Оставляю целых три года нерасказанными. Быть может, когда-нибудь соберусь заполнить этот пробел.

В конце 1898 г. однажды вошел в мой кабинет красивый грузин лет тридцати, князь, в национальном костюме, и предложил мне взять защиту его брата в Тифлисе. Это было дело об убийстве. Четверо кутил, возвращаясь ночью с попойки, поссорились с незнакомым прохожим. Завязалась драка, были пущены в ход книжалы, один из пьяной компании получил две раны, а прохожий поплатился жизнью. Брат князя, самый младший из подсудимых, обвинялся вместе с прочими в совершении этого убийства. Мой посетитель как-то сразу дал мне почувствовать невиновность своего брата. Голос его был тихий, рассказ отличался простотою и грустью. Я с любопытством принялся за чтение бумаг и увидел много чрезвычайно глупых промахов следователя. Расследование было прямолинейное, без колебаний и вопросов. Дело могло показаться безнадежным для новичка, но я увидел, что оно чрезвычайно опасно и в то же время в высшей степени спорно. Я угадал, что юного князя, по всей вероятности, припутали к преступлению зря. Пригласивший меня брат подсудимого, казалось, в такой же мере осознавал и опасность обвинения, и невиновность привлеченного. Моя поездка была решена.

Вскоре получилось известие, что заседание назначено на 21 февраля 1899 г.

Мне предстояло впервые увидеть Кавказ. Такой далекой поездки, в особенности в последние годы, я еще не делал. Физические силы мне этого не позволяли. Теперь я считал себя оправившимся и рискнул пуститься в дорогу. Жена от кого-то слышала, что февраль -- "самый дивный месяц в Тифлисе". Двоюродный брат жены, ездивший на Кавказ по делам службы в предыдущем году, восхищался Военно-Грузинской дорогой и в особенности хвалил среднюю станцию Млеты. Он говорил, что туда обыкновенно приезжают ночью: "Выйдешь на балкон, -- снежные горы, тишина, шумит Арагва -- и непременно светит луна... Прелесть!" Я думал: "Арагва! Мцыри! Лермонтов!"

Надо было приспособляться к путешествию. Мой князь посоветовал мне запастись теплыми вещами, заметив, что "в горах -- холодно".

15 февраля я выехал. В Москве пришлось только перейти на Рязанский вокзал. Мягкий снег покрывал землю. В ожидании поезда я прогуливался вблизи вокзала. Завернув за угол, я увидел, как длинная цепь ломовых извозчиков легко неслась на дровнях по блестящим белым колеям. Лошадки бежали рысью, извозчики управляли ими стоймя. Кое-где поднимались башенки церквей. Переулок, до которого я дошел, вдыхая безветренный влажный воздух, назывался "тупик", потому что он куда-то упирался, без проезда. Москва! Странная, милая, родная Москва!

И вот я уселся в поезд на Ростов. Приехал туда только к ночи следующего дня. Два часа поджидал "передачи". На одном из диванов вокзала сидела полусонная худощавая грузинка с удивительными глазами. Ее молодое лицо имело равнодушное и вялое выражение. Возле нее лежали довольно убогие узелки -- примета хлопотливой семейственности.

Когда поданы были вагоны на Владикавказ, я с удовольствием заснул.

На следующий день я проснулся с сознанием, что приближаюсь к Кавказу. Трудно было не волноваться. С младенческих лет (еще в Веселой Горе) я видел разные вещицы -- кольца, мундштуки, браслеты, пряжки с черными листиками по серебру и с надписью "Кавказ". Для меня эта далекая земля была особым царством. Когда я из деревни переехал в семью, Кавказ приобрел для меня еще большее значение. Я узнал, что на Кавказе служил в молодости мой отец. Там родилась Маша. Матушка была беременна мною, когда уезжала из Тифлиса по Военно-Грузинской дороге. В нашей гостиной висели на почетном месте гравированные портреты князя и княгини Воронцовых. В воспоминаниях отца и матери, Тифлис, дворец наместника, его обеды и приемы, свита князя, молодежь того времени -- все это изображалось, как лучшее, что встречается в жизни. Чтение Лермонтова превратило для меня Кавказ в страну окончательно волшебную.

Около полудня мы проехали станцию, которая уже носила название "Кавказская". Из окон вагона ничего не было видно, кроме белой равнины. Но через несколько часов, с правой стороны поезда, обозначились вдали пять темных зубцов. Они походили на острые сумрачные пирамиды, раскиданные в ночной мгле. Это -- "Пятигорье". Никакого "хребта" на горизонте не было. И тут я впервые увидел, насколько место действия "Героя нашего времени" оторвано от большой Кавказской цепи: впереди пошла опять ровная местность Кубанской области. Наступили сумерки. На станционных платформах все гуще толпились горцы. В десятом часу вечера я приехал во Владикавказ. Погода была совсем зимняя: мелкий снег на мостовой и довольно сильный ветер.

Кое-как добыв номер в гостинице, я поторопился в тот же вечер справиться на почтовой станции о завтрашнем путешествии. У меня была особая рекомендация к ханше, содержавшей почту, и я показал свою бумагу одинокому старичку, которого застал в просторной и голой комнате конторы сидевшим позади темного прилавка, при свете маленькой керосиновой лампы. Я ожидал встретить с его стороны быструю услужливость. Но старичок имел вид равнодушный и как бы спокойно-безутешный. Он сказал, что никакого сообщения по Военно-Грузинской дороге нет уже в течение нескольких дней... Я не поверил такому несчастию. Что же могло случиться? Почему дорога закрыта? Старичок показал мне депешу начальника дороги о снежных заносах, завалах и о том, что далее станции "Казбек" проезд невозможен.

-- Но я не могу ожидать! Быть может, погода поправится...

-- Может быть...

Оставив на станции рекомендацию к ханше, я возвратился в гостиницу. Было почти несомненно, что я не поспею к заседанию. Однако мне все еще не верилось, что ехать совсем нельзя. Нужно будет во всяком случае добраться до такого места, далее которого нет проезда, и оттуда телеграфировать в суд. Я не мог себе представить, в чем же заключаются препятствия. Неужели беспросветная вьюга -- что-то неодолимое, опасное, смертельное?.. Хотелось непременно своими глазами увидеть тот предел, где начинается неодолимое.

Молодой грузин, подававший мне чай, рассказывал, что все гостиницы переполнены застрявшими путешественниками.

Но рекомендательное письмо все-таки подействовало. Вскоре ко мне явился управляющий ханши и объяснил, что во всяком случае коляска и четверик будут мне приготовлены на завтра и что все будет зависеть от сведений о погоде.

К утру погода совсем прояснела. Светило солнце. Морозный воздух был чуть подернут голубоватым и прозрачным горным туманом. Выйдя на улицу, я увидел вздымавшиеся вокруг Владикавказа золотистые громады, состоявшие из облаков, гранита и снега. Очертания этих громад были смутны. Но они явственно глядели на меня изо всех переулков, местами обнажая черные гребни и уступы с белыми пятнами крепкого снега сквозь досадную кисею тумана, которую так и хотелось разорвать, чтобы их целиком увидеть. Минутами вся эта декорация исчезала и, несмотря на солнечную погоду, случались промежутки, когда в глубине переулков ничего не было видно, кроме белого молочного горизонта.

Сведения о проезде в горы были почти те же, как и вчера. В депеше было сказано, что принимаются меры к расчистке пути за Казбеком. Я заказал экипаж к трем часам и прикупил несколько теплых вещей: башлык, шерстяные чулки и "чевяки", т.е. мягкие сапоги из черного войлока, с серебряным позументом от ступни до колен и сафьяновыми туфлями внизу.

В назначенное время мне подали открытую коляску с отборным четвериком. На козлах сидел плечистый и могучий проводник в папахе, в тулупе с серебряными патронами и с кинжалом за поясом. Нос горбом, великолепная черная борода с проседью -- совсем "казак императрицы".

И мы покатили по мостовым Владикавказа в сторону гор.

Была уже половина четвертого. Воздух имел вечерний оттенок. Меня везли как начальника. Я прогремел по мосту через какую-то мутную, довольно быструю речку. Спросил проводника -- он сказал, что это Терек.

Дорога свернула в город. Мы ехали по жидкой грязи, вдоль шоссе. Впереди поднимались черные стены гор, упиравшиеся в быстро бегущие, потемневшие облака. Нам встретились конные офицеры и солдаты, возвращавшиеся откуда-то с учения. Мерно хлопали копыта их лошадей. И вся эта военная группа показалась мне маленьким караваном под гигантскими скалами. "Вот как, -- думалось мне, -- служили здесь Лермонтов, Одоевский, Толстой..."

Проводник трубил в рожок какой-то бравый, но глупый ритурнель, каждый раз, когда видел впереди какое-либо препятствие нашему быстрому проезду. И так мы незаметно врезались в широкое ущелье: коляска ехала по узкому шоссе у одной стены, -- за насыпью шоссе расстилалась булыжная равнина с узенькой лентой туманного Терека посредине, -- а по ту сторону равнины вздымалась другая непрерывная каменная стена, из-за которой и неба не было видно...

Я радовался, что все, по-видимому, обстояло благополучно. Никакой непогоды не было. Являлась уверенность, что так же будет и дальше. Как приятно в таких условиях обозревать Кавказский хребет. Внизу обширная и однообразная россыпь круглых камней разной величины, сухая и мертвая равнина, словно "поле костей" из "Руслана". В ней Терек настолько ничтожен, что напоминает ручей дождевой воды, выбегающей из трубы с крыши высокого дома. Только белые гривки сердитой пены да упорный шум этой речки в грандиозной панораме гор обличают ее славу. Так вот она -- Военно-Грузинская дорога! Как все дико и любопытно. Какие чудовищные стены поднимаются там, по ту сторону равнины! Морщины, трещины, смелые побеги камня в высоту, в такую высоту, что голова кружится -- и вдруг где-то, куда и добраться невозможно по отвесной стене, виднеется арка пещеры с каким-то деревцем у входа. Я спрашиваю проводника: "Что там? Может ли кто-нибудь заглянуть туда?" Он отвечает (и, может быть, врет): "Там есть жители"...

Ничто кругом не движется, а между тем как будто ощущается ветер. Сначала кажется, что это просто движение встречного воздуха. Но мы не настолько быстро едем, чтобы воздух свистел в ушах. Делается несколько неприятно, да и прямо холодно от этого невидимого ветра. Но вот к свисту прибавляется шум, и воздух приобретает такую быстроту, что надо опускать нос, чтобы не задохнуться, а тальма моей шинели то и дело хлопает меня по лицу или вдруг вся поднимается и торчит несколько мгновений, не опускаясь, -- так, что и разговаривать с проводником нельзя. Приходится поднять верх коляски. Но ветер возрастает. Проводник накладывает на шапку башлык. Он говорит, что недалеко первая станция Балты, что ветер в ущелье не означает непогоды и что мы отлично поедем дальше.

Было уже довольно темно, когда коляска остановилась у белого станционного домика в маленьком селении Балты. Вылезши из коляски, я убедился, что ветер бушевал во всю. Он был настолько силен, что не будь я в горах, я бы счел его за самую страшную бурю. Полагаясь, однако же, на проводника, я велел поскорее перекладывать лошадей, поднялся по крылечку в сени станции и вошел в буфетную комнату. Она была небольшая, с диваном, креслами, ковриком, с закусками на стойке и с трехгранным выступом в виде павильона, обращенного к шоссе. Жиденькие рамы окон тряслись от ветра. Он так неистовствовал, что минутами казалось, будто павильон подвергается пушечным выстрелам... Прохаживаясь по комнате, я испытывал легкий озноб и тяжесть в голове. Что-то неладное и тревожное чуялось в этой оглушительной буре. Станционная прислуга, хотя и не смущалась, привыкнув к шуму ветра в ущелье, но держалась молчаливо и как-то уныло. В комнату вошли два простоватых пассажира, для которых уже была готова открытая перекладная. Один из них присел с сумрачным видом и сказал, что далее следующей станции они не поедут.

"Знаю я эти горы! Поднимается метель; пропадать надо с этим ветром! Нет! Уж мы заночуем в Ларсе, и вам не советуем дальше ехать".

И действительно. Двухчасовой переезд до станции Ларсы, в потемках, под возрастающим ветром, с усиливающеюся головною болью, -- был для меня сплошным мучением.

Несмотря на подбадривание моего проводника, я окончательно не мог ехать дальше. Я застал моих скептических попутчиков уже устроившимися на ночлег в лучшей пассажирской комнате. В ней были ковры, она была наряднее и теплее двух остальных. Я изнемогал от мигрени и никак не мог согреться. Вид у меня был такой жалкий, что эти добрые люди, не справляясь даже о моих формальных преимуществах перед ними по рекомендательному письму ханши, сразу решили перейти в другую комнату после общего чая, который мы заказали татарину. Сжимая виски пальцами и глотая горячий чай, я слабым голосом рассказал моим собеседникам, зачем и куда я еду. Они меня знали понаслышке и отнеслись ко мне сочувственно. Между тем ветер продолжал свою бомбардировку. Из окружавшей нас ночи он налетал на станцию какими-то ужасающими длительными пароксизмами. К концу каждого пароксизма казалось, что вот-вот рухнут стены... Но затем раздавался оглушительный залп -- и наступала коротенькая пауза, во время которой уже подготовлялся следующий, едва шумевший издалека налет бури...

Наконец мои собеседники ушли. Но едва я запер за ними дверь, как в сенях послышался голос нового приезжего, и ко мне постучали. Молодой судебный чиновник, в форменном пальто и башлыке, извиняясь, вошел ко мне и сообщил, что он сегодня сделал перевал через горы на салазках. Он считает своею обязанностью предварить меня, что если я тороплюсь к сроку, то нужно пользоваться минутой и сейчас же ехать, потому что метели могут возобновиться.

-- Как я рад, -- добавил он, -- что теперь уезжаю навсегда из этого проклятого Закавказья! Еду на должность в Россию.

Я поблагодарил этого славного малого за совет, но сказал, что, к сожалению, не могу пуститься в дорогу по нездоровью и рассчитываю выехать отсюда рано утром.

Он пожелал мне удачи, ласково простился и через несколько минут отъехал в сторону Владикавказа.

Терзаемый мигренью, я лег не раздеваясь, потушил лампу и под грохот бури от времени до времени менял положение, сообразно приступам боли. Я уже терял понятие о том, где я и что со мною делается. Дьявольский шум ветра вокруг заснувшей станции и такая же дьявольская боль в мозгу превратили меня в полуживое, нелепое и страдающее существо. Я не спал и не думал, а только слушал и болел... Но вот, с неуловимою постепенностью, промежутки между залпами ветра становились как будто более продолжительными. Случилось, что в течение целой четверти часа не было никакого шума. Что-то похожее на дремоту заволакивало меня и, вероятно, я впадал в непродолжительный сон. Минутами, приходя в себя, я удивлялся, что ветер пропал. Наконец я отлежался, увидев слабый свет пасмурного утра, и, сколько ни прислушивался, никакого ветра не слышал. Был шестой час утра. Я позвал проводника и узнал, что можно ехать дальше.

Однако, подойдя к окну, я увидел, что в воздухе мелькали едва приметные мелкие снежинки. Это меня смутило. Но татарин, принесший мне стакан чаю и пару яиц в смятку, объяснил, что это ничего, что это просто осаждается ночной туман. Действительно, крупинки были так редки и спускались так медленно, что убеждали только в совершенной неподвижности воздуха.

Проводник доложил мне, что теперь мы поедем на санях, и не четверкой, а парой, потому что впереди дорога покрыта снегом и завалена им по сторонам. Подкрепившись и закутавшись, я вышел на крыльцо. У подъезда стояли длинные зеленые сани. Татарин увязывал сзади мой багаж. Куры ходили по тесному дворику; голые деревья торчали неподвижно, обсыпанные легким инеем; воздух был теплый и влажный. Мои вчерашние спутники еще спали, и я до сих пор не знаю, продолжали ли они свое путешествие. Разбитый ночными страданиями, я уселся, и мы двинулись.

Сквозь легкую крупу виднелись обступившие нас черные скалы. Мы должны были сейчас свернуть в Дарьяльское ущелье. Скалы постепенно сдвигались, и Терек уже казался довольно широким, пробегая по каменистой ложбине всего в нескольких саженях от наших саней. Прекрасен был его мерный и близкий шум в этом безлюдном каменном коридоре! Туман висел над вершинами, и я рассматривал только нижние части горных отвесов. Я думал об оставленных в Петербурге родных и о том, что вот я теперь вижу Дарьяльское ущелье...

В глубокой теснине Дарьяла,

Где роется Терек во мгле...

Как много милой музыки и верной живописи в этих словах! Здесь, где-то близко, должна быть и башня царицы Тамары... Я спросил об этом проводника. Он ответил: "Скоро увидим". Мы ехали почти в уровень с Тереком, под самою стеною гор, по узкой снежной дороге. Сани чуть не задевали больших камней, на которых всевозможные туристы обозначали свои фамилии белыми, красными и черными буквами. Мы подвигались медленно, никто не попадался навстречу и меня клонило ко сну.

Вдруг я услышал: "Вы спрашивали замок Тамары -- вон впереди маленькая гора".

В середине ущелья, действительно, стояла невысокая гора, имевшая вид черной могилы. Она была оторвана от двух гигантских хребтов, образующих "теснину Дарьяла", и Терек обмывал ее подошву. Наверху остался только нижний кусок темного фундамента... Я осматривал местность и думал: "Откуда же сбирались сюда бесчисленные поклонники царицы? Как пусто и голо вокруг! Кто сюда ездил? Как возможно было сбрасывать с башни трупы в Терек? Ведь гора довольно покатая, да и Терек запружен камнями и кажется таким неглубоким... Все равно". Я благоговейно смотрел на памятник чудесного предания. И когда мы проехали, я все еще озирался в сторону маленькой черной горы, и странный шум Терека, казалось, подтверждал, что все рассказанное про упоительную царицу и ее безумные ночи есть сущая правда и что его серые торопливые волны действительно уносили на себе когда-то безгласные тела людей, вкусивших блаженство в старой башне...

Вскоре мы переехали через железный мостик на другую сторону Терека, и горы начали раздвигаться. По бокам узкой дороги стояли крепкие стенки расчищенного снега. Кое-где попадались рабочие с лопатами. Крупа еще сеялась сверху и однажды, подняв голову, я увидел, что она как будто зачастила и закружилась. Не разыграется ли метель? Меня успокоили, что все это скоро пройдет. И действительно: понемногу, несмотря на облачное небо, вверху посветлело, и крупа совсем исчезла. Проводник возобновил свои ритурнели в рожок, потому что иногда впереди виднелась целая группа рабочих, а путь был едва достаточно широк даже для парных саней. Траншеи снега все возвышались по сторонам и черные фигуры с лопатами все чаще отступали от наших саней под круто обрезанные стены высоких снежных наносов. Мы подвигались медленно в спокойном, похолодевшем воздухе. На одном довольно крутом переезде работавшие в снегу осетины что-то сообщили моему ямщику. Я спросил, о чем они говорят, и мне объяснили, что в минувшую ночь на этом месте двое человек были завалены неожиданным "особом" снега с той горы, под которой мы ехали. Люди были спасены, а двое быков, которых они гнали, околели.

Это угрожающее известие как-то странно кольнуло меня. Я посмотрел на плотную и правильную стену снега, обрезанную лопатами, -- поднял голову выше и увидел крутой снежный бок высочайшей горы, уходившей в небо над нашею дорогою, -- оглянулся на тихий воздух, на равнодушных и безмолвных рабочих, -- и мне подумалось, что теперь никакие подобные кошмары невозможны. Все вокруг имело вид спокойной жизни. Но я с невольным содроганием вообразил себе ревевшую на этом самом месте метель и тьму, и это простейшее мгновенное событие, когда с боков горы сразу хлопнулась на дорогу излишняя масса снега, навеянная свыше меры... Теперь, кажется, этого не будет... Однако, в самом деле, как много снегу на горах! Хорошо, что тихо.

Дорога казалась ровною, но о нашем постоянном подъеме можно было судить по тому, что, во-первых, мы подвигались очень медленно вперед, а во-вторых, под нами постепенно увеличивалась пропасть, и Терек уходил ужасно далеко вниз. Однако прошел еще час однообразной езды, во время которой я находился как бы в полусне, -- и ущелье с его высокими отвесами исчезло. Скалистые стены разошлись; дно ущелья поднялось и значительно расширилось; окрестные горы стали меньше, потому что мы сами уже взобрались на высоту; все вокруг побелело и как-то сгладилось, так что мы возвратились на левый берег Терека уже по довольно длинному и высокому мосту и затем подъехали к станции Казбек среди обыкновенного зимнего пейзажа. Мальчишки бежали за моими санями, предлагая какие-то блестящие горные камни; небольшой поселок с белым памятником в ограде (могила князя Казбека) мелькнул перед двухэтажным станционным домом -- и мы остановились у входной двери со стороны двора. Было тихое белое утро. Вся панорама гор была задернута. Поднявшись во второй этаж, я вошел в большую столовую с длинным столом посредине, украшенным искусственными цветами и канделябрами. Два отдельных маленьких столика помещались у окон. Станция Казбек предназначена для ночлега пассажиров и для остановки царственных особ, а потому она и больше других, и наряднее. На стенке, у окна, я увидел изображение вершины Казбека. Акварель в узенькой золотой рамке представляла знаменитую вершину в виде гранитного клобука с несколькими пятнами сине-белого льда. Я ожидал увидеть "грань алмаза", но рисунок давал мне совсем другое... Я спросил у буфетчика:

-- А в какой стороне Казбек?

-- В ясную погоду он виден как раз из этого окна, у которого вы стоите...

Но в окне видно было только снежное небо.

В столовой было холодно. Прислуга ходила в теплых куртках, с синеватыми лицами и красными руками. Я спросил щей и котлетку. Насчет погоды говорили, что сегодня -- первое утро без метели и что путь до следующей станции расчищен. Значит, случилось нечто лучшее сравнительно с той депешей о сообщении с Тифлисом, которую я застал в Владикавказе. Надо было пользоваться погодой, и я поторопился продолжать путешествие.

Следующая станция была Коби. Я помнил это название из "Героя нашего времени", и окружающая местность казалась мне родною уже из-за одной любви к Лермонтову. В девять с небольшим часов утра мы отъехали от Казбека.

Дорога была ровная, снежная. Кругозор расширился. Горы значительно расступились. Вместо зияющей пропасти, засыпанной камнями, образовалась пологая лощина, покрытая снегом, среди которой где-то далеко, подобно узенькой длинной канаве, чернел скованный стужею Казбек. Он все далее уходил вправо от нас и вскоре совсем затерялся где-то между отступавшими в ту сторону многочисленными и с виду невысокими белыми пирамидами разной формы. Становилось заметно холоднее, но погода постепенно прояснялась. И даже солнце засветило с таким блеском, что я, предваренный петербургскими друзьями, надел дымчатое пенснэ, чтобы не утомить зрения долгим созерцанием больших снежных пространств. Действительно, во все концы все сделалось белым. Вдалеке от нашей плоской дороги виднелись раздвигавшиеся по всем направлениям панорамы разнообразных белых конусов. Все это казалось мертвым при свете солнца. Вдруг налево, на довольно близкой от нас горе, показался почти целый городок с густо налепленными по отвесу каменными саклями и грузинскою церковью среди них -- нечто похожее на Вифлеем, как его рисуют. Мне сказали, что это селение называется Сион. И опять пошла мертвая дорога. А солнце блестело все ярче.

Между тем незаметно стал появляться легонький ветерок. Он был такой невинный, что едва щипал лицо. Но я, наученный опытом, высказал проводнику опасение за погоду. Тот, по обязанности или по убеждению, ответил успокоительно. Однако вскоре замелькала редкая крупа. Затем, несмотря на яркое солнце, она стала чрезвычайно быстро сгущаться. А главное, она курилась белыми вихрями по всем окрестным горам, как будто по невидимой команде затевался нескончаемый танец снежной пыли по всем направлениям, куда бы ни вздумалось посмотреть. Сначала это было так весело, красиво и невинно, ввиду ясной погоды и любопытной панорамы гор, что я еще нисколько не тревожился. Но не прошло и пяти минут, как снег начал сильно бить меня по лицу и налетал на наши сани в таком изобилии, что, казалось, сейчас заметет дорогу. Проводник надел бурку и башлык. Он соглашался, что происходит нечто скверное, но говорил, что до станции уже недалеко. Ямщик, маленький осетин, шибко погонял лошадей. Я пригнул голову и задыхался от морозного ветра. Теперь я начинал понимать депешу, показанную мне владикавказским чиновником о метели в горах, препятствующей проезду. Однажды, подняв голову, я увидел при ярком солнце, что впереди лошадей нет дороги: уже заносило путь... Я был почти убежден, что нам предстоит участь "Хозяина и работника"... Глупым, кричащим голосом я спросил: "Да где же станция? Видна ли она?" Проводник, явно смущенный, жмурясь и склоняясь под ветром, отвечал: "Осталось две версты"... Вьюга так быстро усиливалась, что две версты казались вечностью. Мы могли потерять дорогу, да и лошади, пожалуй, станут... Ямщик хлестал свою пару, и мы уже перескакивали через сугробы. Показалась какая-то одинокая сторожка с красной железной крышей, но когда мы проехали мимо нее, опять пошла белая пустыня и ничто не обещало спасения... "О, если бы только добраться до Коби, -- думал я, -- и войти в станционный дом! Там я останусь жить"... И я опять нагнулся, закрыв глаза, безмолвно покоряясь снежной буре.

И вдруг проводник возвестил: "Сейчас приедем!" Через две-три минуты мы остановились. Это была станция Коби.. Запуганный, почти потерявший надежду на спасение и сильно прозябший, я ввалился в буфетную комнату и выпил рюмку коньяку. Очевидно, что ехать дальше было невозможно. Что же делать? Послать депешу в суд о прекращении сообщения? Но, пожалуй, суд не отложит разбирательства, а если и отложит, то когда же придется вновь делать эту поездку? И сколько лишнего времени просидит подсудимый в тюрьме? Послезавтра заседание. Неужели возвращаться домой с таким досадным результатом? А с другой стороны: разве мыслимо подвергаться дальнейшим смертоносным прихотям этой ужасной горной цепи?..

Я уже серьезно решил, что буду ночевать в Коби и, не помышляя о Тифлисе, возвращусь домой при первом благоприятном случае. С тоскою осматривал я узенькую комнату станции, где предстояло устроиться на ночлег. Я нервничал, пил чай, упрямился в своем решении не двигаться дальше и в то же время приходил в безутешное уныние, что все это так сложилось.

Смотритель станции, загорелый старик в поношенном мундире, добродушно меня успокаивал и утверждал, что, по его мнению, сегодня можно сделать перевал через горы. Он сообщил мне, что здесь же, в нескольких шагах от станции, как раз в настоящую минуту, собирается в дальнейший путь начальник Военно-Грузинской дороги -- инженер Сипайло, который хочет своим примером ободрить публику, ожидающую сообщения по той стороне хребта. Как же не воспользоваться этим случаем?

Я возражал, что снежная буря, сопровождавшая меня при переезде до Коби, не предвещает ничего хорошего. Но смотритель и буфетчик объяснили, что "в горах" не будет ветру. "Где же это в горах? -- думалось мне. -- Разве я еще до сих пор не в горах?"

Но мне предложили пройтись за угол станции и убедиться, что там тихо. Я вышел на воздух и увидал толпу осетин с салазками для перевоза. Эти худощавые брюнеты имели чрезвычайно юркий вид. Их веселые лица и горячие переговоры с моим проводником как-то приохочивали меня пуститься в дорогу. Притом и метель, по-видимому, рассеялась или исчезла где-то позади, в той лощине, в которой мы путались, подъезжая к Коби. За углом станции действительно было тихо. И погода была солнечная. Даже будто теплее сделалось.

Я предоставил проводнику условиться с осетинами насчет платы. Мы взяли трое салазок: одни для меня, другие для проводника, третьи для багажа. При каждых салазках, запряженных в одну лошадь, состояло по два осетина: один за кучера, другой -- для подталкивания салазок сзади.

И я думал: что это за невероятная дорога будет, если нужны такие сложные приспособления?

Опасность предстоящего переезда заключалась в снежных обвалах, которые каждую весну случаются между станциями Коби и Гудауром. В нынешнем году период обвалов наступил ранее обыкновенного. Они стали обрушиваться как раз десять дней тому назад и не все еще грохнулись с вершин. Только вчера некоторые смельчаки перескочили через хребет. Сегодня начальник дороги делал первый опыт сообщения с Гудауром.

Мы уселись на салазки, и наш поезд тронулся по направлению к дому, где приготовлялся к путешествию инженер Сипайло. Подъехав к белой двухэтажной казарме с красной крышей, мы остановились.

Пришлось ожидать около четверти часа. Везде вокруг лежали высокие кучи снега. Мой кучер, молодой осетин с черной бородкой, был особенно радостно настроен. Он то и дело шутил и смеялся, оскаливая свои чудесные зубы. Ему, видимо, нравилась поездка с начальником. Он говорил по-русски, хвалил свою лошадь и надеялся, что все обойдется благополучно. Извозчики и рабочие из туземцев обменивались замечаниями, которых я не понимал. Меня разбирало нетерпение, потому что я тревожился за погоду. Наконец вышел седой, румяный и плотный начальник дороги в инженерном пальто. Мы познакомились. Он был чрезвычайно бодр и приветлив. Усаживаясь на свои салазки, он засмеялся и сказал мне: "Ну, погибать, так вместе!" Конный черкес поскакал впереди. За ним двинулись салазки г-на Сипайло, а за его спиною поехал я с моими двумя салазками позади.

Оказалось, что, проехав несколько саженей от казармы, мы очутились в очень узкой траншее, прорытой в глубочайших снегах. Двигаться в ней можно было только шагом. В ней едва умещались салазки. Моя шинель задевала снежные откосы. Глубина траншеи была так велика, что поверх нее чуть выдавалась шапка передового конного черкеса. Мы не ехали, а ползли столь же медленно, как переступавшие позади нас пешие осетины. Поэтому вместо полутора часов езды до Гудаура нам предстояло потратить на переезд часа четыре. И в течение этих четырех часов каждую секунду мы могли погибнуть, потому что мы двигались в самой середине таинственного и неумолимого царства облаков. Известно, что обвалы всегда возможны именно здесь, среди этих самых гор, после тех метелей, какие были во все предыдущие дни, и после того, что целая серия знаменитых обвалов -- "Майорша", "Почтовый" и т.д. -- уже низверглись, а некоторые еще сидели на вершинах, ожидая только неведомого предлога, чтобы обрушиться. Странное это чувство -- ощущать ежеминутную возможность казни! Внутри не было страха, а была какая-то угнетенная присмирелость. Я даже невольно ушел головою в плечи и только посматривал вокруг исподлобья. Я уже сказал, что мы тащились по дну глубокого и узкого снежного коридорчика. Все белело ослепительно. Было ясно и тихо. Вверху виднелось синее небо. Минутами легкое дуновение отделяло чуть заметную белую пыль на зазубринах высоких и крепких снежных стен, замкнувших нас в тесную длинную яму. Я допытывался от своего кучера, где же наиболее опасные места. Он указал кнутом вперед и вверх: "Вот, как начнем подниматься... Потом свернем направо через мостик. Там все обвалы"... И он это говорил с тою же бодрою улыбкою.

Шествие продолжалось очень медленно. Количество снега все увеличивалось. Поверх траншеи виднелись белые отвесные бока разнообразных гор, не особенно высоких, но чрезвычайно близких к нам.

В движении нашего каравана вскоре почувствовался подъем на высоту. Случалось, что лошади вдруг останавливались, и тогда салазки сдвигались с места лишь после сильного толчка сзади наших проводников. "Значит, -- думалось мне, -- наступает самое худшее..." Я еще более съежился. Мы ныряем в громадных глыбах снега, разрытых и нагроможденных вокруг. Это и были те обвалы, которые заполнили собою всю ложбину в предыдущие дни. Мы карабкались по их гигантским, неподвижным телам. Но есть еще много живых, висящих над нами... И ничто не ручается за то, что вот-вот сейчас какой-нибудь новый обвал не скроет нас под собою на такой же глубине, на какой лежит теперь под нами исчезнувшая почтовая дорога... Все снег да снег... Кажется, будто ничего другого нет в природе, ничто иное не нужно в жизни, кроме снега! Даже как-то мутило от этих чрезмерных и нескончаемых снежных масс! А солнце светило великолепно. Но к добру ли это? Ведь лишний жаркий луч на вершинах может сию секунду оторвать убийственную лавину...

Наш медленный проезд совершался теперь в каком-то мрачном молчании. Постепенно мы сворачивали вправо и наконец въехали на маленький железный мост, о котором говорил мой осетин. Здесь он указал мне на один из горных отвесов, ничем не отличавшийся от других, и проговорил: "Майорша!"...

Через мост проехали благополучно.

Тогда я спросил осетина: "Ну, теперь кончено?" Он засмеялся и ответил: "Теперь будет все лучше". Я забыл сказать, что уже около часу мы встречали в разных местах на пути красные флаги, воткнутые в снег, предварявшие от особенной опасности. Эти-то флаги продолжали мелькать и по ту сторону моста. Но вскоре мы, участники поездки, начали понемногу оживляться. В одном месте путь был завален осунувшимся снегом. Лошадь передового черкеса нырнула в него по грудь. По ее следам промчался начальник дороги на своих салазках. И когда он очутился по ту сторону сугроба, то, стряхивая снег, облепивший его пальто, он с хохотом крикнул мне: "Вот путешествие!" И все это происходило под синим небом, в тихом воздухе, при ясном и даже греющем весеннем солнце...

Наш караван подвигался уже гораздо быстрее. Все между собою разговаривали и, видимо, в нашей судьбе готовилась какая-то благоприятная перемена. Постепенно салазки замедляли ход, начальник отдавал какие-то приказания, и вот мы все остановились. Везде вокруг стеснились разнообразные вершины совершенно белых гор. Я спросил: "Что будет?" Кучер объяснил: "Мы доехали до Креста. Теперь проводники будут отпущены". И он мне указал на белый конус -- ниже прочих гор, -- на котором был водружен каменный желтоватый крест. Мы были у подножия Крестовой горы, или Гуд-горы, как она называется у Лермонтова. Указанный мне крест поставлен недавно, по желанию местного населения. Он высится на одном из холмов гораздо ниже самой вершины горы, где стоит еще и поныне (невидный сегодня) Ермоловский крест.

После расчета с проводниками мы поехали быстро под гору. Воздух становился мягче, путь просторнее. Следы полозьев блестели на солнце. Расчищенные сугробы мельчали и отодвигались в сторону. Начиналась обыкновенная вольная дорога. Снег получал голубоватый оттенок вечера. Мой осетин торжествовал. Он ехал весело и лихо. Я не торопился радоваться, потому что красные флаги еще не исчезли. В двух местах мы проехали под широкими деревянными галереями, устроенными в виде тунелей вплотную возле горных стен. Здесь тоже были смертоносные "осовы" снега. Но вот мы выбрались из последней галереи, и вблизи показалась станция. Через несколько минут мы уже были в Гудауре.

Было пять часов вечера. Перевал совершился!

В столовой станции, озаренной низким солнцем, теснилась тесная толпа путешественников, сидевших в Гудауре уже несколько дней в ожидании безопасного пути. Я застал окончание обеда. Все лица раскраснелись, гудел беспорядочный шумный разговор. На меня смотрели, как на образец неустрашимости. Все радовались, что настал конец сидению на станции, но весьма немногие решились ехать сегодня же в Коби. Я согревался горячими щами и кахетинским вином. На все расспросы я отвечал не иначе, как улыбаясь. Я был так счастлив, что мне даже хотелось смеяться. Теперь только, видя нерешительность и любопытство всех этих людей, я оправдывал себя за то пришибленное состояние духа, когда, ни о чем не думая, я склонял свою голову под обвалы... В течение четырех часов я слишком затерпелся в этом жутком чувстве, и меня теперь размывала чисто детская радость освобождения. Я дивился тому, где могла разместиться на маленькой станции вся эта публика, жившая в Гудауре целую неделю.

Но мой проводник торопил отъезд. Нам снова подали вместо салазок парные сани. Садясь в них, я оглянулся в ту сторону, где переживал страхи. Позади станции громоздились разнообразные вершины и поверх всего поднимались три широких каменных зубца, окаймленных суровыми, потемневшими облаками.

И мы бодро помчались вниз, к Млетам.

Чудный вид открылся совершенно неожиданно в нескольких шагах от Гудаура. Пред нами извивалась глубочайшая долина ослепительной белизны. Гладкие снежные откосы противоположных гор, казалось, уходили в присподнюю. Недвижный воздух. Мягкий февральский вечер. Необозримая панорама, покрытая лебяжьим пухом, с чуть заметным розоватым оттенком заката. Сердце билось от радости при взгляде на эту громаду простора, -- на эти недостижимо далекие и в то же время будто совсем близкие снежные стены, которые так удивительно красиво, с таким божественным спокойствием уходили в бездну... Хотелось их целовать... В них было что-то радостно-живое, детски-милое и чистое. В трех-четырех местах, на разных высотах, небольшие купы чинар весело мелькали в этом необъятном и нежном царстве снега. Эти редкие пятнышки состояли не более как из пяти-шести деревьев, стоявших рядком. Но каждое деревце казалось вам живым существом, посылающим свой привет и улыбку из чудного далека...

Я спросил, что это за место.

-- Кайшаурская долина.

А! Здесь Демон влюбился в Тамару.

Дорога шла все вниз. Сани летели проворно. Долина расстилалась с возраставшею заманчивостью дивного простора. Она лежала на мирной ласковой глубине... Казалось, что с высоты неба видна жизнь земли... С этой высоты все представлялось прекрасным в той невинно-белой, куда-то упавшей вниз, очарованной стране...

Если Демон отсюда увидел землю, то понятно, что он

...позавидовал невольно

Неполной радости людей.

Там, внизу, было так хорошо!..

Справа зияла бездна, которую называют Чертовой долиной не от слова "черт", а от слова "черта", потому что здесь проходит черта между Осетией и Грузией. Но когда заглянешь в ту сторону, то действительно кажется, что там -- преисподняя!..

Именно в той бездне совершается перелом горного хребта. Оттуда выбегает Арагва, которая отныне сменяет Терек, отошедший к своему истоку, куда-то на недосягаемые высоты.

Ровная светло-сиреневая тень уже облекала белую глубину, в которую мы быстро спускались. Узкая линия дороги ютилась под каменною стеною гор, наседавших над нею с правой стороны. Оттуда нависали громадные шапки плотного снега, готовые, казалось, завалить наши сани. Я невольно спросил: "А здесь бывают обвалы?" Мне сказали, что здесь уже никакой опасности нет. И вскоре внизу, как в белой колыбели, показались домики. Это -- станция Млеты. Я думал о ночлеге после волнений и с радостью въехал во двор, где мы остановились перед двухэтажным зданием гостиницы, на берегу Арагвы. И в то же время, как мне шутя предсказывали в Петербурге, надо мною в туманном небе засквозила луна...

Я не мог опомниться от счастья, что кошмар сегодняшнего утра так благополучно разрешился. Мне отвели в верхнем этаже хорошенькую комнату с белыми обоями в розовых цветочках и красными занавесками. Молодой грузин, в черном коленкоровом казакине с белыми крапинками, устроил мои вещи в номере. Я велел ему подать мне чаю и приготовить постель, а сам прошел через "царские комнаты" посидеть на деревянной галерее, выходящей на Арагву. В глубокой тишине, при тусклом месячном освещении, Арагва не то, что шумела, а как бы нежно шуршала в своем каменистом русле. По той стороне поднимались высокие, прямые горы, покрытые мелким лесом. Все вокруг было так дико, так мирно и так печально...

Но трудно было предаваться мечтаниям. Я устал... А назавтра нужно было подняться в четыре часа утра, чтобы поспеть засветло в Тифлис.

Когда я проснулся, было чудесное утро. Предсказывали жаркий день. Выезжая из Млеты, я увидел уходящую вперед широкую долину Арагвы в красивой панораме белых гор, испещренных черным лесом. Было светло и морозно. Восходящее солнце быстро согревало воздух. После непродолжительного спуска мы уже ехали почти по ровной дороге, окруженные грандиозными изломами грузинских гор. Веселая прелесть пейзажа радовала зрение. Арагва бежала узкой лентой. Она по размерам и форме напоминала Терек, но шум ее был гораздо мягче. Долина тянулась вперед прямо, без всяких поворотов. Я оглянулся назад: грозные вершины перевала совсем исчезли под гигантским клубком бело-сизых облаков. Этот клубок как-то странно и одиноко торчал среди ясного неба. И я с облегченным сердцем отвернулся от его дымящихся очертаний...

Нельзя было сомневаться, что погода будет великолепная. На протяжении двух станций подряд (Пассанаур и Ананур) нас сопровождали белые и красивые, постепенно понижающиеся горы, покрытые обильным, еще безлистым лесом. Небо оставалось безоблачным, солнце грело все сильнее. В Анануре мы покинули Арагву и свернули куда-то вправо, в холмистую местность, среди которой была станция Душет -- крошечный городок, где, как известно, хворал Пушкин. Не знаю, где он мог тут приютиться. Разбросанные бедные сакли, да еще два новых красных здания, вроде небольших заводов -- вот и вся панорама Душета. Отсюда мы поехали уже на колесах в Цолкан, потому что снег сделался совсем тонким, а от Цолкана пошла уже жидкая грязь по широкому кремнистому шоссе, и горы до такой степени исчезли где-то в стороне, что, казалось, мы едем среди обыкновенных полей. Становилось почти жарко. Еще через полчаса появились желто-каменистые, безлесные и невысокие горы, разбросанные со всех сторон. Открылся маленький город Мцхет -- старинная столица Грузии. Я увидел каменную церковь с восьмигранной башней, небольшую кучку построек и голые хребты таких же желто-каменных гор на горизонте, а на вершине самой выдающейся горы против Мцхета -- одинокое здание монастыря. Здесь было слияние Арагвы и Куры. "Это "Мцыри"", -- подумал я...

Солнце парило. Я распахнул шинель. Под ногами была сухая желтая земля. Мне запрягли лошадей, а между тем по ту сторону бурливой и мутной Куры я увидел в этом диком крае цепь вагонов -- поезд на Баку. Мы уже, очевидно, выбрались из пустыни к населенным и удобным для жизни местам.

Направляясь к Тифлису, я проезжал по ровному шоссе. Те же невысокие каменистые горы где-то в отдалении заполняли горизонт. Близ дороги попадались виноградники. Замелькали редкие пригородные здания -- одинокие "духаны", т.е. кабаки с кахетинским вином, затем другие постройки, -- и вот уже запестрел город, нечто "губернское", похожее на обыкновенную русскую провинцию, с тою лишь разницею, что в уличной толпе было много смуглых людей в папахах и черкесках, и вообще всяких восточных оборванцев, да еще то, что каменистые горы отовсюду виднелись вокруг. Загремела скверная мостовая и вскоре, после множества прочитанных мною вывесок, мы остановились в центре города, среди наилучших зданий, на Головинском проспекте, у подъезда гостиницы "Hôtel d'Orient". Гостиница эта, содержимая настоящими французами, оказалась внутри неожиданно элегантною. Мне были заготовлены две очень высокие комнаты, убранные с истинною роскошью и вкусом: в гостиной толстый ковер на всем полу, тюлевые занавеси на окнах и бронзовая люстра, а в спальной кретоновые драпировки, белый мраморный умывальник с зеркалом и широкая металлическая кровать с превосходными матрацами. Все обстановочные вещи были свежие, изящные, комфортабельные. Лакей был приличный, в хорошем фраке и чистом белье. И все это казалось мне вдвойне удивительным после отчаянного ныряния на узеньких салазках в смертоносных снегах Гудаура.

Я сбросил шинель, башлык, фуфайку, чевяки, снял шерстяные чулки, переоделся, дал знать родственникам подсудимого о своем приезде и вышел на улицу в пальто к ближайшему парикмахеру.

На тротуарах Головинского проспекта толпились гуляющие. Солнце садилось. Было сухо и свежо. В парикмахерской я впервые заметил, что у меня нос и щеки под глазами (т.е. вся часть лица, не закрытая башлыком во время перевала через хребет) были сильно обожжены солнцем. Ощущалась явственная боль кожи на всем этом пространстве при малейшем движении личных мускулов. Мне посоветовали намазать болящие места жиром и объяснили, что этот неприятный загар всегда приключается в горах, когда солнечные лучи действуют на кожу, отраженные громадным количеством ослепительного снега.

Неутешительные вести ожидали меня, когда я возвратился в свой номер. Другой брат подсудимого (не тот, который приглашал меня в Петербурге), застенчивый молодой человек, только что окончивший курс и записавшийся в помощники присяжного поверенного, встретил меня с тревожным лицом и сказал, что суд, по-видимому, намерен быть беспощадным. Отчасти я это сам предвидел, зная по сенатским делам систему Тифлисского правосудия. Но я еще верил, что сумею передать суду мое понимание этого печального случая. Было решено, что я повидаюсь с арестантом завтра утром в здании суда, перед открытием заседания.

Когда на следующий день я вышел с портфелем на улицу, то почувствовал себя довольно бодрым. Воздух был холодный, но это была горная свежесть, а не гадкий студень петербургской низменности. Здания Головинского проспекта, вблизи моей гостиницы, были лучшие в городе: собор, дворец, театр, музей и т.п. Ни одно из них мне не нравилось, но все они были большие, парадные. Вся противоположная линия проспекта ютилась под голою горою св. Давида. И когда я сквозь эту линию должен был прорваться, чтобы свернуть в направлении к суду, то пришлось подниматься по узким переулкам в гору. В одной из коротеньких нагорных улиц и помещалось здание судебных установлений. Оно было просторное, с новыми мозаичными полами и светлыми залами. В отделении Окружного суда уже толпилась публика.

В комнате для арестантов я познакомился с моим князем. Это был совсем юный блондин, еще румяный и цветущий, но уже пришибленный тем глупым несчастьем, в которое он попал. Я видел, что невиновность сквозила в каждом его слове и что тем труднее было для него, при врожденной неловкости и нетароватости, как-нибудь это выразить и убедить в этом других... Мне становилось за него страшно и больно. Судьи редко понимают таких подсудимых.

Зал заседания наполнялся. Публика пестрела черкесками всех цветов и грузинскими костюмами женщин, из которых ни одна не выделялась красотою. Низкие шапочки из черного бархата, с коротенькими покрывалами из белой тафты, однообразные гладкие прически, прямые носы, смуглые лица, -- все это имело довольно скучный вид. Пришли на свои места защитники других подсудимых. Мы познакомились, обменялись сдержанными улыбками. Я прошел в судейскую комнату и представился членам суда. Это были приятные в обращении люди, а председательствующий даже веселый и беспечный седой старичок. О деле, понятно, мы и не заикались, а говорили о вещах посторонних. Суд был заинтересован моим переездом через Гудаур. Я жаловался на беспокоившую меня боль в щеках от загара. Прокурор, мрачный пожилой человек, стал мне объяснять по-научному это явление.

Наконец все было приведено в порядок, и началось заседание. Не стану воспроизводить подробностеей процесса. Хорошо осведомленные товарищи мои предсказывали одинаковую неудачу для всех, при ком было оружие. Так и случилось {Предварительное следствие было просто нелепо. В нем проводилось положение, будто убитый не мог вынуть своей шашки из ножен. В подтверждение этого упрямого непонимания вещей были собраны разные поверхностные доказательства. Я разгадал ошибку и выставил все доводы к ее разоблачению. Но только после отмены Сенатом первого решения Тифлисской палаты, второе решение этой палаты согласилось с моей аргументацией. В конце концов каторга была заменена арестантскими отделениями.}. Трое вооруженных (в том числе и мой князь) подверглись четырехлетней каторге, а четвертый, безоружный (один из прежних писцов Судебной палаты), обвинен только в недонесении и присужден к аресту. Заседание окончилось к пяти часам. Родные подсудимого поняли, что я исчерпал все, чтобы отстоять справедливость. Во мне осталось глупое и тупое чувство вполне правой и вполне бесплодной борьбы. Впереди была жалоба в палату и второй приезд в Тифлис. О палате говорили, что она бывает обыкновенно еще суровее, чем суд. Но все равно: будущее обрисовалось бесповоротно. Князь, в недоумении, раскрасневшийся и плохо соображавший наступившее несчастье, робко пожал мою руку и пошел обратно в тюрьму, вместе с другими осужденными. Я уверен, что его поддерживала в эту минуту лишь участь его товарищей, хотя об их вине он ничего верного не знал, а знал только о своей невиновности.

Публика расходилась. Адвокаты остались мною довольны, ввиду трудности моего положения. Самый почтенный из моих собратьев по защите пригласил меня запросто у него пообедать. Это был сухощавый, высокий и стройный старик, вышедший уже давно в адвокатуру из членов Судебной палаты. В нем чувствовался либеральный и порядочный дворянин-шестидесятник. Его домашняя обстановка оказалась весьма жизнерадостною и симпатичною, хотя и несколько "нелегальною": он жил по-супружески с молодою цветущею женщиною, -- как говорится, "русской красавицей" (чуть ли не из актрис), -- и имел от нее маленьких детей, которые составляли его радость и гордость. Жена его, хронически больная старая женщина, проживала в Петербурге, где у нее были родные. Она сохранила с мужем спокойно-приятельские отношения, поддерживаемые необходимою перепискою и редкими свиданиями в случае приезда мужа в Петербург по делам.

За длинным овальным столом уселось человек пятнадцать. Обед был хлебосольный, с обильными закусками и кахетинским. Хозяин (клиент которого тоже угодил в каторгу) был, как и я, угнетен приговором. Он даже и на палату не надеялся.

К концу обеда понемногу мы как бы "покорились судьбе". И я вдруг с особенною ясностью увидел, что мне снова надо перебираться через Гудаур... Теперь уже предстоит возвращаться домой, а между мною и моим домом еще висит зловещая бездна... Я отрезан от своих и, Бог весть, доберусь ли благополучно до них! Тревога боролась во мне с усталостью, и я решил, что завтра придется передохнуть в Тифлисе, чтобы выбрать наилучшую дорогу для возвращения. Мой любезный хозяин пригласил меня к обеду и назавтра.

Следующий день прошел довольно бесцветно. С утра я был занят печальными разговорами с родственниками осужденного. Мы обдумывали жалобу и неопределенно рисовали себе будущее, как водится, цепляясь за надежду. Брат осужденного настаивал на моем вторичном приезде. Я не отказывался, потому что верил в правоту дела.

Обед у моего вчерашнего товарища по защите на этот раз был оживленнее. Гостей было столько же, но встретились и некоторые новые лица. Я чувствовал себя среди добрых, простых и расположенных ко мне людей. Заговорили о том, какою дорогою я намерен возвращаться. Многие советовали ехать на Новороссийск, чтобы избегнуть обвалов. Никто не ручался за безопасность Военно-Грузинской дороги. Весна еще и не начиналась, а в это именно время каждый день может принести катастрофу. В этом отношении горы прославились своим непостижимым коварством. Меня даже называли просто безумным за то, что я еще не отказываюсь от мысли снова переваливать через хребет. Но поездка через Новороссийск сказывалась тоже весьма мучительною, да и кроме того, чрезвычайно долгою. Был риск трепаться несколько суток по морю, которое теперь чрезвычайно бурно, а я не переношу качки... Как я томился от всех этих известий! Каким несчастным и беспомощным казался я себе! Но все-таки я предпочел ехать через Гудаур.

И я проделал в обратном порядке всю Военно-Грузинскую дорогу. Ранним солнечным утром выехал я из Тифлиса в коляске четвериком, с тем же величаво-глупым грузином на козлах. Пестрый и раскидистый каменный город весело мелькнул передо мною. Потянулось желтое сухое шоссе под сенью невысоких гор. Начиная с Мцхета, в очень большом отдалении, заклубились легкие облака одинокою небольшою кучкою, только над одним Гудауром, среди совершенно ясного небосклона. В течение целого дня наш путь медленно и скучно поднимался. Стемнело, когда мы добрались до Пассанаура. Осталось два часа до ночлега в Млетах, куда я затребовал телеграфный ответ из Коби насчет состояния дороги на перевале. Пока запрягали лошадей, я разговаривал с начальником станции. Он сообщил мне, что расчистка пути продолжалась беспрепятственно во все эти дни; по его мнению, погода назавтра будет хорошая, и ею необходимо воспользоваться в Млетах спозаранку, чтобы до полудня "проскочить через Гудаур", потому что затем, пожалуй, наступит внезапная перемена. А перемена опасна, возможны еще дальнейшие обвалы. Обвалы особенно пагубны в туманную погоду. Шум падающей глыбы слышен издалека, и при ясном небе можно уберечься, потому что вместе с шумом показывается снежный вихрь на той вершине, с которой низвергается глыба. Правда, в горах есть сторожевые посты, и одновременно с угрожающим грохотом снега всегда звонит набатный колокол, но при тумане путник не знает, в какую сторону бежать... Поэтому следует дорожить часами, когда светит солнце.

Я прохаживался с моим собеседником в потемках и в свежей тишине, при шуме Арагвы, под черным гребнем отвесных гор на противоположном берегу. Экипаж был уже готов, и мы простились. Когда я садился в коляску, вдруг раздался где-то в вышине пронзительный и долгий -- казалось, человеческий -- плач. Я спросил у ямщика: "Что это?" -- "Это чикал". А! вот он -- лермонтовский шакал...

В Млетах я застал успокоительную депешу, мирно переночевал, и на другой день, при ясной погоде, -- за которую ежеминутно потрухивал, -- с радостью проезжал через опаснейшие места между Гудауром и Коби.

Путь на перевале был неузнаваем. Четыре дня, свободных от метелей, дали возможность рабочим сделать чудеса. Мы свободно проезжали в парных санях там, где прежде с трудом ныряли в салазках. Уровень дороги настолько понизился, что лишь теперь я мог судить о гигантском наросте снежной массы, -- о целой космической горе обвала, под которою был погребен когда-то, на страшной глубине, обычный проездной путь. Такое снежное чудовище могло бы, пожалуй, задавить целую деревню, а не то что каких-нибудь жалких путешественников... Рабочих было множество. Везде, по краям правильной дороги, чернели бодрые фигуры в тулупах, с лопатами. Снег был крепкий, ослепительный, покоренный и, по возможности, примятый в стены, кучки, пирамидки и т.п. Как-то и в воздухе, и в этих людях не чуялось уже никакой беды. Фатальный мост (где прежде указывался центр обвалов) мы переехали свободно и весело, без всякой тревоги. А когда мы приближались к Коби, то снег был уже так далеко отброшен от дороги, что здание, откуда вышел ко мне инспектор пути, среди глубоких белых траншей, -- мелькнуло где-то в стороне, на самой обыденной равнине.

Станция Коби. Мы спасены! Погода прекрасная.

Тот же начальник станции, загорелый старик с турецкой фамилией, в поношенном мундирчике, беседовал со мною, пока запрягали лошадей, об ужасе обвалов. Его добрые темно-синие глаза были преисполнены страдания при воспоминании о том, что ему приходилось видеть и переживать.

"Это невозможно, -- говорил он. -- Это нужно было бы непременно как-нибудь совсем устранить. Ведь каждый год об эту пору всегда случается то же самое! Надо бы на это время совсем закрывать эту дорогу. Обвал... он уродует человека. Страшно смотреть на покойников: язык высунут изо рта до середины груди. Когда идет обвал, то с земли поднимается ветер и подхватывает людей вверх. И вот тут уже смерть, как только подняло человека на воздух... А потом, Бог весть еще когда откопают в снегу таких изуродованных мертвецов. Да, этого нельзя терпеть... Это нужно как-нибудь..."

Старик замолк, оглянувшись на подъезжавшие, готовые для меня сани. Его серьезное лицо приняло выражение приветливой улыбки. Он пожелал мне доброго пути, и я крепко пожал его руку.

И вот я отъезжаю по совершенно свободной и "безмятежной" дороге -- там, где несколько дней тому назад наш ямщик с отчаяньем хлестал своих лошадей, чтобы не утонуть в снегу и не ослепнуть от метели... Переезд до Казбека закончился к полудню. Подъезжая к станции, я имел случай ясно видеть знаменитую гору -- этот гранитный монашеский клобук с пятнистым наростом льда и снега. Я узнал сразу акварель, виденную мною в столовой станции. Минуту спустя, тонкая белая кисея легкого тумана уже заслоняла очертания горы. Но и такая степень прозрачности воздуха вокруг вершины уже ручалась за хороший день.

Со станции я послал депешу домой о благополучном проезде. Я знал, что обо мне тревожатся, ввиду газетных телеграмм о сообщении с Тифлисом. Я немножко чувствовал себя героем... Из окна столовой я увидел в стороне Казбека прилепившийся к этой горе высокий снежный конус и на нем отчетливую черненькую часовню грузинской архитектуры. То был монастырь на Казбеке -- "заоблачная келья", о которой мечтал Пушкин.

Спуск от Казбека мы уже делали на колесах. Дарьяльское ущелье, обозреваемое с высоты, было несравненно величественнее. Чудесно выступали разрезы его поэтических пропастей. Перед вечером мы подъехали к достопамятной станции Ларе, где я провел мучительную ночь под выстрелами бури. Теперь уже здесь не было ни снега, ни урагана. Правда, из ущелья, по обыкновению, тянуло ветерком, но это было только ласкающее течение воздуха, -- не более. На дальнейшем пути к Владикавказу я вдруг заметил, что передо мною, в самом низу между гор, образовалось сплошное облако, белое, как вата. Оно мешало смотреть в перспективу долины. Мне сказали, что это вечерний туман. Облако вскоре так поднялось и выросло, что незаметно наступила пасмурная ночь, и когда я приехал во Владикавказ, то застал в городе ровный, тихий дождь. Туземцы, впрочем, и раньше говорили мне: "Знайте, что когда у нас пасмурно, в горах ясно, -- и наоборот".

Я заказал себе железнодорожный билет на завтра и переночевал в гостинице. Садясь на поезд, я узнал, что накануне вечером локомотив задавил машиниста, оставившего молодую вдову с детьми. На платформе я услыхал вопли маленькой кучки людей у вагона третьего класса. Они провожали вдову, которая отъезжала на промежуточную станцию, где ее ожидало мертвое тело...

Гибель от обвалов, гибель от машины! Никто не ведает своей участи -- "и от судеб защиты нет".

Спустя четыре месяца, летом, я снова сделал поездку в Тифлис по тому же делу. Помню, в лунную ночь поезд приближался к Владикавказу. В вагоне, где горели только две стеариновые свечи, было темно. Из окна вдруг завиднелась вся цепь столь знакомых мне гор. Казалось, эта цепь стала отчетливой великой ступенью от земли к небу... Месяц светил над нею на таком расстоянии, будто и от гор до него рукой подать! Лунный свет озарял так явственно различные изломы хребта, что я как бы узнавал отдельные вершины, -- угадывал, где кроется Казбек, припоминал всю линию предстоявшего мне пути среди этих громад. Темные зубцы с белыми извилистыми пятнами тумана -- общая группа этих скученных гигантов -- все это виднелось вдали, над плоской равниной, за определенною чертою, как нечто чуждое земле и отрешенное от нее своею недосягаемою величавостью. Прибавьте дивную тишину воздуха в степи, за окном вагона, в лунном сиянии.

Как жутко делалось на душе! Вся моя жизнь представилась мне такою мелкою, непонятною, жалкою... Вагон гудел, а серебряные великаны поднимались к небу, и месяц их оглядывал так любовно... Казалось, Творец все-таки где-то здесь -- Он ближе к ним -- к этим вершинам и луне -- нежели к моему сердцу... И неизъяснимое мучение поднималось во мне. Надежда и тоска... Слезы подступали к горлу. И, прислонившись к открытому окну вагона, слушая грохот поезда в обширной и тихой степи, я невольно, с благоговением и скорбью, напевал молитвенно-ритмические строки романса:

По не-бу полу-ночи Ангел ле-тел...

Он ду-шу младу-ю в объ-ятиях нес

Для мира пе-чали и слез...

Язык немел от полноты чувства, голос пресекался... Я уже не произносил слов и не тянул мелодии, а только по звуковой памяти вздыхал на высоких нотах... Загляделся на горы, на небо, на луну -- и замолк. Потом вынул спичку и закурил папиросу. Потом обратился в обыкновенного пассажира, подъезжающего к Владикавказу.

Путешествие по Военно-Грузинской дороге на этот раз было слабым повторением прежних впечатлений. Зимняя дорога имела для меня больше заманчивости. Тогда я встречал тревоги и загадки. Теперь это была увеселительная поездка. Летом на хребте почти нигде не встречалось снега. Снежные полоски в морщинах гранита виднелись только на вершинах перевала. Леса украшали горы только от Владикавказа до Дарьяла, а затем уже после перевала, от Млет до Ананура.

Процесс окончился еще хуже, чем в первый раз. Палата утвердила приговор относительно осужденных на каторгу и, сверх того, присудила к тому же сроку каторги того безоружного обвиняемого, которого почти оправдал Окружной суд. В этот приезд братья моего князя особенно задушевно отнеслись ко мне. Они проводили меня за черту Тифлиса и поцеловались со мною на прощанье. Для них было ясно, что неправда этого глупого испорченного дела способна задавить все человеческие усилия к защите истины.

Возвращаясь из Тифлиса, я старался проверить на подъеме к Гудауру те описания дороги, которые встречаются в "Герое нашего времени". Я не узнал ни одной подробности. Дело объяснилось просто: оказалось, что прежний путь заброшен и остался в стороне. Жизнь непрестанно и незаметно разрушает... За свой краткий век люди никак не могут к этому приспособиться и каждый раз с досадою удивляются наступившим переменам. Помню, всего через восемь лет по окончании курса, я как-то приехал в Харьков и отправился посетить песчаный бугорок в роще, недалеко от бань, за Харьковским мостом, по Змиевской дороге, где я имел первое свидание с моей невестой. Я воображал, что мне удастся присесть на том же песочке, что я узнаю тот же холмик... Я не нашел ничего похожего и даже подумал, что прежнее место совсем исчезло... В роще были постройки. Я видел какие-то заборы. Вместо Змиевской дороги образовалась незнакомая бедная улица...

То же испытал я, заехав из Владикавказа на Минеральные Воды, куда я свернул ради Лермонтова. Кисловодск перестроен и во многом отделан по-модному. В Пятигорске лечебный центр перенесен с верхней части города в самую ложбину. Место, где Печорин впервые увидел на водах, среди публики, княжну Мери, находится теперь в заглохшем безлюдном уголке Пятигорска, под Машуком.

Но более всего меня раздосадовал уродливый и жалкий памятник Лермонтову. Поэт сидит в виде сутуловатого, низкорослого и тупоумного гимназиста, с карандашом и тетрадкой в руках, среди тощего детского садика... Мне думалось, что Лермонтову следовало бы воздвигнуть колоссальную бронзовую статую среди самой цепи гор, в соседстве Казбека, -- величавое изваяние, видное издалека, подобно статуе Победоносной Германии, царящей с открытой вершины над долиною Рейна. Ибо какие бы национальности ни населяли в будущем Кавказ, какие бы народы ни владели им, -- он все-таки будет принадлежать Лермонтову.