Был ясный и жаркий день, и Ненси настаивала непременно предпринять прогулку на Grand Saléve[14], откуда открывается великолепный вид на Монблан и ближайшие к нему горы. Сусанна Андреевна хотя не особенно долюбливала подобные экскурсии, но на этот раз, в виду своего зависимого и затруднительного положения, выразила даже восторг от предполагаемой прогулки. Сначала Ненси пожелала было идти пешком, но тотчас одумалась и, пожалев бабушкины ноги, предложила поездку на ослах; а когда и это предложение оказалось несостоятельным, остановилась на заключении, что самый удобный способ восхождения на гору — электрический трамвай, ежечасно доставляющий туристов на вершину Saléve, в месту, неизвестно почему-то называемому «Treize arbres»[15]. Очевидность благоразумия последнего предложения была признана всеми, и вот в четыре часа, после плотного завтрака, наши путешественницы направились в станции.

Ненси очень любила природу. Она даже пробовала рисовать, и обрадованная бабушка сейчас же поспешила пригласить ей в учителя одну из парижских знаменитостей; но уроки ни к чему не привели, — таланта у Ненси не было, — были только любовь и чутье, отчасти природное, отчасти выработанное изучением картин в музеях.

— Бабушка, смотри, какое освещение в долине! — восхищалась Ненси, когда они в маленьком вагончике медленно поднимались в гору. — Видишь эту тень сбоку, бросаемую горой… а влево, — посмотри, — деревья купаются в солнце — видишь? Да, бабушка?

— Да вижу я… вижу! Чего ты кипятишься?

— Монблан как великолепен!.. и все горы!.. Я правду говорила, что надо сегодня ехать? Правду?.. Мама, да что же вы не восхищаетесь?!.

Сусанна, в большой соломенной шляпе, украшенной полевыми цветами, улыбаясь, небрежно кивнула головой.

— Ах, очень, очень мило! C'est splendide!..[16] Я очень люблю горы…

Ей было невыносимо скучно. Когда же кончится эта несносная идиллия и она снова умчится в Ниццу, где ждет ее черноглазый итальянец, где забудет она свои сорок лет и будет так весело, весело проводить время?!..

В маленьком красивом домике, на вершине горы, кипит жизнь: любители природы и живописных пейзажей закусывают, пьют пиво, вино, молоко; англичанки, в излюбленных ими соломенных канотьерках с прямыми круглыми полями, добросовестно изучают в бинокли подробности величественного горизонта; компания веселых, подвыпивших французов громко выражает неизвестно по поводу чего неистовый, чуть не детский восторг; далее чье-то благочестивое, тихое семейство, мирно расположась на траве небольшого лужка, с необычайным аппетитом уничтожает довольно основательный запас закусок, привезенных из дому; какой-то мечтательный турист заносит в записную книжку свои впечатления…

Ненси резво побежала и бросилась на траву, прямо против гор.

— Ах, как хорошо!

— Ненси!.. — испуганно кричала Марья Львовна, — ты простудишься, или сюда!.. Мы будем сидеть здесь, любоваться, пить citronade[17] или что ты хочешь…

— Нет, бабушка, нет! оставь меня, не бойся, — я не простужусь, ведь жарко. Не мешай, дай мне мечтать…

Марья Львовна, скрепя сердце, уступила девочке и осталась с Сусанной на террасе домика:

— О, этот своевольный, прелестный ребенок!

«Вот, кажется, удобная минута», — подумала Сусанна.

— Maman, — начала она вкрадчиво, — ваша любовь в Ненси так… так трогательна, что я не знаю, как выразить мою благодарность!..

— Ненси — прелесть!.. — как бы про себя проговорила Марья Львовна.

— Ах, я сама обожаю ее, но, несмотря на это, всегда уступаю вам первое место, зная, как вы ее любите.

Марья Львовна ничего не сказала и только холодным, презрительным взглядом окинула дочь. Этот взгляд взбесил Сусанну.

«Ну, постой же!» — мысленно произнесла она с ненавистью.

— Ах, maman! — вдруг заговорила она мрачно, с оттенком глубокой грусти. — Мне очень, очень тяжело сказать вам… но верьте…

— Что такое? — небрежно проронила Марья Львовна, любуясь красивым пейзажем, но более всего Ненси в траве. Девочка лежала в свободной, непринужденной позе, упершись локтями в землю и поддерживая ладонями свою прелестную головку с роскошными распущенными волосами.

— Я, право, не знаю, как это предотвратить, — продолжала Сусанна, — но мой муж… Вы знаете его взбалмошный характер… Ему вздумалось… он захотел, чтобы я с ним провела зиму… Ах, это ужасно!..

Марья Львовна оставалась безучастной.

— И он решился… он требует… чтобы Ненси тоже…

Марья Львовна вздрогнула и насупилась.

— Какой вздор!

— Да, да, да… и я… я ничего не могу поделать… потому что… Ах, maman, мне так тяжело сказать… Я не могу!

Сусанна вынула платок и приложила его в сухим глазам.

— Ну, говори скорей, не мучь! — отрывисто произнесла Марья Львовна, чувствуя, как кровь отлила у нее от сердца.

— Вот видите, maman… Я увлеклась и… вы сами знаете, как это заманчиво… я думала выиграть и… и… вы знаете — в Монако… и вместо того…

— Ты проиграла. Ну?

— Ах, да, maman, все… все шесть тысяч, что вы мне даете… Теперь, теперь, вы сами знаете, мне ничего не остается, как ехать к мужу, к этому извергу, и я должна, должна, maman, и… и Ненси…

— Можешь писать своему болвану, что ты не приедешь… Ненси он не увидит, как ушей своих. Шесть тысяч я тебе дам, — презрительно проговорила Марья Львовна и направилась к Ненси.

«Ну, слава Богу!..» — и Сусанна вздохнула свободно.

Ненси лежала и думала. О чем думала — сама хорошенько не знала, но она не могла, не в силах была оторваться от этих безсвязных, крылатых дум, между тем как сердце ее билось и замирало так сладко, так мучительно-сладко… Она обводила глазами раскинувшуюся глубоко внизу широкую долину, всю усеянную маленькими белыми домиками, словно точками… Как хорошо!.. А вон там дальше, в котловине, высится грациозная зеленая Môle[18]; речка вьется у ее подножья… а сзади и с боков полукругом оцепили ее серые мглистые скалы. Еще дальше на синеве неба, — вон, вон, на самом краю горизонта — резво обозначилась линия снеговых гор. Остроконечной пикой встала Aiguille verte[19] … Вправо от нее потянулся длинный хребет самых причудливых форм и очертаний… А вот, наконец, и он, своими четырьмя изгибами как бы подпирающий небо, царственный белоснежный Монблан!

Ненси все смотрела, смотрела и смотрела. Наступал вечер. Под лучами заходящего солнца снеговые вершины приняли ярко-розовый оттенок. Монблан стал походить на фантастическое огненное облако, упавшее на совершенно теперь темные скалы; серо-лиловое небо еще ярче выделяло абрис огненных вершин… Прошло две-три минуты; откуда-то набежали легкие, прозрачные тени и… все изменилось: краски мгновенно побледнели, их блеск исчез, и только один верхний край исполинского конуса Монблана оставался еще некоторое время окрашенным в ярко-розовый цвет. Но вот потух и он. Зато на небе теперь целая радуга самых разнообразных цветов. Полосы всяких оттенков — и голубая, и бледно-розовая, и лиловатая, и светло-желтая — необъятным, колоссальным ковром раскинулись по синей безоблачной лазури. Солнце ушло за Юру. Небо, по прежнему, стало все синим и из-за потемневших гор медленно, словно крадучись, выплывал бледный, меланхолический диск луны. В воздухе начало заметно свежеть. В ущельях закурились туманы и поползли вверх по утесам скал…

Ненси вскочила. Она и не заметила, что возле нее давно уже стоит Марья Львовна.

Вся дрожащая, прижалась она в старухе.

— Что с тобой, крошка? — в тревоге спросила ее Марья Львовна.

— Ах, бабушка, мне хорошо… Мне хочется умереть, броситься в пропасть!..

Бабушка крепко, крепко прижала в себе пылающую головку Ненси, а старое сердце ее встрепенулось от прилива какого-то странного чувства радости и тревоги.

«Она созрела, милая крошка, — думала Марья Львовна. — Это любовь! L'amour encore inconnu…»[20]

И вспомнился ей темный, старинный сад, и длинная липовая аллея, и приехавший на каникулы ее кузен, красивый мальчик-лицеист, и сладкий, сладкий поцелуй первой любви… Она забыла грустные стороны этой истории: их поймали, кузена выгнали, а ее больно-пребольно высекли… Но она все это забыла, и теперь, прижимая к груди взволнованную, трепещущую девочку, как бы переживала вместе с нею предчувствие и ожидание этого первого упоительно-сладкого поцелуя любви.

Сусанна в это время, от нечего делать, рассматривала книгу, в которую путешественники вносили свои имена. Тут были надписи на всех языках, даже на японском и сиамском. Она остановилась перед страницей, где какой-то энтузиаст в глупейших стихах выражал свой восторг.

Сусанна улыбнулась и захлопнула книгу.

«Какой дурак!.. Ну, скоро ли кончится прогулка с этой взбалмошной девчонкой, и когда старуха даст мне деньги, чтобы я могла, наконец, улететь от них»?..

— Maman!.. — раздался звонкий голосок Ненси, — мы уезжаем!..

— А!.. Я тут задумалась немного и не заметила, как прошло время… Mais… les pensées bien tristes, ma chére enfant.[21]

Она неизвестно почему почувствовала прилив грустной нежности и, притянув к себе Ненси, поцеловала ее в лоб.

Дома все молчаливо уселись за стол; в таком же молчании прошел и обед, после которого все вышли на террасу перед château — полюбоваться видом. Château стоял очень живописно над обрывом высокой скалы.

— Ах, бабушка, как жизнь прекрасна!.. — воскликнула Ненси, глядя на долину, всю залитую лунным светом, и на Женеву, лежащую в самой голове озера, с ее роскошной набережной, сверкающей длинной бриллиантовой лентой электрических огней…

— Да, да, да, дитя мое! — ответила Марья Львовна. — Но или спать, — ты знаешь, как мы долго возимся.

Возбужденное состояние Ненси несколько беспокоило старуху. «Надо с ней поговорить», — думала она.

Ненси неохотно повиновалась. В спальне началось снова тщательное и бесконечное расчесыванье волос, потом смочили их каким-то составом, потом заплели слабо в одну косу; потом Ненси мылась; потом бабушка натирала ей душистой мазью все тело и руки, после чего были надеты перчатки, и когда все было окончено, Ненси оставалось только закрыть глаза и спать. Но она знала, что не заснет: волнение, охватившее ее там, на верху Saléve, не утихало.

— Бабушка, посиди со мной!

— Охотно, моя крошка.

Марья Львовна и сама хотела поговорить с Ненси о щекотливом и необходимом предмете.

— Бабушка, знаешь, мне очень всех жалко, — сказала Ненси, улыбаясь печальной улыбкой.

Такой оборот разговора был неожидан для Мкрьи Львовны.

— Как жалко?.. Кого?.. Зачем?..

— Да всех, всех… и тебя, и маму… и всех. Я сама не знаю: мне весело и жалко всех.

«Ну, это все те же фантазии, — внутренно успокоилась Марья Львовна. — Ее время пришло — это ясно». — Ненси, моя крошка… — начала она нежно.

— Ах, бабушка, знаешь что?.. — перебила ее Ненси:- я часто думаю: отчего я не жила в средние века, когда были трубадуры и рыцари, когда бились на турнирах и умирали за своих дам! Как это было чудно!.. А этот дом, где мы живем теперь… знаешь, ведь он тринадцатого века; мне рассказывала Люси, — он был разрушен и его опять построили. Подумай: здесь жил какой-нибудь владетельный барон; он уезжал в походы, его жена стояла на верху башни и ждала его возвращения. А там, внизу, стоял влюбленный трубадур и пел ей о любви…

Марья Львовна сама увлеклась нарисованной девочкою картиной.

— Поверь мне, крошка, рыцари и дамы остались все теми же, какими они были в средние века — изменили только одежду; но пока мир живет — история любви одна и та же.

— Ах, нет, нет, нет! Теперь никто не бьется, не умирает, не похищает своих дам и никто не поет под балконами песен. А потом одежда… Если бы я была царица, я всем бы приказала одеваться опять рыцарями, а дам я всех одела бы в костюмы времен Людовика XV… А, знаешь, кем бы я хотела быть сама? Марией-Антуанеттой… Ах, как я ее люблю! Такая тоненькая, тоненькая, такая изящная…

— Ты будешь лучше, чем Мария-Антуанетта… Ненси, дитя, послушай, что я тебе скажу сейчас… Ты только молчи и слушай внимательно.

Ненси пытливо и с любопытством смотрела на видимо взволнованную бабушку.

— Вот видишь, Ненси, ты и сама не понимаешь; но во мне говорят опыт и любовь к тебе. Ты уже становишься взрослой, ты созреваешь, моя родная, и скоро, быть может, очень скоро узнаешь любовь; но помни, крошка: это — царство женщины, и это же может стать ее погибелью. Женщина всегда должна властвовать, хотя бы путем хитрости, но никогда не подчиняться. Она должна повелевать. И ты, ты дай мне слово, если в тебе, при виде какого-нибудь мужчины, проснется что-то новое, с чем ты бороться будешь не в силах, — приди и скажи мне все, не утаивая.

Ненси засмеялась.

— О, бабушка, я уже была влюблена…

— Как?!..

— В моего учителя, в Париже. Я даже хотела убежать с ним, — таинственно прибавила Ненси. — А после отчего-то страшно стало. Я и раздумала.

Марья Львовна улыбнулась.

— Ну, это детские шалости… Может, Ненси, придти другое. Ты не стыдись, дитя: в этом — назначение женщины… Но ты приди и расскажи мне все. Это нужно не только для моего спокойствия, но и для твоего счастия… Слышишь?

— Хорошо, бабушка, — серьезно ответила Ненси.

— Ну, а теперь спи.

Марья Львовна перекрестила внучку и вышла, направляясь в комнате Сусанны. «Надо покончить, однако, с этой дурой», — подумала она.

Та, облекшись снова в свой розовый фуляр с кружевами, нетерпеливо ходила по комнате, поджидая мать.

Марья Львовна, войдя, опустилась в кресло.

— Итак, ты говоришь, что спустила все шесть тысяч.

— Да, maman, — робко ответила Сусанна.

«Опять сначала!.. — Она думала, что уже вопрос исчерпан, и мать приступит прямо в делу. — Нет, опять вопросы»!

— И как это тебя угораздило?

На языке Сусанны вертелся желчный упрек: «А как же вас, во время оно, угораздило спустить миллион?..» — Но она сдержалась.

— Что делать, maman, увлеклась.

Мать сердито метнула в ее сторону глазами.

— Делать нечего, — придется раскошеливаться.

— О, maman, вы были так добры — вы обещали…

— От слова не отказываюсь, но прошу помнить, что больше в этом году не дам ни копейки… pas un son![22]

«Ах, противная! ах, старая!.. — бесилась Сусанна. — Каков тон!»

— Maman, это большое несчастие — просить у вас денег сверх положенного, — но, уверяю вас, больше не повторится, — произнесла она с некоторым достоинством.- Je suis bien malheureuse moi-même…[23]

— Ну, ладно. Так я тебе дам сейчас чек на три тысячи…

Глаза Сусанны стали совсем круглыми от испуга. Марья Львовна усмехнулась.

— Не бойся — это пока. Получишь в Crédit Lyonnais[24] здесь в Женеве, а остальные, когда приеду в Россию, переведу тебе в Париж или туда, где ты будешь обретаться, сейчас же… Или, впрочем, нет — бери, на все шесть тысяч и отстань.

Марья Львовна подписала чек и передала дочери. У Сусанны отлегло от сердца, и захотелось ей, в припадке веселости, пооткровенничать, похвастаться, позлить maman. Она была уверена, что и по сей день вызывала в матери былые завистливые чувства.

— Merci, ma bonne maman![25] - бросилась она в матери на шею и села рядом, взяв старуху за руку.

— Я вас люблю, maman, и мне так больно, больно, что вы… вы ненавидите меня…

— Совсем нет, — ответила Марья Львовна, глядя в сторону. — Но как-то так сложилась жизнь…

— А у меня всегда, всегда влечение к вам и мне всегда хочется поговорить, посоветоваться с вами в трудные и радостные минуты жизни, как теперь.

— Что же, я не прочь помочь советом — говори.

— Maman… ma bonne… J'aime!..[26]

Марью Львовну покоробило от этого признания. Сусанна вскочила и стала во весь рост перед старухой, точно актриса, которой стоя удобнее говорить монолог.

— Вы знаете, maman, когда я вышла замуж, j'étais trop jeune pour comprendre la vie…[27] Мой муж, — она презрительно повела плечами, — pour une jeune fille[28] совсем был неподходящая пара… même j'étais vierge longtemps, parole d'honneur![29] - прибавила она таинственно, — но он был рыцарь, это правда, он дал мне полную свободу: nous étions connue des amis[30] и… появление Ненси на свет — какой-то странный, слепой случай. Право!

— Ты спрашиваешь моего совета и перебираешь какие-то старинные истории, — нетерпеливо заметила Марья Львовна. — Если ты хочешь сказать мне что-нибудь о тайне рождения Ненси, то мне все равно, кто был ее отцом; quand même[31] — она мне внучка, и я ее люблю!..

— О, нет, нет, нет, maman! C'est sûr[32], она — его дочь. Как раз это совпало с тем временем, quand j'étais toute seule…[33] Но видите, к чему я это все говорю: я хочу развить последовательно… Вы знаете, maman, — произнесла она с хвастливо-циничной улыбкой, — qu'on m'aimait beaucoup, beaucoup…[34] и это ни для кого не секрет, напротив, c'est mon orgueuil!..[35] «L'amore e vita»!..[36] О, это чудное итальянское изречение!.. Des romans tristes[37] — я их не знала. Как только я видела, что дело идет к концу — я забастовывала первая, имея всегда в резерве un nouveau[38] … О, мужчины — ce sont des canailles![39] Их надо бить их же оружием, всегда наносить удар первой… Не правда ли, maman?

Она засмеялась звонко и резко, развеселившись сама не на шутку от этих воспоминаний.

— Но сейчас, сейчас, maman! — спохватилась она, заметив скучающее выражение на лице старухи. — То, что я хочу вам рассказать теперь, это — совсем другое. Вы понимаете, maman: когда возле глаз собираются лапки и на голове нет-нет да промелькнет седой волос… О, maman!.. — она вздохнула — наступает для женщины тяжелая, переходная пора. Что делать, надо ее пережить. Но если здраво, без предрассудков смотреть на вещи, — можно и эту пору прожить превесело!.. — Сусанна подмигнула как-то лукаво глазом и продолжала тем же цинично-откровенным тоном. — Искали нас, и мы должны искать; платили нам — и мы должны платить! И это даже справедливо: перемена декорации, а сущность та же. Не правда ли?

На лице Марьи Львовны выразилось глубокое презрение. Это подзадорило еще больше Сусанну в ее излияниях.

Она бросилась на мягкое кресло, откинув назад голову:

— И вот, maman, теперь j'aime[40] как никогда! Он юн, — ему всего двадцать лет — mais il comprend l'amour[41], как самый опытный старик… Он строен, гибок — это Аполлон, и он… il m'aime!..[42] О, maman, — потянулась она с нескрываемым сладострастием: — à certain âge, c'est si agréable![43]

— Развратница!.. — с зловещим шипением вырвалось из уст Марьи Львовны.

Сусанна не смутилась. Она повернула в матери насмешливое лицо и, усмехаясь, спросила:

— А вы, maman?

Марья Львовна встала негодующая и злобная.

— Ты… ты не смеешь так говорить со мной!.. Развратница! Развратница!.. Ты была там служанкой, где я царила!.. Ты в сорок лет дошла до унижения платить ее ласки какому-то проходимцу, — моих же добивались, а я в сорок лет, как в двадцать, была богиней!.. Меня искали, я снисходила, давая счастие; а когда пришла пора — ушла сама с арены, где царила полновластно; а ты…

Марья Львовна махнула презрительно рукой и, не договорив фразы, вышла из комнаты. Проходя мимо Ненси, она остановилась в раздумье над разнежившейся в постели девочкой… А Ненси мнились рыцари, трубадуры, дамы в пышных нарядах, Мария-Антуанетта, какою она изображена на портрете в Версале, и, зачем-то, тут же затесался художник-француз, дававший Ненси уроки в Париже. Ненси, помня наставления бабушки о преимуществе положения женщины, что-то приказывала французу, а он не слушался; это огорчало Ненси, и сон ее был тревожен. Она сбросила одеяло, разметавшись на постели. Бабушка, прежде чем прикрыть ее, остановилась в раздумье над изящной, тонкой фигуркой с точно изваянными ножками.

— Психея… совершенная Психея!.. О, что-то ждет ее в жизни?..

Марье Львовне вдруг пришло в голову, что эта Психея также в сорок лет станет «искать» и «покупать», как та презренная, что говорила сейчас. Она вся вздрогнула от негодования.

— О, нет! Она будет царицей и только царицей! На чт о же я подле нее?

Старуха бережно покрыла девочку одеялом и осенила крестом.

— Спи, крошка, спи, Христос с тобою!