Глава первая
За деревню, в небольшой овражек, укрытый со всех сторон березняком, вывезли опутанного ремнями, в наморднике, трехгодовалого медведя. Зверь был пойман маленьким в тайге, воспитывался в конюшне дяди Нифонта для притравы собак. Его уже «травили» в прошлом году. Он был молод, не опасен, и потому после притравы опять очутился в конюшне.
Мы с двоюродным братом Колюнькой, сыном дяди Нифонта, носили медвежонку разные кости, требуху, вареную картошку.
— Здорово, Мишутка! — кричали мы. — Здравствуй, Михайло Иваныч!
Он мотал головой, протягивал сквозь дверную решетку лапу, встречал нас тихим, ласковым ворчаньем. Казалось, он пенял: «Что ж вы, ребята, редко ходите? Скучно без вас!»
Осмелев, мы забирались в конюшню, хотя это было строго запрещено, садились на Мишутку верхом, гладили по голове, чесали бока. Он был совсем не злой. Я даже целовал его в верхнюю губу между ноздрями. Мы подставляли ему щеки, чуть-чуть намазанные медом, и он, сладко чмокая, облизывал нас шершавым языком. Это был ужасный сластена: любил мед, сахар, леденцы, кедровые орехи, распаренную свеклу.
Накануне травли мы обсуждали, как избавить Мишутку от беды. Я хотел ночью открыть конюшню, выпустить зверя: когда проснутся охотники, он будет далеко в тайге. Колюнька вскинул на меня испуганные глаза.
— Что ты! Что ты! Нас обоих… — он не договорил, но я хорошо понял: если сделаем, придется отвечать боками.
Мы задумались.
— Ну и шут с ним, пускай травят! — сказал Колюнька. — Он, ишь, какой лешачина вырос, в дверь не пролезет. Нам другого из лесу приведут, маленького. Тятька знает, где их брать.
Я не стал спорить. Было ясно: Колюнька хочет оправдать взрослых. Мишутка смотрел на нас так доверчиво, так дружелюбно, что у меня ныло сердце.
Нам, пожалуй, совсем не следовало ходить на травлю, — я понял это позднее. Но мы, конечно, не удержались. Очень уж хотелось посмотреть, как Мишутка начнет драться с собаками. Правда, мы надеялись еще на чудо: может, зверь отобьется от лаек, убежит в тайгу. По рассказам взрослых мы знали — такое бывает.
Утро было холодное. Сосны в зыбком тумане казались легкими, словно плыли по воздуху. Вишневое солнце вставало над притихшею, задумчивою землей. Роса сверкала на оголенных кустах. У лосей начинались свадебные песни. Где-то вдали, у каменных отрогов, одиноко и протяжно вздыхал сохатый: звал на бой соперников или потерянную в тайге подругу. Голос у сохатого был хриплый, сердитый.
— Ишь, зевает, бродяга! — сказал Колюнька. — Погоди, выпадет снег, охотники тебе покажут! Зевает и зевает: я, мол, никого не боюсь…
Невдалеке от оврага начиналась тайга. На опушке затаились охотники с молодыми собаками. Были тут заядлые промысловики Тарас Кожин и Никита Шорнев, старший брат моего отца дядя Нифонт, были и не охотники, пришедшие поглазеть на забаву. В толпе стоял староста Семен Потапыч Бородулин — тучный мужик с окладистой рыжей бородой. Он охотой не занимался, но скупал пушнину и всегда ч ходил на травлю, приглядывался к собакам. При случае Бородулин покупал хороших лаек, возил их продавать в город.
Среди мужчин, охотников и собачников, выделялась Зинаида Филева — коренастая, широкоплечая девушка лет двадцати. Отец и мать ее умерли давно, она жила с бабкой Аленой в старенькой, накренившейся избенке. На сходках, если мужики пытались навязать ей городьбу общественного прясла или рытье канавы, Зинаида звонко и плаксиво кричала: «Я — сирота! Вам не стыдно утеснять сироту?»
Она слишком часто прикрывалась сиротством, и ей дали прозвище: «Сирота». Рябая, большеротая, с бельмом на левом глазу, Сирота была самой некрасивой девкой в Кочетах. На замужество ей надеяться не приходилось, она собственной грудью пробивала себе дорогу в жизни: пахала, сеяла, косила, рубила дрова, ни в чем не уступая мужикам. Зимою ловила в капканы горностаев, лисиц, добывала ружьем белок и куниц. В прошлом году она даже взяла медведя на берлоге. В промысле Сироте везло, иные мужики завидовали ей, бабы называли Зинаиду за злой язык «бельмастой кикиморой». Кочетовский остряк Симон Пудовкин объяснял удачи Зинаиды просто: любой зверь, увидев Сироту, заболевает медвежьей болезнью и не может двинуться с места — хоть живьем бери!
Сирота привела на травлю молодого кобелька Пирата.
…Развязанный Мишутка, словно не веря тому, что пустили на волю, вразвалку шел к лесу. Остановился, забавно фыркнул, потянул ноздрями воздух, попробовал сорвать намордник. Ремни крепки. Он понял это и тем же спокойным шагом двинулся дальше.
Травлей распоряжался мой дед Спиридон, первый охотник деревни. Он взмахнул рукою, и собаки, спущенные со свор, кинулись навстречу зверю.
Я стиснул зубы, сердце часто-часто колотилось в груди. Чем-то все кончится? Кто кого одолеет?
Впереди несся Серко дяди Нифонта, статный кобель, похожий на волка, за ним — наша Урма: они уже имели дела с медведями на берлогах во время зимних охот. Их пустили с молодыми, чтобы они показывали, как «сажать» зверя, как вести себя в этой нелегкой охоте.
Мишутка увидел собак, остановился. Может, он прикидывал: стоит ли связываться с остервенелой оравой? Нельзя ли миновать схватки?
Собаки приближались. Мишутка отрывисто рявкнул, огромными скачками побежал по пригорку. Тяжелый, неуклюжий, он уходил с непостижимой быстротой. Серко догнал его, с ходу рванул за гачи, заставил повернуться. Урма наскочила сзади.
Молодые лайки тоже дружно навалились на зверя. Азартнее всех «брал» Мишутку наш Пестря, сын Урмы, хотя ему не было еще и года. Кличку «Пестря» кобельку дали за белые пятна, густо рассыпанные по серой рубашке. С первых недель Пестря отталкивал от корыта своих братьев и сестер, пожирал весь корм и этим покорил деда: старик оставил Пестрю на племя в надежде, что из обжоры выйдет толк.
И сегодня Пестря оправдал себя. Лобастый, широкогрудый, с могучими лапами и волчьими клыками, он почти не уступал в свирепости Серку и Урме. Хорошо работал и Пират Зинаиды Сироты.
Лыско дяди Нифонта и Тузик Тараса Кожина вертелись и тявкали поодаль, не решаясь кинуться в свалку.
Охотники подзадоривали собак. Робких подталкивали ногами, хворостинами.
Я не узнавал себя. Во мне проснулось что-то непонятное. Трудно было дышать от горячих толчков сердца. Мы с Колюнькой тоже метались на поляне, покрикивали: «Ату его! Бери, бери!» Весь я горел, охваченный охотничьим пылом, как молодые собаки, впервые наскочившие на крупного, теперь свирепого и беспощадного зверя.
Я видел, как наганивали собак на лося, как травили волка и рысь, но теперь потускнело все виденное раньше. Медведь был окружен. Собаки не давали ему тронуться с места. Он яростно рюхал, старался схватить назойливых, менее осторожных и ловких. Белая сучонка Муська не увернулась от удара когтистой лапы, рухнула с перешибленным хребтом. Жалостно крякнул хозяин Муськи Никита Шорнев. Еще одна собака— с вырванным боком — уползла в сторону.
Медведь расшвырнул собак, опять побежал к тайге. Лайки хватали его за гачи. Он бойко повертывался, брызгал слюной, взмахивал лапами. Как подхваченные ветром, собаки прыгали в стороны.
Травля удалась. Дед подал команду «кончай». Дядя Нифонт вскинул ружье, выстрелил медведю в ухо. Зверь упал. Большое тело его вздрагивало, задние лапы скребли землю. Он еще пробовал подняться. Встал на передние лапы, выпрямил шею и опять повалился на бок.
Конец! Жаль Мишутку… Но меня радует, что все слушаются деда: он тут вроде начальника, высокий и важный, в новой пестрядинной рубахе, в меховой жилетке. Как всегда осенью, он без шапки. Волосы на голове у него взъерошены, ветер треплет черную седеющую бороду.
У меня одно желание: поскорее стать взрослым, сделаться первым охотником, вот так же ловко и властно, как дед, распоряжаться притравой, всеми командовать.
С гор подул ветер. Низкие дымные облака поползли над лесом. День потемнел, и краски на земле потухли.
Соседи спорили, чей пес работал хуже, чей лучше. Хвалили Серка, и дядя Нифонт добродушно улыбался:
— Ничего, собачка ухватистая. Худых в доме не держу.
Хвалили Урму, Пестрю, Пирата. Семен Потапыч Бородулин подошел к деду и сказал:
— Продай Пестрю, Спиридон Демьяныч. Пятерку дам.
Дед покосился на старосту, сухо ответил:
— Себе дороже стоит. Да и кобелек заветный: внуку предназначаю.
Он кивнул на меня.
— Ну, гляди, — значительно проговорил Бородулин. — Пять рублей — деньги хорошие.
Лайки облизывали голову медведя. Шерсть дыбом стояла у них да спинах и загривках, злобно горели глаза.
Покалеченных медведем прикололи рогатиной. Лыска и Тузика дед застрелил. Это было просто ужасно! Они — веселые, ласковые собачонки — доставляли нам с Колюнькой много радости.
Сжав кулаки, я подбежал к деду.
— У, какой ты! За что их так?
— Как за что? — умные карие глаза его смотрели пытливо и грустно. — Нешто из ублюдков прок выйдет? Хороши собачки — боятся подойти к медведю!
Он деловито продувал ружье, шутил с мужиками, словно ничего особенного не случилось. Меня же трясло от злости, от ненависти к деду. Колюнька держал Серка на поводке и плакал: он тоже, как я, жалел Тузика и Лыска.
Все во мне перевернулось. Я теперь не завидовал деду, не хотел быть, как он, первым охотником. Каждый год придется самому казнить трусоватых собак. Нет, бог с ним, с почетом. Провались она, слава охотника!
И я не понимал деда. Казалось, до сегодняшнего дня он был другим. У него тяжелая фузея кустарной работы. Соседи, экономя припасы, покупают легкие ружья, при охоте на мелкого зверя и птицу кладут крохотные заряды. Дед насыпает дробь и порох горстями.
— Как пальну, душа возрадуется, — смеется он, поглаживая граненый ствол фузеи.
Мужики, услыхав его выстрел в лесу, говорят:
— Спиридон кого-то жарехнул.
Зимою старик подкармливал на гумне голодных серых куропаток и отпускал на волю. Соседи высмеивали причуды старика, говорили, что он выжил из ума. Я не верил. Нежадный и мудрый, дед казался мне лесным владыкой.
Осенью я ходил с ним в окрестных угодьях.
Фузея сильно отдавала. Правое плечо у деда всегда было в багрово-синих кровоподтеках, на щеке и на шее — темные подпалины от прорыва газов в казенник.
Старик почти не знал промахов. Поднимается из папоротника глухарь — дед нацелится, спустит курок.
Выстрела нет, глухарь бьет могучим крылом над лесом, дедушкин ствол передвигается за ним. Птица ушла далеко — не достать. Наконец гремит выстрел, и глухарь падает.
— От меня не уйдешь, божья тварь! — бормочет довольный старик, а я вприпрыжку бегу поднимать добычу.
Дед не гонял по насту лосей, потому что считал такую охоту злодейством, не стрелял маток глухаря и тетерева, хотя соседи не давали спуску ни одной птице.
Однажды мы шли по лесу. Я невзначай наступил на муравьиную тропу, придавил ползавших по ней муравьев. Как возмутился дед!
— Ты слепой или что? — закричал он. — Гляди под ноги! Зачем топтать мурашей? Всякая тварь жить любит.
Я вспомнил это и думал: «Мурашей жалеет, собак застрелил! Да что же он за человек?»
Дядя Нифонт снимал с медведя шкуру. Дед помогал ему. Мы с Колюнькой пошли домой. Я шагал как в тумане. Все кругом стало чужое, непонятное: и земля и люди, голоса которых звучали на поляне за моей спиной. Я ненавидел колючую траву под ногами, серые облака над лесом и солнечный блеск в пойме реки. Никогда еще горе не хватало так за сердце. Что же со мной происходило? То, наверно, кончилось милое невозвратное детство и наступила преждевременная юность.
Бабушка — невысокая, худенькая, круглолицая, всегда хлопотливая и добрая старушка — встретила меня у крыльца.
— Что, Матвеюшко, невесел? — спросила она. — Обидел кто?
Я рассказал все и не мог сдержаться: слезы хлынули из глаз.
— Ну, не плачь, — утешала бабушка, вытирая фартуком мои щеки. — Я деда отчитаю. Ишь, разошелся, злыдень! Выпей-ко молочка да послушай: бывальщины сказывать стану.
Она дала мне кружку парного молока, села на лавку, сощурилась, будто вспоминая что-то, тряхнула седеющей головой.
— Я ведь не здесь родилась, — голос ее звучал удивительно мягко и нежно, — дед привез меня с Белых Ключей. Там народ на золоте помешанный. Есть землепашцы, рыбаки, охотники, а больше металлом промышляют. Ну, он редко дается кому, металл. Потому все в Белых Ключах — голь перекатная. Грибом да ягодой круглый год питаются. Дед как-то шатался с ружьем, забрел к нам отдохнуть. Молодой, красивый собою, могутный, усмешливый. Девки с него глаз не сводят, а он все ко мне льнет. Приглянулась я ему. Поговорили о том, о сем. С того дня зачастил, потом сватать стал. «Поедем, говорит, Наталья Денисовна, в Кочеты — в соболях будешь ходить».
Она вздохнула.
— Вот и улестил, греховодник. Девку долго ли уговорить? Родители благословили, улетела я, как птаха, из одного урмана в другой. В девках всяких страстей нагляделась. Иду как-то по ягоды. Далеко в раменье забралась. Вдруг, откуда ни возьмись, белый волк. Большущий-пребольшущий! С быка, чать, ростом. Я лукошко с брусникой выронила. Он стоит, смотрит. Пасть открыл. Зубы — как долота! Из ушей дым столбом.
Я вздрагиваю. Бабушка улыбается.
— Не пугайся, — говорит она. — Другая на моем-то месте пропала бы, а я смышленая была: меня бог спас. Подняла еловую шишку, сотворила молитву, швырнула в него. Шишка ему в лоб стукнула. Он заплясал, заплясал, потом лег на брюхо, на глазах стал худеть и худеть. Гляжу — батюшки! Человеком обернулся! Но на! башке рога, хвост длиннющий. Воззрился и шипит: «Не на ту, видать, напал». И вмиг скрылся в можжевельнике. А в лесу загудело, будто ветер низом прошел. Подхватила я лукошко — и домой!
— Страшно было?
— Да ничего, — усмехнулась она лукаво. — А то еще случай был. Заплутала осенью в тайге. Дело к вечеру. Неужто, думаю, в лесу ночевать доведется?
У меня, как на грех, даже спичек с собой нет, костерок развести нельзя. Без огня же какое спанье? Звери заедят ночью. Повстречался тут старик. Толстый, высокий, борода белая. На святого угодника похож. «Пойдем, говорит, деваха, на тропу выведу». Обрадовалась я живому человеку, иду вслед. Молчим оба. Завел в такую гущеру, где и звери не ходят. Екнуло мое сердце-вещун. Я возьми да и перекрести ему спину. Он заверещал, как поросенок, обернулся барсуком — и наутек. Я из тех мест едва выбралась.
— Кто же это был?
Она отвернулась к окну.
— Известно кто… Он «сам» и был.
Бабушка увлеклась прошлым, рассказывает один случай страшнее другого. Лес, по ее словам, кишит нечистой силой. Человеку в тайге шагу нельзя ступить без молитвы. Но я знаю, что дед ходит по самым глухим, диким местам, и никто его не трогает. Как же так?
Мать крикнула что-то в огороде. Бабушка спохватилась, зашептала скороговоркой:
— Ложись-ко, дитенок, сосни маленько. Пойду картошку рыть. Мать зовет на помощь.
Я залез на полати, накрылся одеялом и вскоре уснул. Снились тяжелые сны: белый волк пожирал Тузика и Лыска. Я хотел ударить волка хворостиной, а она как железный лом — не поднимешь. Просыпался от собственного крика и вновь засыпал.
Вечером мать разбудила меня, позвала ужинать. За столом сидел дед, ненависть к нему опять ожгла мое сердце, и я отказался от еды.
— Иди, иди, чудачок, — приглашала бабушка. — Медвежий окорок поджарили. Пальцы оближешь!
— Не пойду! — упрямо сказал я.
Дед поднялся на полати. Дружески улыбнулся, как равный равному.
— Что? Все еще сердишься? Нехорошо, брат.
Я молчал.
— Экой глупыш! — сказал дед. — Думаешь, легко стрелять собаку? А как быть? Начнем жалеть, так жалость шибко отольется. Наши лайки по всему Уралу Плавятся. Зверя берут, боровую дичь подлаивают, уток с воды подают, стада от волков охраняют, зимою в упряжке ходят. Безотказные собачки! А почему? Сотни годов блюдем породу в чистоте: истребляем слабых, бесчутых, смирных, вислоухих. Ты думал об этом?
— Не буду охотником! — сказал я сердито. — Не буду и не буду!
Дед вздохнул, нахмурился. О чем он думал? Может, вспоминал свои детские годы, когда ему тоже надо было привыкать к тому, что приходится делать человеку в таежных краях…
— Не спеши зарок давать, — тихо проговорил он. — Там видно будет.
— Не хочу! — голос мой дрогнул.
Он покачал головой.
— Твое дело. Разве кто неволит? Сажай на усадьбе капусту, морковь, свеклу. Тоже ремесло. Бабьим помощником будешь. Или нанимайся в батраки к Зинаиде Сироте… Охотой другие займутся.
Он взял меня на руки, спустил с полатей, усадил за стол. Я проголодался, но медвежатина не шла в горло: это был окорок Мишутки, которого мы с Колюнькой любили не меньше, чем наших собак… Я жевал горячую картошку и думал мучительно, кем же быть: огородником или охотником?