В заде было совершенно темно. Через темную сцену прошел Семён Иванович в соседнюю комнату, где была устроена мужская уборная. Рядом одевались женщины. Он стукнул в дверь и позвал Вергину.
-- А? -- прозвенел ее голос за дверью.
-- Ну, что? Как?
-- Я ничего, а вы тоже будьте молодцом, белый медведь, крепитесь!
-- Да я...
-- Ну, то-то же, отлично!..
Он вошел в комнату, где уже одевались Фауст и Мефистофель. Возле них суетился маленький, потный человечек -- парикмахер Миша. По комнате, заложив руки в карманы пиджака, лениво слонялся художник.
-- Ааа, явились? Что же, пора и приступать!?
Семен Иванович садится на свободный стул перед свободным зеркалом.
-- Миша, вы скоро? -- кричит Ягелло и обращается к Семену Ивановичу:
-- Откиньте голову назад, закройте глаза!..
Семен Иванович слепо повинуется и ощущает на своем лице прикосновение длинных пальцев Ягелло. Терпкий, сладковатый запах жирных красок и неприятен и приятно возбуждает нервы. Mi, mi, mi, do, do, do, la -- назойливо звенит в ушах. Семен Иванович не может избавиться от этой долбящей мозг фразы, пытается припомнить что-то важное, необходимое, а мысль дробится на мелкие осколки, память болезненно мечется в погоне за мелочами и не охватывает того, что самое глазное, большое уже близко, уже почти наступило...
Фауст рассказывает Мефистофелю сальный анекдот, парикмахер Миша умиленно хихикает.
-- Ну, господа, -- вступился Ягелло, -- не ново и плоско!.. Фауст, соглашаясь, умолкает.
...На сцене стук, грохот, суетня. Овчинников кричит, двигает стульями, столами. Не смущаясь его неистовством, сторож Антон вместе со своим подростком сыном таскают кулисы.
-- Чего кричать?.. Чего? Право печенка лопнет... Поспеем, не горит... Ишь, дилехтор новый!..
-- Ты у меня поговори еще, поговори!..
-- Ладно. Сказал и стал в сторону. Испужали!.. Очень нужно!.. Ладно!..
-- Я тебе задам твое ладно.
-- Не выросли еще, чтобы задавать!..
-- Ммолчать, мерзавец!..
Маленький Овчинников, весь потный и красный, злобно надсаживаясь, сам двигает кулису.
-- Mesdames, готовы? -- слышен уже через минуту его осипший голос у дверей женской уборной. -- Готовы? Сцена из Евгения Онегина! Татьяна, пожалуйте, первый звонок сейчас даю.
-- Сейчас!.. А публика есть?
-- Собирается... Эх, уж эти дамы! -- Овчинников усмехается, встряхивает головой и мчится в мужскую уборную.
-- И здесь готовы! -- и он выкрикивает на высоких нотах: -- начинать!
В зале гомон голосов перекатами; то тихо, тихо замрут, то сразу несутся гулко, точно из распахнувшейся двери.
Завизжали, скользя о железный прут, кольца занавеса, дрогнули, зашелестели тяжелые складки и раздвинулись, обнажив полутемную глубину и в ней очертание скромной, девичьей кроватки, где мечется без сна, тоскует, поет свою влюбленную жалобу влюбленная одинокая девушка.
Пускай погибну я, но прежде...
-- неуверенно дребезжит робкий женский голос.
Татьяна пишет свое безумное, целомудренное письмо к Онегину.
Следующей за этим отрывком идет сцена из Демона. Семен Иванович уже готов -- он любуется, влюблен, не может оторвать очарованного взгляда от своего отражения в зеркале: взволнованного, преображенного лица. Клок черных кудрей упал на бледный лоб, пунцовые яркие губы раскрылись, глаза стали большими, темными, чужими, ушедшими.
-- Нравится маска? -- тихо спрашивает Ягелло.
Семен Иванович не отвечает. Он чувствует себя таким далеким, таким хорошо одиноким. Он чувствует, чувствует, как надвигается на него оно, сверхобычное, причудливо сокровенное... Он во власти своего предчувствия, и смотрят на него с зеркала собственные -- чужие глаза. Кто он? И кто не он?.. В него смотрится Демон, черный, таинственный Демон, -- этот Демон он сам.
Где ложь?.. И где правда? Плотью стала мечта! И никто не смеет теперь отнять у нее жизнь. Пусть все говорят -- ложь, "он" знает, "он", что это правда...
-- Антракт и затем ваша сцена.
Голос Овчинникова -- как набат к тревоге. Вздрогнул Семен Иванович, поднимается с места.
-- Что?
-- Подите осмотреть сцену.
Семен Иванович идет... Всходит по деревянным ступенькам, они ли шатаются, или ему так кажется!.. Кружится голова, или колеблются так предметы! Плащ зацепился за гвоздь...
-- А, черт! -- Семен Иванович рванул и оторвал лоскут.
Сцена полна людей: занятые в спектакле и свободные ученики и ученицы... Странно смешались одетые в вычурные костюмы с раскрашенными лицами люди с другими в обыденных одеждах с обычным тусклым цветом кожи. Темной колеблющейся стеной стоит тяжелый занавес и отделил мир грез и вымысла от тех, что дышат там, по другую сторону, что пришли принять или отвергнуть: судить.
Ужас вдруг овладел Семеном Ивановичем... Пока не поздно -- скрыться, убежать...
К нему подошла Танечка, бледная, тоже взволнованная. Она пришла на сцену -- пожелать счастья мужу. Полубессознательно жмет он ее холодную дрожащую руку.
-- Courage, courage, -- шепчет Тельяри. -- Помните ударение на невысоком mi, mi, mi, do, do, do, la! У вас всегда это не выходит, помните!.. А следующую фразу растянуть fermato.
-- Ну, помоги вам Бог! -- Аглая Сергеевна смотрит участливо своими кроткими бесцветными глазами...
Танечка говорит... Говорит полушепотом, торопливо...
Семен Иванович ловит отдельные слова и не слышит, не понимает, о чем именно так нервно убедительно шепчет жена. Он улыбается растерянной улыбкой, он утвердительно кивает головой.
Прошла мимо Вергина. Белая длинная одежда любовно и мягко прильнула к ее гибкому стройному телу.
-- Со сцены, со сцены!.. -- командует Овчинников. -- Сейчас начнем! Прошу посторонних!
Люди жмут руки... Улыбаются... Желают успеха... Уходят... Танечка крепко целует мужа.
-- Прощай!..
Он идет, провожает ее несколько шагов... Она ушла... Он один в углу последней кулисы, ему виден занавес...
Зыбь пробежала по его толстым бархатным складкам... Заколыхались... Жутко!..
Зевнуло чудовище. Расторгалась страшная пасть. И в ней, в темной пучине все белые, круглые пятна. Это -- люди. Лица людей. Их много... Друзья ли, враги... Все равно. Их много... Ненавистные... Любимые...
... Мутное облако осветило глаза. Все нити жизни у сердца... у сердца, бьющего бой. Великое наступает. Страшное. Дивное. Оно идет... Оно приближается!.. Оно здесь... Вот оно!..
Восторгом исступления исторгнут крик блаженства. Больше ничего уж не слышит... Умер Семен Иванович.
... Безбрежность... Безумие... Свобода... Счастье!.. Да, да, да, это он!.. Он, могучий, всевластный, гордый от века, черный Демон -- владыка, гордый царь!.. Все, все исчезло: ничтожество, уныние... и впереди нет дряблой старости, нет лихой смерти! Вечность -- миг!
Его царица -- его свободная любовь, сверхчеловеческая страсть -- Тамара. Она трепещет... Ей страшно, страшно дерзновенное пламя бессмертного и бьется беспомощно в своей узкой клетке жалкое смертное сердце... Нет, рви оковы, вырвись... Улетай...
О, если б ты могла понять.
Мою печаль, мои страданья!
Не в силах она понять... Не в силах...
Моя печаль бессменно тут
И ей конца, как мне, не будет!..
... Блаженство... Свет жалости в ее глазах... Блаженство!.. Но страх сильнее... Для сердца смертной нужны клятвы... Клятв!.. Клятв!..
Клянусь паденья горькой мукой,
Победы краткою мечтой!..
... Колокола... Тревога... Монахини поют... Зовут... Тамара бьется... Молит...
Я вечность дам тебе за миг!..
... Гудят, гудят колокола... Сильней, сильней... Шум, тревогу бьет людская трусость! Прах ополчается!
Тамара!.. Тамара!..
Тебя иное ждет страданье,
Иных восторгов глубина...
... Шум человеческий, грубый... Предательский...
-- Занавес, занавес...
... И голос человека вторгается. Прочь! Не надо.
И будешь ты цари...цей... мира!
... Грубые толстые складки стеной!..
... Что это? Рушились грани?!. Срываются скалы!.. Пропасть! Гибель! Хаос! Конец!.. Солнце потухло. Свергаются звезды... Конец...
Толстые бархатные складки колыхались. Было что-то противно неизбежное в том ровном колыхании.
Вергина билась в истерике. Красный взбешенный Тельяри топнул ногой. Зловещим свистом осеннего ветра свистел его бешеный шепот:
-- Осел, дубина, кожаное ухо -- два такта разошелся с аккомпанементом и не слышит, не слышит... И, подойдя вплотную к Семену Иванович, он, как пощечиной, хлестнул ему по лицу:
-- Я... я исключаю вас из школы!
-- Шш... шш... шш... Тише! -- успокаивает мужа бледная, взволнованная Аглая Сергеевна и смотрит испуганно своими добрыми глазами.
Там... за колыханьем толстых складок, в зале шум, шарканье ног... голоса. Дышит там кто-то чужой. Безразлично жестокий. Кто-то вздохнул. Пожалел. Одинокий. Лишний.
Возле растерянного, ошеломленного Семена Ивановича Танечка. На глазах у нее слезы, губы кривятся судорожной усмешкой. Она некрасивая, страшная.
-- Поедем, -- говорит она тихо.
-- Что?
-- Едем домой!..
Подошел Ягелло и крепко, по-дружески жмет ледяную руку Семена Ивановича.
-- Не унывайте! Если вам самому маска дала минуту свободы... Да, какое вам дело до остальных? Все равно она ваша, эта минута.
-- Со сцены, со сцены, со сцены, декорацию менять! Господа, прошу! -- гонит суетливый Овчинников, злобно сверкнув глазами на Семена Ивановича.
Они прошли в уборную. Там никого нет. Фауст и Мефистофель вышли. Танечка шепчется с Ягелло. Голос ее раздражительный, срывающийся, его -- мягкий, спокойный, они говорят о Семене Ивановиче. А он у зеркала... Опять у того же зеркала; опять глядится в Демона, и Демон глядится в него. Еще не исчезло возбужденное странное выражение, но в пристальном, расширенном взгляде что-то потухает. Как безнадежно влюбленный, не может он оторваться от мучительно пленительного образа. С острой, сладкой болью, в дикой безвольной муке все глядит да глядит...
-- Самоогонь горел! -- подойдя к нему, сказал тихо Ягелло.
-- Да, но не талант! -- голова Семена Ивановича поникла:
-- Экий вы неблагодарный! Я говорю о личном, о вашем личном переживании. Да. Вы прикоснулись к огненной чаше своими губами. Пусть опалились. Но вы пили жгучий Дионисов напиток. Да... Вы были пьяны им! Она оправдана, ваша минута. Все остальное -- внешность, условность, случайное... оно... оно для вас не важно.
Он жал бледные, холодные пальцы Семена Ивановича. И пожатие его было так любовно, как бы сжимал он рукою не руку, а самое сердце. Оно затихало: -- согретое. Резкая острая боль растворялась, преображалась во что-то тихое, красивое. И как бы задернулось это новое прозрачной траурной вуалью...
-- Ну, что же? -- слышится сухой надтреснутый голос Танечки, -- раздевайся!..
Он стоит неподвижно, молчит. Он не может, ему нельзя говорить. Он не властен нарушить тишину: если вырвется сейчас слово из его груди -- совершится святотатство -- в его круг, в его минуту кощунственно ворвется чужое, грубое, враждебное и помешает умереть минуте, а она так тихо, так свято умирает. Короткий неприятный звук резко касается слуха -- что-то упало. Это черные крылья, оторванные рукой Танечки...
Она торопит: скорей, скорей сбросить парик, скорей стереть краски и шепчет нетерпеливо, мучительно, злобно: "домой, домой, домой"...
* * *
Сорвав с себя нарядное платье, она швырнула его в другой конец комнаты, упала на постель и, судорожно хватаясь за подушки, кусая их, исступленная, дала волю слезам...
-- Боже мой!.. Боже мой!.. Я думала, мечтала, надеялась!.. Так никогда, значит, никогда!.. Сегодня, как завтра, всю жизнь. Четыре стены, четыре унылых голых стены... Гроши! Лохмотья!.. Все будни... Болото... Трясина!..
А ему все странно, странно -- он еще не очнулся; он еще не может понять, что ложь и что правда, что плоть и что мечта?!. И странной, чужой кажется ему эта собственная такая знакомая и такая некрасивая комната: две кровати, несколько стульев, старый умывальник и зеркало в углу наискосок кроватям... "Нет, нет, только не надо смотреть туда"...
Он гладит ее спутанные волосы, белые обнаженные плечи, ему жалко ее.
-- Кого я обидел? -- спрашивает он как бы сам у себя. -- Нет, кого я обидел?
-- Меня, меня обидел! -- кричит снова Танечка. -- Зачем я тебе поверила. Простить себе не могу! Дура!.. Дура!.. Планы строила, долгов сколько наделала. Господи!.. Противный, чурбан противный!
Беспощадно, как острая бритва... Мертвые пни... Да, да... Он уйдет опять к ним, к мертвым пням!
Семен Иванович продолжает ласкать вздрагивающую под его руками голову жены и говорить мягким спокойным голосом: -- Ну... Ну, что же изменилось? Не плачь, на службу я все равно завтра пойду, и... и... долги мы уплатим... и... и на дачу мы летом поедем, все как прежде. А если... Если оно так было. Оно, ведь, только во мне и осталось... Ну и пускай...
-- Ну и пускай, -- с внезапным порывом говорит Танечка и обнимает его. Ей жутко вдруг, как у чужого гроба.
-- Разве нельзя мечтать? Скажи, разве нельзя? -- говорит он. -- Уйти, хоть раз, туда, где пылают костры? Разве нельзя?
Он вздрогнул. Там в зеркале, напротив... Знакомое, знакомое до отвращения, до тончайшей морщинки, до тошноты знакомое лицо... Светлые волнистые волосы, усталые глаза... Бледное, белое пятно.
Танечка весела, снова хохочет и ласкает, и обнимает, и говорит, говорит. Она позабыла. Она все, все простила. Но голова его поникла, но в расколовшемся надвое сердце тревога и тоска.
... Белому победа... Черный побежден. Уснул... и должен спать. И неужели навсегда? И не проснется, не восстанет, не сокрушит?!.
Жизнь показалась длинной, длинной, как степная унылая дорога... Серой, как пепел, как сожженная земля. Как мертвые, засохшие травы!..
Но на губах блуждала улыбка. Минута была. Кто отнимет ее? Никто!..
Первая публикация: журнал "Пробуждение" No 18-19, 1913 г.