Приговор Белинского был последним ударом для успеха Баратынского. Непонятый с самого начала своей деятельности, он был теперь окончательно низвержен самым влиятельным из русских критиков. В пользу Белинского следует, впрочем, сказать, что его собственная блестящая личность была также организована совершенно исключительно. Надо его принимать таким, каков он есть, без укоризны, потому что и в его недостатках, как критика, заключались все-таки великие достоинства с иной точки зрения. Это был критик-трибун: соединение также в своем роде фатальное. Необыкновенная чуткость к произведениям слова, культ красоты, верный вкус и отзывчивость -- и рядом с этим глубокая страстная преданность интересам общественным. Иное случилось с преемниками Белинского. Вслед за ним пошли уже не трибуны, а граждане, гораздо менее смыслящие в искусстве, и, наконец, учителя воскресных школ, понимающие литературу только как просветительницу массы в духе и смысле либеральных преданий. Просветительное назначение литературы вовсе не в том, чтобы люди воспитывались в тех общественных и нравственных идеалах, которых желает известное меньшинство, присвоившее себе руководящую роль. На то есть публицистика, передовые статьи, лекции, проповеди -- что угодно, но не беллетристика. Мы не отрицаем ни значения, ни красоты некоторых тенденциозных творений, каковы, например, "Châtiments" В. Гюго, поэзия Некрасова, многие романы Диккенса. Но вовсе не в тенденции мерило ценности произведения, и не в идее -- заслуга автора, потому что изящная литература имеет своею единственною задачею изображение и передачу посредством творческого гения внутренней и внешней стороны жизни человечества. Первое условие в ней -- верность жизни. Правдивостью и цельностью, яркостью передачи измеряется степень дарования писателя. Мы не отстаиваем при этом ни протоколизма, ни фотографирования. Всемирная литература дает нам даже прямо фантастические образы, которые бывают нам ближе и понятнее, нежели типы, срисованные с натуры. Вспомните фантастические творения Гомера, Шекспира, Сервантеса, Гофмана, Эдгара Поэ, Лермонтова, Гоголя, Достоевского. Мечты, возбуждение фантазии, вымысел -- свойственны человеку, и если мы говорим: "верность жизни", то разумеем верность органическую, внутреннюю, которая бы настолько проникла собою литературное произведение, чтобы в нем чувствовалась теплота сродного нам творческого гения. Просветительное же значение этого искусства в том, что мы через него познаем бесчисленные особи человеческие, наслаждаемся общением, близостью с ними, несмотря на громадные расстояния в пространстве и времени, смеемся и страдаем с отжившими писателями, узнаем самих себя в творениях даже совсем исчезнувших наций, живем с ними, воскрешаем их.
С этой точки зрения, поэзия Баратынского должна теперь получить свою настоящую оценку. Белинский, эстетик, бесспорно, очень и очень авторитетный, и тот сказал в заключение своей статьи, что "из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место, бесспорно, принадлежит Баратынскому. И только публицистический темперамент вовлек знаменитого критика в ошибку: защищая идеалы просвещения, Белинский обрек Баратынского на незаслуженное забвение следующими словами: "Поэзия, выразившая собою ложное направление переходного поколения, и умирает с тем поколением". Опровержение этого приговора налицо: мотивы Баратынского неудержимо повторяются в наши дни, пять поколений спустя -- и, думаем мы, будут повторяться вечно, ибо примеры тому мы видим во всемирной истории поэзии: разлад ума и чувства -- да это вечная трагедия человеческая...
Баратынский должен быть признан отцом современного пессимизма в русской поэзии, хотя дети его ничему у него не учились, потому что едва ли заглядывали в его книгу. Поэт как бы сознавал свое родство с каким-то близким будущим поколением, которого, однако, ему не удалось увидеть. Вот что он говорит в стихотворении "На посев леса":
Летел душой я к новым племенам,
Любил, ласкал их пустоцветный колос,
Я дни извел, стучась к людским сердцам,
Всех чувств благих я подавал им голос.
Ответа нет! Отвергнул струны я,
Да хрящ другой мне будет плодоносен!
И вот ему несет рука моя
Зародыши елей, дубов и сосен.
И пусть! Простяся с лирою моей,
Я верую: ее заменят эти,
Поэзии таинственных скорбей,
Могучие и сумрачные дети.
Поэт верит, что неразгаданным языком его поэзии будет вечно говорить человеку немая природа...
Итак, Баратынский имеет свою неповторяемую, особенную поэтическую физиономию. Рассудочность и мечтательность в разладе у многих людей, но между этими враждебными сторонами человеческой сущности у большинства наступает со временем некоторый слад, водворяющий внутреннее равновесие. У Баратынского же наблюдается феномен какого-то особенного непримиримого развития этих сил. Он вложил в искусство живую книгу своего страдания, книгу искреннюю, глубокую и потому прекрасную. Теперь феномены, подобные ему, расплодились, и он легче может быть понят, потому что мы сами стали ближе к Баратынскому. Наивность исчезает в поэзии. Пасторали вышли из моды, балладам -- больше не верят. Антипоэтический элемент размышления, рассудочности все больше и больше врывается в сладкие песни детей Феба. Баратынский один из первых вступил на эту рискованную дорогу и остался поэтом... Будучи однажды верно истолкованною, его поэзия по праву оживет в нашей памяти и вновь привлечет сочувствие читателей, а также внимание и изучение истинных ценителей прекрасного.
1888 г.