Обратимся к последним произведениям поэта, к его сборнику "Сумерки". Сборник посвящен Вяземскому. Поэт обращается к Вяземскому с чудесным задушевным посланием:
Вам приношу я песнопенья,
Где отразилась жизнь моя:
Исполнена тоски глубокой,
Противоречий, слепоты
И между тем любви высокой,
Любви, добра и красоты
Хотя поэт пишет далее, что сны сердца и стремленья мысли разумно им усыплены, но, читая книгу, которую вернее было бы назвать "Мраком", нежели "Сумерками", мы видим, что роковые противоречия между рассудочностью и мечтательностью остались в поэте непримиренными. Эти сиамские близнецы, ненавидящие друг друга, остались в поэте оба живыми, и оттого книга производит удручающее, трагическое впечатление. Дарование поэта окрепло, и он блистательно одолевает самые трудные темы. В глубоком стихотворении "Толпе тревожный день приветен..." поэт говорит, что толпа боится ночи и ее видений, а поэты страшатся действительности. Баратынский примиряет обе стороны и советует толпе ощупать мрак -- в нем нет призраков, а поэту советует не робеть перед заботою земною, ибо она тает, как облако -- и за нею опять открываются обители духов. Вы чувствуете, вы видите, что поэт отрицает в этом мире силою своего разума все чудесное, но не решается все-таки расстаться с иным, сверхъестественным миром. Разъединение полное, как в начале. В превосходном стихотворении "Осень" поэт признает, что некогда
...всех увлечений друг,
Сочувствий пламенный искатель,
Блистательных туманов царь -- он вдруг
Бесплодных дебрей созерцатель.
По-видимому, он полный банкрот. Но далее поэт намекает, что если у него в груди и есть озаренье, которым, быть может, разрешается дум и чувств последнее вихревращенье, -- то все-таки:
Знай, внутренней своей вовеки ты
Не передашь земному звуку!
Опять коллизия дум и чувств в полном разгаре: несостоятельность земных идеалов бесспорна и наглядна, а для того, чтобы выразить веру -- нет слова, уста коснеют... В том же духе стихотворение "Недоносок" -- замечательная пьеса, нечто вроде баллады о ничтожестве человека, брошенного между небом и землею, зависимого от стихий, от настроения, неспособного сладить с вопросами ума: "В тягость роскошь мне твоя, В тягость твой простор, о вечность!" Таковы же "Мудрецу" -- глубоко пессимистическое стихотворение; "Ахилл", где говорится, что Ахилл был бы вполне неуязвим, если бы своею несовершенною пятою он встал на живую веру; "На что вы, дни?.." -- сильный унылый аккорд и др. Разумеется, и несовершенный Ахилл, и Недоносок -- это сам Баратынский. В подобных замыслах сказывается оригинальность Баратынского среди лириков, поддавшихся влиянию Байрона. Байрон страдал избытком величия: это был "переносок", титан! Он вызывал на бой и Вселенную, и общество. Между тем наш поэт покорно оплакивал рабскую ограниченность человеческой природы. Всего сильнее это выражено им в стихотворении "К чему невольнику мечтания свободы?.."
Наконец, в стихотворениях "Последний поэт", "Все мысль да мысль!.." и "Приметы" Баратынский, как бы отмщая познанию и рассудку за свой разлад, высказал, что первоначальные сны поэзии и наивное общение с природой исчезли именно благодаря мысли, науке. Это священное слово было названо -- и на Баратынского ополчился Белинский.
Вот в подлиннике преступное место в стихотворении "Последний поэт":
Воспевает простодушный
Он* любовь и красоту,
И науки, им ослушной,
Пустоту и суету.
Мимолетные страданья
Легкомыслием целя,
Лучше, смертный, в дни незнанья
Радость чувствует земля.
* Т.е. поэт.
А вот и отрывок из "Примет":
Пока человек естества не пытал
Горнилом, весами и мерой,
Но детски вещаньям природы внимал,
Ловил ее знаменья с верой,
Покуда природу любил он, она
Любовью ему отвечала:
О нем дружелюбной заботы полна,
Язык для него обретала.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Но, чувство презрев, он доверил уму;
Вдался в суету изысканий...
И сердце природы закрылось ему,
И нет на земле прорицаний.
Негодование Белинского было неудержимое. "Оленя ранили стрелой"! Приведенные места из сборника вызвали целую бурю:
"А, вот что! теперь мы понимаем! -- говорил Белинский. -- Наука ослушна (т.е. непокорна) любви и красоте; наука пуста и суетна. Нет страданий глубоких и страшных, как основного, первосущного звука в аккорде бытия; страдание мимолетно -- его должно исцелять легкомыслием; в дни незнания (т.е. невежества) земля лучше чувствует радость!" "Какие дивные стихи! Что если бы они выражали собою истинное содержание! О, тогда это стихотворение казалось бы произведением огромного таланта! А теперь, чтоб насладиться этими гармоническими, полными души и чувства стихами, надо сделать усилие; надо заставить себя стать на точку зрения поэта, согласиться с ним на минуту, что он прав в своих воззрениях на поэзию и науку, а это теперь решительно невозможно! И оттого впечатление ослабевает, удивительное стихотворение кажется обыкновенным... Бедный век наш -- сколько на него нападок, каким чудовищем считают его! И все это за железные дороги, за пароходы -- эти великие победы его, уже не над матернею только, но над пространством и временем!.." "Если наш век и индустриален по преимуществу, это нехорошо для нашего века, а не для человечества; для человечества же это очень хорошо, потому что через это будущая общественность его упрочивает свою победу над своими древними врагами -- материею, пространством и временем..." <...> Коротко и ясно: все наука виновата! Без нее мы жили бы не хуже ирокезов... Но хорошо ли, но счастливо ли живут ирокезы без науки и знания, без доверенности к уму, без суеты изысканий, с уважением к чувству, с томагавком в руке и в вечной резне с подобными себе? Нет ли и у них, у этих счастливых, этих блаженных ирокезов своей "суеты испытаний", нет ли и у них своих понятий о чести, о праве собственности, своих мучений честолюбия, славолюбия? И всегда ли вран успевает предостерегать их от беды, всегда ли волк пророчит им победу? Точно ли они -- невинные дети матери-природы?.. Увы, нет, и тысячу раз нет!.. Только животные бессмысленные, руководимые одним инстинктом, живут в природе и природою" и т.д., и т.д. (Соч. Белинского, т. VI, стр. 297-303). Странно теперь читать этот горячий трактат о том, что дважды два -- четыре. Странно видеть, с каким усердием Белинский доказывает Баратынскому, словно маленькому мальчику, пользу наук, изобретений железных дорог и т.п. Неужели Баратынский всего этого не понимал? Превосходно понимал, и мы в настоящее время имеем в печати даже письма Баратынского, где он говорит: "Я очень наслаждаюсь путешествием и быстрой сменой впечатлений. Железные дороги -- чудная вещь. Это апофеоза рассеяния...". Конечно, Баратынский не мог не ценить завоеваний культуры. Он указывал только на факт, единогласно признаваемый человечеством, что знание имеет и свою теневую сторону, что оно, обогащая наш ум, отнимает часть прелести у окружающих предметов, что наука сушит, что раскрытое перестает быть привлекательным. Поэтому нет на свете человека, который бы с особенною любовью не вспоминал своего детства, т.е. именно поры полного невежества. Ведь все это такие истины, что надо только удивляться ослеплению Белинского. Кстати вспомним, что те же идеи о горечи познания мы встречаем и у Пушкина. Не Пушкин ли сказал:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман...
А эта чудная строфа из "Евгения Онегина":
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто все предвидит,
Чья не кружится голова,
Кто все движенья, все слова
В их переводе ненавидит,
Чье сердце опыт остудил
И увлекаться запретил!
(Глава четвертая, LI).
Разве здесь слова "истина", "опыт", "предвидение всего", т.е. в сущности завоевания ума в жизни отдельного человека -- не играют решительно той же роли, как и слово "наука" у Баратынского? Ибо что такое наука, как не опыт всего передового человечества? Только у Баратынского вопрос поставлен резче и шире. Объясняется это натурою обоих поэтов. Пушкин -- темперамент подвижный, страстный, жизнелюбивый; он задевал такие скорбные вопросы только слегка, он слишком любил жизнь с ее блеском и культурой и находил всегда выход из страдания в своей здоровой гармонической организации. Баратынский же, как человек созерцательный и полный мучительных противоречий, ни в чем не находил исцеления от своей скорби. И не странно ли было со стороны Белинского распекать Баратынского за отсталость, когда наш поэт выражал только глубокий вопль о роковых противоречиях мироустройства, который не перестанет повторяться во все века. Достаточно вспомнить философию Руссо в прошлом столетии и направление поэзии Льва Толстого в самые последние дни нашего времени.