Пленный молчал, смотря на потухшую сигару, попробовал пальцем ее холодный конец. Канонада либо удалилась, либо смолкла, и в комнате было тихо, и как будто меньше пахло дымом и гарью. Вильгельм сурово смотрел на его голову: в ней чудилось ему какое-то упрямство, которого он еще не победил; и разорванные, грязные сапоги были неприличны, как у нищего. Русский!
- Возьмите новую. Вот сигары и спички. Курите, а то заснете. Хотите один бокал вина?
- Нет.
- Да, лучше не надо, - опьянеете. Вы слыхали, что у вас в России запрещено вино? Какие слабохарактерные люди! Они похожи на пьяницу, который дал зарок и боится даже уксуса; они могут не пьянствовать только тогда, когда на вино повесят замок. Но кончится война, которая их испугала, и они снова будут умирать от спирта, как эскимосы. Вам не следует пить.
Он с усмешкой отхлебнул из бокала. Русский молчал, и это несколько раздражало. Вильгельм снова усмехнулся и со стуком поставил бокал, так что пленный вздрогнул и посмотрел.
- За это вино я не заплатил и не заплачу ни пфеннига. Вам это также не нравится, господин профессор? Но это хорошо, что вы молчите. И хорошо, что вы о Христе не ответили. Что вы можете ответить? Что может ответить вся Европа? Я читаю ежедневно английские и французские газеты, и это смешно, - вы понимаете! - смешно до коликов в желудке. Ваших газет я не читаю, но, вероятно, то же, да? И, вероятно, также рисуют мои усы, да? И также рассуждают о гуманности и Красном Кресте и зовут меня пиратом и разбойником, а сами воруют на дровах, на хлебе и бумаге, на которой пишут? О да, конечно, также. Скажите: у вас в России есть дома терпимости? Есть! А они еще не закрыты? О нет, конечно, - это естественная потребность; вероятно, и Ной в ковчеге занимался тем же, говорят они, а это был потоп! Вам не кажется, господин профессор, что теперешняя Европа есть необыкновенное, небывалое собрание мошенников?
- Отчасти, кажется, да. Мошенников много. Но вы включаете и Германию?
- Нет: мы - разбойники и пираты. Вот вы говорили о запахе трупов, который вы так необыкновенно и благородно ощущаете, а не слышите ли вы запаха колоссальной лжи? Правда в Европе давно умерла, - вы не знаете? - и труп ее разлагается, это и есть запах лжи. И трупами пахнут только страны, а ложью? - о, от полюса и до полюса стоит ее смрадная вонь. Почему вы не слышите этого запаха? Почему вы не заметили, профессора и гуманисты, как умерла ваша истощенная культура, и продолжаете держать ее труп, разлагающийся и зловонный? Или в Европе никого не осталось, кроме мошенников и глупцов? Нет, я не злодей и не убийца. Убивают только живое, мучают только невинное. Я - могильщик для старой Европы, я хороню ее труп, и мир - да, сударь, мир! - спасаю от ее зловония. И если мои профессора, начитавшиеся Шекспира, - которого я и сам люблю! очень! - еще стремятся быть гамлетовскими могильщиками и что-то болтают о черепе Йорика; если мои демократы еще немного... цирлих-манирлих, вы понимаете? - и золотят каждую пулю братством и Марксом, то я, Вильгельм Второй и Великий, прям и откровенен, как сама смерть. Я - великий могильщик, сударь. Я миллионносильный плуг для мертвецов, который бороздит землю. И когда эти глубокие, чистые и прекрасные борозды покроют всю Европу, вы сами, профессор, назовете меня великим!
- А бессонница?
- Вы опять о бессоннице? А мой труд? Забудьте о моих усах и скажите по чести: есть ли еще в Европе человек, который мог бы вместить и преодолеть столько, сколько я, германский император? Сколько врагов у Германии, вы знаете? А она одна - одна во всем мире. Одна и побеждает. Какое из государств древнего и нового мира могло бы выдержать такую борьбу: одного со всеми, кроме Германии? А Германия - это я. О, как бы я был счастлив, профессор, на вашем месте: вы видели Вильгельма в этот роковой час, вы слышали его! За это можно заплатить не только свободой, но и... жизнью.
- Мания величия?
- Да. Всякий немец, начиная с меня, имеет право на манию величия. Вы - нет, для вас пусть останутся остальные болезни, вы согласны? Вильгельм засмеялся и даже похлопал слегка пленника по плечу, мельком взглянув на револьвер, который лежал на круглом столе, недалеко от профессора. Это был заряженный револьвер самого Вильгельма, кем-то глупо положенный и забытый на столе. И продолжал, смеясь:
- Не правда ли, какая интересная ночь? Это, пожалуй, лучше вашей кафедры, профессор! Этих деревянных подмостков для актеров гуманности так много в Европе... но вот странное, очень странное обстоятельство, профессор... не объясните ли вы? Я сам проходил курс университета и знаю, что все профессора учат разуму, справедливости, праву, добру, красоте и так далее. Все! И еще ни один не учил злу и канальству. Но отчего же все ваши ученики - такие ужасные мошенники и лжецы? Вы их не так учите или они не так записывают в тетрадки?
- А чему они научили вас? Я хотел бы видеть ваши тетрадки.
Император засмеялся:
- Прекрасные тетрадки, профессор; моя жена ими гордится. Меня они научили - не верить им. Разве вы сами верите актеру или плачете, слушая граммофон? Это роли, профессор, только роли в устах бездарных лицедеев, и даже чернь уже начинает посвистывать им. Вот вы играете роль доктора прав - я не ошибаюсь? - но кто же, не сойдя с ума, поверит вам, что вы действительно - доктор прав! Теперь вы в новой роли: вы перегримировались, и на вас мундир бельгийского солдата, но... - Вильгельм быстро взглянул на револьвер, - но не скажу, чтобы и здесь вы обнаружили особый талант. Вам не хватает простоты и убедительности!
Вильгельм засмеялся и продолжал, не в силах справиться с овладевшей им странной и тяжелой веселостью, за которой уже стояла тень тоски - он знал это:
- Вы доктор прав, вы - доктор прав, - а не хотите ли, я открою вам важную государственную тайну, касающуюся права? Вы знаете, кто хотел и кто начал войну? Я! Вы довольны? Я! Германия и я. Не правда ли, как это важно для науки права, для всех деревянных подмостков, в две ступени, и всех граммофонов?
- Сейчас это не важно.
- Нет, это важно, сударь, но не в том смысле, как вы полагаете. Нет, это очень важно: ведь и Страшный суд наступит для мира не по приглашению, а в час, свыше назначенный - и назначенный не вами! Император нахмурился и строго посмотрел на пленника:
- Я объявил войну, я хотел войны, я веду войну. Я и моя молодая Германия. Вы же все - вы только защищаетесь. О, конечно, с точки зрения вашего права, это восхитительно, это делает даже ваших интендантов святыми и как бы кропилом кропит ваши пушки; но есть более ценное в жизни - это сила. Вы - профессор; не давайте же вашим святошам, неучам и ханжам ставить глупый вопрос: что выше: сила или право? Вы же знаете, что сила и есть право. Вы революционер и, конечно, демократ?
- Демократ.
- Конечно! Скажите же мне как честный человек, не актер: вы уважаете существующие законы?
- Нет. Не все.
- Конечно! Вы же не идиот, чтобы уважать закон, который вас, - невинного с вашей точки зрения, - приговорил к смертной казни! Или уважать закон против стачек! Или уважать законы о краже, раз сама собственность есть кража. Где же ваше уважение к праву, господин доктор прав?
- Существующие законы не есть выражение права.
- О, конечно: для вас! Ибо существующие законы - это только воля сильного, навязанная вам, сильного, с которым вы боретесь. Когда вы победите и станете сильны, вы напишите свои законы; и они также будут недурны, но кто-то все же останется ими недоволен и будет уверять с бомбою в руках, что страна истинного права лежит дальше. Не так ли? Почему же я не могу дать Европе своих законов, раз сила за мною? Кодекс Вильгельма Великого - это будет звучать с кафедры ничуть не хуже и не менее правомерно, чем кодекс Наполеона. Вашим ученикам придется завести новые тетрадки, господин профессор!
- А вы уверены, что сила за вами?
- Это разумный, наконец, вопрос, на который я с охотой отвечаю. Не угодно ли еще сигару, господин профессор?
- Благодарю.
- Пожалуйста! Сигары не дурны. Как это называется: когда император, названный в глаза почти злодеем, вежливо предлагает сигару революционеру и пленному, только что стрелявшему, и революционер вежливо благодарит? Кажется, культура? - император засмеялся и снова быстро взглянул на револьвер. - Я шучу, курите спокойно, мне просто хочется, чтобы вы не заснули и похвалили мои сигары. Да, сила за мною потому, что я объявил и хотел и начал войну. А хотел я потому войны и не мог ее не хотеть, что у единого из всех государств, у Германии, есть двигающая ее идея. Идея, вы понимаете? Народ без идеи - мертвое тело, вы это знаете?
- Это давно сказал наш писатель Достоевский.
- Не знаю, не слыхал... У всех у вас были пушки и солдаты и военные министерства - почему же вы нападали? Не хотели проливать крови? Неправда. Вы нападали, но на слабейшего: французы на арабов, англичане на буров, вы на японцев, итальянцы на турок... впрочем, вы тогда ошиблись с японцами. Кажется, почтенные бельгийцы ни на кого не нападали, но зато для всех делали револьверы. Почему же вы не напали на Германию? Потому что для нападения на Германию нужна идея, а для тех достаточно простого аппетита, желания плотнее пообедать. Но я помешал вашему обеду: я сам хочу скушать кушающих. У Германии львиное сердце - и львиный аппетит!
Император засмеялся и благосклонно посмотрел на пленного. Он знал, что от бессонницы его глаза блестят особым ярким царственным блеском, и ему хотелось, чтобы русский заметил это. Кажется, русский заметил.
- Вы дворянин? - спросил император и, не ожидая ответа, продолжал: - Война с Германией! Для этого недостаточно сотни инвалидов, наемников и марширующих скверно мальчишек. Войну с Германией может вести только народ, весь народ, дети, старики и старухи, - а какой из народов растленной Европы способен к этому? Какому из народов под силу такой взрыв энергии, такая смелость? Объявить войну - это объявить бурю, сударь, взволновать океаны, небо и землю! Объявить войну - это самого себя гордо бросить на весы божественного правосудия, это ничего не бояться: ни анархии, ни смерти, ни совести, ни Бога. И я - объявил войну! Я нападаю. Я - Вильгельм Второй и Великий, львиное сердце молодой Германии!
Он гордо выпрямил грудь и продолжал, усиленно блестя глазами:
- Где идея Франции? Где идея Англии? Они только защищают бывшее, они хотели только покоя и тихой сытости, мира торгашей и мошенников. Теперь даже карманные воры возмущаются Вильгельмом: он помешал им трудиться! Что защищает ваша Франция? Идеи 93-го года? Красоту и свободу? Нет, сударь, - она защищает свои сберегательные кассы, своих всемирных ростовщиков и потаскушек, свое священное право - остроумно и блестяще вырождаться. Вы, русские революционеры, упрекаете меня, что я моим влиянием подавил вашу крохотную и слепую революцию, неврастенический порыв к свободе, но я - бережливый немец, я давал только советы, - Вильгельм засмеялся, - а деньги для ваших виселиц дала Франция! Защищайте же ее, защищайте, - и когда вам удастся отстоять эту ссудную кассу, она снова настроит вам эшафотов, она не забудет вас своей благодарностью! Но я этого не дам. Вот мой план - хотите послушать? Береговую Францию я возьму себе, остальное объявлю нейтральным... вы знаете, что значит нейтральное государство? Это блюдо, которое еще на кухне, пока здесь накрывают стол. Я съем ее впоследствии, когда она достаточно упреет. И не бойтесь - я сохраню ваш Париж. Ведь существует же Монте-Карло? - отчего же не быть и Парижу, вольному городу кокоток, нерожающих женщин, декадентов и бездельников со всего света. Это будет великий город остроумных наслаждений, половых экстазов и болтовни об искусстве; в нем соберутся евнухи обоего пола, и я сам буду охранять его! Сам! Пусть, как вата в ране впитывает весь гной и мерзость разложения, пусть существует... пока не придет мрачный русский анархист и не взорвет все это к черту!
Голос Вильгельма снова стал крикливым и раздраженным:
- Народ, в котором женщины отказываются рожать и мужчины не хотят производить, - не должен существовать! Евнухи хороши для сераля, но где вы видали нацию евнухов, государство кокоток? У меня восемь сыновей, и я горжусь этим, и я жму руку всякому честному немцу, который днем делает ружья и пушки, а ночью молодцов-солдат! И чем была бы ваша жалкая Россия, если бы вы не рожали так упорно и не создали тех ваших масс, народной брони, которую пока еще не могут пробить и мои 42!
Пленный утомленно и нехотя возразил:
- Но и у вас в Германии начинают принимать меры против излишка рождений...
- Это не Германия! - вспылил Вильгельм и покраснел. - У меня во всей Германии до войны не было ни одной вши - ни одной вши, сударь! - но ваши солдаты нанесли их. Разве эти вши - Германия? И я потому тороплюсь уничтожить Францию, что ее "идеи" безнаказанного распутства, ее отвратительная зараза ложится и на мой свежий и сильный народ. Излишек рождений! - простите, профессор, но это глупо, вас кто-то поймал на удочку, профессор. У вас есть дети?
- Четверо. Я пока не защищаю Францию. Но в чем же идея Германии?
- В том, чтобы стать великой Германией.
- Этого хочет всякий народ.
- Неправда! Об этом кричат только ораторы, профессора и газетчики, пока народ спит. Но когда всякий человек в народе - понимаете, всякий! - начинает хотеть и стремиться к величию, когда благородная страсть к господству становится преобладающей страстью для стариков и детей, когда всякая личная воля устремляется к единому центру и все мозги мыслят об одном, - тогда бесплодная мечта фантазеров становится народною идеей! Германия хочет быть великой - вот ее идея, сударь! И здесь ее сила, перед которой вы дрожите!
- Господство для господ? Этого мало.
Вильгельм внимательно посмотрел на пленного, на револьвер - и усмехнулся.
- Если вам этого мало, то есть и еще нечто, профессор. Что вы скажете об идее возрождения? Что вы думаете о такой вещи, профессор, как... возврат к варварству?
- Это шутка или ирония?
- Такая же шутка, как запах крови и трупов, который вы ощущаете с достаточной и даже излишней, кажется, серьезностью. Нет, я не шучу. Разве вы не знаете, что я - германец? Варвар? О да. Тот самый германец, который еще в тевтобургском лесу колотил культурных римлян. С тех пор мы кое-чему научились у латинян, но в то же время набрались и латинских вшей - нам надо хорошенько вымыться, хорошенько, сударь!
- В крови?
- Если вы так любите эффектные выражения, то - в крови. Разве вам неизвестно, что она моет лучше всякого мыла? Я - варвар, я - представитель молодой и сильной расы, мне ненавистны старческие морщины вашей дряхлой, изжившей себя, бессильно лживой Европы. Зачем она лжет? Зачем она не умирает, как и ваша Сара Бернар, и продолжает кривляться на подмостках? В могилу, в могилу! Вы съели слишком много, чтобы переварить, вы полны исторических противоречий, вы - просто абсурд! Умирайте, - и я буду вашим наследником: кое-что у вас есть. Оставьте мне ваши музеи и библиотеки: мои ученые разберутся в этом хламе и, может быть, кое-что оставят, - но если они выкинут даже все, я только порадуюсь. Мне не нужно наследства, на котором слишком много долгов! В могилу! В могилу!