. Во время первых действий публика была ужасно сдержана, так что меня даже злость взяла; самые лучшие сцены проходили как бы незамеченными, но во время четвертого действия кровь у зрителей немножко поразогрелась, а во время пятого вся публика пришла в неистовый восторг. Занавес упал, и -- взрыв восторгов! Сегодня король поручил передать мне, что я могу представиться ему, он желал видеть меня. Я явился, и он милостиво заявил мне, что очень радуется успеху пьесы и надеется, что отныне меня вообще ждет больше радости и успеха, чем прежде -- я ведь уже немало испытал в жизни горя! Возвращаясь от короля, я встретил на улице редактора одной газеты, и он рассказал мне, что в редакции был уже какой-то неизвестный, требовавший, чтобы они напечатали в газете принесенный им перевод французского рассказа "Les epaves", откуда я почерпнул сюжет "Мулата". Неизвестный полагал, это обстоятельство значительно умаляет мои авторские заслуги. Редактор не согласился, но я сказал ему -- пусть напечатает; я не скрываю, откуда взял материал для своего здания. Завтра "Мулат" идет опять. Ожидается полный сбор. Все газеты хвалят мой труд, и я теперь получил место в придворном паркете. "А, милости прошу, к нашему шалашу!" -- приветствовал меня Торвальдсен. Он рассказал мне затем, что Эленшлегер, который вообще хлопает, как исступленный, не удостоил мою пьесу хлопком. "Зато я хлопал у него над самым ухом!" -- сказал Торвальдсен. "В пьесе много прекрасных мест!" -- заметил ему Эленшлегер. "Вся пьеса прелесть", -- ответил Торвальдсен, продолжая работать руками. Гейберг тоже оставался равнодушным, а Мольбека и вовсе не было в театре, и даже из семейных его никого. Вчера вечером Эдвард Коллин давал по случаю успеха "Мулата" ужин, но я был так измучен и вял, что не говорил ни слова и чуть не спал за столом. Какой-то анонимный молодой писатель прислал мне письмо, в котором просит моего позволения посвятить мне свой новый роман. Ко мне являются с визитами разные графы да генералы, но много и сплетен ходит по городу. Еще сегодня одна барыня сказала мне, что ведь "Мулата" -то освистали. Вот народец! В сущности мне бы надо было радоваться, но видишь вокруг себя столько вздорного недоброжелательства, что поневоле бесишься! Кланяйтесь Вашим родителям. Не смею спрашивать о Вашем отце -- верно, все те же мучения? Кланяйтесь сестрам! Скоро выйдет мое либретто "Ворон". Ну, а теперь бумага говорит: довольно! Прощайте! Пишите поскорее и побольше. -- Брат.

Копенгаген, 10 сентября 1841 г.

(Ей же). Я даже и не ожидал, что получу от Вас письмо, но сегодня -- мой счастливый день! Да, я вот уже несколько дней обретался в настроении духа африканца, жаждущего крови, или северянина, борющегося с самим собою, не зная -- держаться ли ему за жизнь или выпустить эту пташку, словом, я был, выражаясь по-датски, в мерзейшем настроении духа. Оно уже началось, когда я писал Вам последнее письмо, но тогда еще его нельзя было заметить постороннему глазу. Меня все-таки порядком удивило, что Вы нашли это письмо оживленным и интересным. "Но что же такое опять с Вами стряслось?" -- спрашиваете Вы. Да все то же, о чем я уже говорил Вам. Я не могу чувствовать себя счастливым среди народа, не способного увлекаться ничем, народа -- я подразумеваю преимущественно копенгагенцев, -- живущего критиканством и мелочами, а если уж нужно сказать больше, то я попрошу Вас прочесть последнюю критику на меня в "Литературном ежемесячнике". Рецензия относится, конечно, к "Мавританке". Она настолько отзывается личными счетами, что нечего и отвечать на нее, но и молчать, значит, давать каждой капле своей крови превращаться в яд! Две недели я только рву и мечу внутренне. То-то, должно быть, несносным казался я своим близким. Да, теперь я шучу, но ведь нужно обладать необыкновенно пылким нравом, чтобы не замерзнуть в этой холодной стране! Как обходятся со мной эти анонимные негодяи! И у меня, к сожалению, нет настолько тщеславия и самоуверенности, чтобы сохранить душевное равновесие при этой вечной травле. "Как же Вы опять пришли в хорошее расположение духа?" -- спросите Вы. Меня спасло мое духовное здоровье; я вызвал в себе мужество пером! Написал два небольших очерка из путешествия по Греции и по Босфору; они мне так удались, что я почувствовал -- и смею даже признаться в этом: не так-то уж я ничтожен, как мне жужжат в уши! Ну вот сердце мое и отошло, я возблагодарил Бога, а раз хорошенько вспомнишь о Боге -- отчаянию уж нет места. Зло, которое выпадает мне на долю, является, может быть, возмездием за то зло, которое творю я сам. Мне таким образом удается хоть отчасти искупить свои грехи еще на этом свете! Теперь я опять в хорошем настроении, и Ингеборга Древсен говорит, что оно очень идет ко мне, и она не постигает, отчего я не держусь этого амплуа постоянно! -- Вчера опять играли мою безделушку "Невидимка в Спрогё", и публика хохотала до упада и аплодировала словно какому-то шедевру! Я был готов заплакать; ведь это же ужасно! Хоть бы этот "Невидимка" поскорее стал невидим в репертуаре. Такую шутку можно дать ну, самое большее, раз пять, а давать ее из года в год!... Что же касается портрета Листа, то я скажу Вам, что Листу сильно польстили, у него давно нет того детского выражения, какое у него на портрете. И он вовсе некрасив; портрет напоминает его лишь слегка. Аист очень худ и постоянно носит в глазу монокль; лицо его в высшей степени подвижно, цвет лица темно-желтый, короче -- у него совсем другое лицо, нежели на этом портрете, который дает нам "Портфель". -- Живите весело и хорошо; пишите поскорее! Братски преданный Вам

Г. X. Андерсен.

Копенгаген, 30 марта 1842 г.

(Бурнонвилю ( Бурнонвиль Август (1805--1879) балетмейстер и высокоталантливый автор многих балетов, поставленных на сцене датского королевского театра в Копенгагене. Из 52 балетов Б., которые в общем достигли более 2000 представлений, назовем наиболее характерные: "Вольдемар", "Неаполь", "Бельмам", "Кермес в Брюгге", "Свадьба в Гардангере", "Народное сказание", "Далеко от Дании", "Валькирия", "Трюмсквиден". Богатые и разнообразные сюжеты вдохновляли лучших датских композиторов. Б. известен также как писатель, и составленные им воспоминания "Mit Theaterliv" и "Erindringer" (изд. 1848, 1865 и 1877 -- 1878 гг. ) представляют большой интерес не для одних театралов. -- См. "Сказка моей жизни". ); после постановки балета "Неаполь").

Дорогой, дорогой друг!...

Не читайте этого письма, если Вы в эту минуту, как иногда случается с нами, в будничном настроении. Вот первая мысль, с которой я приступаю к этому письму. Я по себе знаю, что похвала какому-нибудь нашему произведению даже со стороны самого заурядного человека может доставить нам несколько минут радости. Заурядным меня назвать все-таки нельзя -- я бы притворялся, допуская подобное предположение, -- так Вас, верно, не может не порадовать, если я скажу Вам, что я в восторге от Вашего последнего произведения и не могу не высказать Вам этого. Я полюбил Вас, понял Вас! Вы -- талант! Ваши "мимические" произведения, не будь они созданы только для Дании, могли бы стать европейскими!

У нас многие ошибаются во мне, предполагая, что я занят только самим собою. Право, это значит чересчур суживать мой кругозор! Я люблю все великолепное и прекрасное! Я радуюсь, когда вижу проявление этого в каждом близком моему сердцу человеке! И я от всего сердца люблю и Ваше дарование. Не показывайте этого письма холодным, рассудительным людям! Они ведь только посмеются! Впрочем, все равно! Каждое слово идет прямо от сердца: Господь благослови тебя и даруй тебе счастье! Ты -- истинный поэт, а это маленькое слово имеет в моих глазах огромное значение.

Из моей новой книги Вы увидите, что я ценил Вас и раньше, но только теперь я, как следует, понял, что мы имеем в Вас. Мысленно крепко прижимаю Вас к сердцу!

Г. X. Андерсен.

Париж, 27 апреля 1843 г.

(Генриетте Вулъф).... Наконец-то, пришло письмо! И целых три зараз; Ваше было самым длинным! Спасибо за Ваше милое, славное письмо! Да, есть от чего прийти в смущение, получив три письма зараз, -- не знаешь, за которое сперва взяться! -- Как разнообразно, полно провожу я здесь время, не то, что в первый раз! Со сколькими интересными лицами я познакомился! В сущности просто удивительно, как я, совсем не зная языка, болтаю со всеми, понимаю всех и всех заставляю понимать себя, так что все относятся ко мне очень мило. Зато и вольтижирую же я, и балансирую, и перескакиваю, когда говорю по-французски! Послушали бы Вы сегодняшнюю мою беседу с Альфредом де Виньи, его женой и поэтом Барбиери. Под конец де Виньи спросил, что я написал последнее. Теперь послушайте мои ответы в переводе на датский язык. "Агнета и человек, рожденный морем, нечто вроде морского бога". "Расскажите сюжет!" -- попросил де Виньи. Ну, вот я и попался, но вывернулся. "Знаете Вы стихотворение Гете "Рыбак"?" Мне ответили утвердительно. "Так вот и сюжет "Агнеты", только здесь рыбачка, а не рыбак. Кроме того, сюжет взят из старинной датской народной песни, она куда старее, чем песня Гете!" Видите, какой я ловкач! Барбиери спросил меня о деятельности Эленшлегера, и я сказал: "Он Гете Севера: нашу историю он переложил в трагедии, мифологию в огромный эпос, создав северную "Илиаду"; он поет песни, как Виктор Гюго, и пишет также забавные комедии". Хорошо бы Вам послушать, как я сказал все это по-французски, но писать я уж не рискую, тогда как говорить, да еще с французами, не стесняюсь! Я думал, что и Бог весть как трудно проникнуть в парижские салоны, а на деле оказалось, что ничего не может быть проще! Мне по крайней мере это было очень легко -- приглашения так и сыпались на меня одно за другим! -- Сегодня вечером пришел я к г-же Рейбо, и она повезла меня к г-ну и г-же Ансело, у которых я познакомился с множеством мелких поэтов, известных Богу и французам, а также с Мартинецом делла Роза. Он вступил со мной в длинную беседу о Борго и о графе Уольди. Бог весть, как я выпутался, но разговор шел вовсе не дурно. Он находил даже, что я выражаюсь особенно хорошо. Ждали Скриба, но он не пришел. Не явилась и Жорж Санд. Досадно! Ко мне все были очень внимательны, и я был -- уверяю Вас! -- совсем смущен тем местом, которое все отводили мне в ряду датских поэтов. Я приписываю это присутствовавшему там г-ну Рельстабу из Берлина, он-то особенно горячо высказался обо мне, как о поэте. Много также говорили об Эленшлегере. О нем все отзывались с глубоким почтением и почти с благоговением выслушали все то хорошее, что я на плохом французском языке докладывал о нем, как о поэте и о человеке. Передайте ему это. Он, кажется, расположен ко мне, но полагает, вероятно, что я не особенно восторгаюсь им; дело в том, что я не умею, как другие, высказывать мой восторг. Где мне сказать Эленшлегеру, когда он читает что-нибудь особенно прекрасное из своих сочинений: "Это отлично, великолепно!" В таких случаях я безмолвно гляжу на него, желая одного -- взять да обнять его. Но этого Вы не говорите ему!.. (Дальше следует описание знакомства с Рашелью, о чем говорится в "Сказке моей жизни". -- Примеч. перев. )

28 апреля 1843 г.

Сегодня я узнал -- не от друзей моих, мне еще не писали об этом, а из "Газеты Берлина", что "Агнету" мою ошикали! Я так и думал. В следующий раз ее освищут. Но труд мой не заслужил такого приема -- это все-таки поэтическое произведение! Глаза бы мои не видали больше родины, где видят только мои недостатки и не видят ничего, что даровано мне Богом. Если они меня ненавидят и презирают, так и я их! Ведь всякий раз, что меня за границей обдает холодным, леденящим ветром, он дует с родины! Они плюют на меня, смешивают меня с грязью! А я все-таки поэт, и такой, каких Бог дал им немного! Пусть же Он больше не даст им ни одного! Кровь моя превратилась в яд! -- В молодости я мог еще плакать, теперь не могу, могу только негодовать, ненавидеть, бесноваться, чтобы найти хоть минутное успокоение. Тут, в этом великом чужом для меня городе, известнейшие, благороднейшие умы Европы встречают меня ласкою, обращаются со мною, как с равным, а на родине какие-то мальчишки плюют на лучшее мое детище. -- Если мне даже придется отвечать за каждое сказанное мною слово, я все-таки скажу: "Датчане могут быть злыми, холодными до безобразия! Они точно созданы для обитаемых ими сырых, заплесневевших островов, откуда послали в изгнание Тихо Браге, где заточили в темницу Элеонору Ульфельд, заставили быть шутом Амвросия Стуба, и где еще многим придется претерпевать всякие злополучия, пока самое имя народа не превратится в сагу!" Но я выражаюсь, пожалуй, уж чересчур энергично для освистанного поэта. То-то обрадовались бы копенгагенцы, если бы это письмо появилось в печати! -- Глаза бы мои больше не видели этого города! Пусть там никогда больше не родится поэта, как я! Они меня ненавидят, и я плачу им тем же! Молитесь за меня, молитесь, чтобы я поскорее умер, не увидел бы больше этих мест, где я являюсь чужим, чужим, как нигде, даже на чужбине! -- Но довольно об этом, и то уж чересчур много сказано! Я верю, что Вы войдете в мое положение в данную минуту! Но не огорчайтесь особенно! Когда Вы прочтете это письмо, пройдет уже дней восемь-девять, натура у меня гибкая, я успею поуспокоиться, горячая ненависть моя поостынет и лихорадка уже не будет бить меня, как теперь! -- А я было думал, что письмо это будет веселым, радостным! Да, мечты, мечты! Мне еще осталось рассказать Вам о Ламартине, но теперь все как-то отзывается для меня пародией. Здесь обращаются со мною, как с человеком, богато одаренным Богом, у себя же на родине я нуль -- еще меньше, надо мною глумятся школьники! -- Я просто болен сегодня, совсем болен! Родина моя прислала мне сюда лихорадку из своих сырых, холодных лесов; датчане таращатся на них и воображают, что любят их; но я не верю в любовь на севере, там одна злоба да притворство. У меня самого это в крови, и лишь по этому признаку я узнаю, откуда я родом. Всего хорошего! Уезжайте подальше, в Лиссабон! Увидимся у Бога! --

Брат.

P. S. Напишите мне поскорее в Гамбург poste restanse. Я буду там 26 мая. -- Разорвите это больное письмо! -- Милая Иетта Вульф! Вчера вечером, когда я писал его, я страдал, страдал ужасно! Пусть письмо это не попадет на глаза никому постороннему! Вполне доверяюсь Вам!.. Непременно дайте прочесть его г-же Лэссё; она так редко получает от меня письма.

Нюсё, 20 ноября 1843 г.

Дорогой Ингеман!

Как это мило с Вашей стороны, что Вы сейчас же написали мне, да еще заговорили языком моих сказок; это показывает, что Вам нравятся эти крылатые вещицы! -- Передайте тысячу спасибо Вашей дорогой жене за ее сочувствие к деткам моей фантазии. Скоро, верно, я пришлю Вам еще букетик их! То, что она говорит от моего имени насчет "Парочки", я нахожу чрезвычайно метким. В одном лишь я не согласен с нею -- что кубарь ведет мучительную жизнь придворного: носит раззолоченный наряд и ежедневно терпит удары кнутом. Ведь кнут для него высшее наслаждение, своего рода шампанское! Недаром он божится: "Пусть больше не коснется меня кнутик, если я лгу!" -- У меня почти готовы еще две сказки: о зеркале черта, кажется, не неудачная, и "Бузинная матушка". Мне сдается, и это очень радует меня, что я нашел настоящую свою сферу в сказках! Первые, что я дал, были из тех старинных сказок, которые я слыхал ребенком и только пересказал, как умел, по-своему. Но сказки, придуманные мною самим, как, например, "Русалочка", "Аисты", "Ромашка", имели гораздо больше успеха, и это дало мне толчок! Теперь я рассказываю все из собственной головы, схватываюсь за какую-нибудь идею для взрослых и рассказываю ее для детей, помня, что к чтению детей часто прислушиваются и родители, так надо и им дать кое-какую пищу для мысли! Материала у меня для сказок масса, больше, чем для какого-либо другого рода творчества. Мне часто чудится, что каждый забор, каждый цветочек говорят мне: "Погляди на меня, и у тебя будет моя история!" И вздумается мне поглядеть -- вот у меня и новая история! -- Ваш верный

Г. X. Андерсен.

Альтенбург, 2 июля 1844 г.

Мой возлюбленный Эдвард, человек, которому я пишу -- Вы! В сущности это приподнятое отношение противно моему чувству. Но довольно об этом. Вы ведь тоже не прочь щегольнуть оригинальностью. -- Теперь я покинул милый мой Веймар, где я был все эти дни так счастлив! Да, дорогой Эдвард, я был так счастлив в городе Шиллера и Гете, я чувствовал там, что и меня Бог одарил кое-чем, что дает мне право быть признанным и на родине. Вы знаете из письма моего к Вашему отцу, как сердечно меня приняли в Веймаре. Первейшие, самые выдающиеся люди, смею сказать, только и делали, что занимались мною во все время моего пребывания там... При дворе, как говорят, я имел большой успех. В загородном дворце был устроен раз в тесном кружке литературный вечер; каждый прочел что-нибудь. Меня заставили прочесть некоторые мои сказки, да еще рассказать "Свинопаса", "Соловья" и "Безобразного утенка" -- и это по-немецки! По-Вашему, это было уж чересчур смело с моей стороны, но там отнеслись к этому иначе. И насчет моего немецкого языка там говорят совсем другое, чем у нас на родине. Гам все принимали меня за немца из северных провинций. Никто и не подумал, что я иностранец. Вы смеетесь? Да ведь в Дании только и делают, что смеются... Но расскажите все это тем из моих друзей, которые способны выслушать это без зависти... И разве это не весело? Я в самом деле знаменит! Поглядели бы Вы, что было на железной дороге! Это я непременно расскажу дома! Там меня узнала одна дама. Пришлось мне наскоро писать в нескольких альбомах, раздавать свои карточки и проч. Одна дама в Брауншвейге сказала мне, не "ich verehre Sie", но прямо: "ich liebe Sie!" И она была прехорошенькая, только замужняя. Я не знал, что ей ответить, и взял да поцеловал ее руку, а затем пожал руку ее супруга, чтобы и он не оказался пасынком. Ну, сострите же теперь по этому поводу! А не сумеете, попросите Линда... Ваш и т. д.

Г. X. Андерсен.