Я вырубал кустарник на запущенной кулиге. Дед собирался будущей весной вспахать это поле и засеять льном. Подошел дядя Ларион, поздоровался со мной, сел на межу возле порубленных осинок и косматого тальника.
Дяде было под сорок. Он, как дядя Нифонт, после женитьбы выделился из нашего хозяйства, жил своим домом. Большая лысина красовалась на его круглой, как арбуз, голове, лицо тоже было круглое, плутоватое, глаза быстрые, темнокарие, с горячим блеском.
Ларион закурил трубку с длинным изогнутым чубуком и серебряной покрышкой. В покрышке были крохотные дырки, дым струился из них мутносиними ниточками, как сквозь сито. Кочетовские табачники, обладатели самодельных трубок из корня березы, завидовали дяде. Ларион хвастал, что трубка обкурена знатным генералом, кавалером орденов. Генерал будто бы помер, генеральша обеднела, начала продавать мужнино добро, вынесла на базар и диковинную трубку; тут-то ее и купил за десять фунтов топленого масла дядя Ларион.
Вот какая это была трубка!
Ларион молча курил, наблюдал за моей работой, потягивался на меже, как сытый кот, пригретый солнышком. Я подсел к нему передохнуть.
— Зряшное дело, Матвей, — сказал дядя. — Впустую маешься.
— Как зряшное? — возразил я. — Они ж, кусты, глушат посевы, дай только силу набрать — пахать негде будет.
— Суета сует! — убежденно сказал дядя. — Земля тощая, от нее проку мало. Роем песок да глину, едим одну мякину. Тут — сколь ни гни спину — не разбогатеешь. Давно это мужикам объясняю, да нешто втолкуешь? Темнота кочетовская! Все на что-то надеются.
Я сказал, что разбогатеть, пожалуй, нельзя, но кормиться кое-как можно. Только ухаживай за полями: поработаешь, будет хлеб.
— Хлеб! — воскликнул дядя. — Что такое хлеб? В хлебе ли счастье?
Я не знал, в чем счастье, и смутился. Спорить с Ларионом было невозможно, — он забивал словами на сходке всех мужиков. Где уж мне-то переспорить его!
— Слушай, племянник, что скажу, — начал дядя, — поступай ко мне на службу письмоводителем. Большущее дело задумал, тысячами пахнет! Один замотаюсь. Бумаги придется посылать туда-сюда, то в Варшаву, то в Санкт-Петербург, а пишу я, что курица лапой. Учитель сказывал, ты пером строчишь, как по-печатному. Мне такого и надо помощника. Да и в город одному ездить нельзя. Прошлую зиму что устроили со мной на постоялом дворе? Дал мерину овса, пошел на базар. Прихожу — лошадь обкорнали: хвост отрезан, нет ни шлеи, ни седелки. Жулья там — пруд пруди! Ладно, что хомут оставили, а то б домой не доехал.
Он принялся доказывать, как хорошо будет служить у него. Станем всюду ездить вдвоем, весною махнем на пароходе в Нижний Новгород.
— Всю коммерцию преподам, — обещал дядя. — Потрешься возле меня годок-два, в люди выйдешь. Тебе скоро исполнится пятнадцать лет, — пора на стезю становиться. А в земле ковыряются только глупые охломоны. С дедом за векшами по лесу ходить — тоже не мед! Для начала положу рубля три в месяц, на моих, понятно, харчах. Раздуем кадило — прибавлю.
Я молчал. Все это было заманчиво. Но дядя Ларион слыл человеком легкого, непонятного ума. Одни ему завидовали, другие потешались над ним. Он любил пофрантить, брил бороду, колечками подкручивал пышные смоляные усы, ходил на молодежные вечерки, любезничал с девками, вдовушками и тароватыми солдатками. Девки сторонились Лариона, обзывали старым хреном, лысым козлом, парни из ревности порой били его, и он же сам устраивал «мировую», поил всех водкой, угощал орехами, пряниками.
Иногда ночью на улице с песнями бродили загулявшие парни, надрывалась гармонь, и среди молодых, неокрепших голосов явственно выделялся густой, басовитый голос дяди Лариона:
По деревне мы идем,
Не сердитесь, тетушки!
Дочерей ваших мы любим,
Спите без заботушки.
Бабушка подходила к окну, кричала во тьму:
— Не стыдно, Ларион, с холостяками глотку драть? У тебя уж дети большие. Нализался опять, чадо мое полоумное!
Гармонь смолкала.
— Ничего, мамаша! — доносилось из тьмы. — Однова живем, бог веселых любит. Иисус Христос на свадьбе до того разгулялся — воду обратил в вино, чтоб людям было веселее.
Парни ржали от шутки Лариона. Гармонь с придыхом наяривала «страданье», пьяная ватага шла дальше. Бабушка крестилась на образа.
— Царица небесная, вразуми сына моего Лариона и не дай погибнуть ему в беспутстве. Поверни его, владычица милосердная, на стезю праведную!
Дед посмеивался.
— Зря молишься, старуха, Ларион от бога давно откачнулся, надо черта просить.
Бабушка сердилась.
— Что ты зубоскалишь? Он кто? Оба мы виноваты, что такого на свет произвели.
— Я всегда в лесу нахожусь, при своем деле, — отвечал дед. — Ты воспитывала сынов, тебе и отвечать.
— Я всех воспитывала одинаково, — спорила бабушка. — Нифонт вон какой мужик — степенный, хозяйственный, пьет в меру. А Ларион с Алексеем, не знаю, в кого уродились…
Дядя не пахал, не сеял, даже дров не готовил для своей избы. Всю мужскую работу по хозяйству вела тетка Палага. Она же сама поднимала и растила детей, к которым дядя был вполне равнодушен и словно не замечал их, как что-то постороннее и чужое в доме, появившееся без ведома хозяина. Тетка никогда не жаловалась на мужа, не судачила с бабами. Некрасивая, рано постаревшая, ловкая в труде, она любила дядю Лариона такой любовью, которая все забывает, все прощает: и мотовство, и волокитство, и сумасбродство, и лень в работе. Если кто смеялся над причудами дяди, Палага так яростно вступала в перебранку с обидчиком, что тот сразу прикусывал язык.
— Мой-то ненаглядный опять в город подался, — говорила она, заходя порою к нам в избу, и такая ласковая нежность слышалась в ее грубоватом голосе. — Уж так-то скучаю без него, так скучаю…
— Мой ненаглядный что-то занедужил, я прямо-таки сама не своя. Вдруг помрет, — утешеньишко мое, как жить буду?
И это было просто удивительно. Ведь все же знали в Кочетах, что без Лариона Палате жилось бы куда лучше!
Ларион был горазд на выдумки. Зимою рыскал по лесу, находил медвежью берлогу, делал затеей на деревьях вокруг логова, мчался в город, на «корню» продавал непойманного зверя. Приезжали охотники в расшитых оленьих малицах, с дорогими ружьями, револьверами и кинжалами на поясе. Ларион вел их в лес. За ним шли мужики с лестницами. Горожане, боясь медведя, взбирались по лестницам на деревья, садились где-нибудь в развилку или на толстый сук, оттуда стреляли. Чаще всего медведь убегал, и охотники уезжали без добычи. Они, наверно, довольны были и тем, что видели зверя, попугали его огнем из двустволок, шестизарядных бульдогов и смит-вессонов. Дядя Ларион получал щедрую мзду.
Дед никогда не участвовал в облавах с дядей Ларионом, потому что видел в этом баловство и безобразие, оскорбительное для настоящего лесовика.
— Хорош, сынок, — смеялся дед над Ларионом. — Одного медведя продаешь пять раз. Ничего не скажу — купец!
— А что? — горячился дядя. — Надо умом жить. Ты сразишь медведя, отдашь шкуру за десятку, и все. Мне за берлогу четвертную кладут, угощенье — само собой, подарки да чаевые. Я в прибытке, и лес не в накладе: зверь убежал из берлоги без единой царапины!
— Медведей портите, — ворчал дед. — Зверь должен уважать охотника, трепетать перед ним. А к тебе ездят разные ахалы да пукалы, внушают медведю, что человек не страшен и ружье ничего не стоит. Этак медведи от рук отобьются, на человека ж кидаться начнут! Охотника из тебя не выйдет: брось шашни да примись за пашню.
— Мудруешь, тятенька, — бойко отвечал дядя Ларион. — Не всяк пашет, кто хлеб ест. Я проживу получше других.
Зайчатину есть почиталось у нас грехом, а кержаки даже медвежьего мяса в рот не брали. Заячья шкурка дешева, и настоящие охотники не промышляли ни русака, ни беляка. Дед называл зайца несамостоятельным зверем. Только мальчишки — от нечего делать — ловили русака в петли на капустных огородах, у стогов и кладей. Обидное невнимание человека было зайцу на пользу, он плодился и множился без помех.
Дядя Ларион вздумал поживиться и на зайцах. Осенью поехал в город, наговорил там, что зайчишек в Кочетах страшная сила, чуть что не миллион, соблазнил и привез охотников-богачей.
Нас, мальчишек, наняли в загонщики. Ларион ставил стрелков на опушках перелесков, на просеках или дорогах, подавал команду. Мы заходили в лес, колотили палками по ведрам, печным заслонкам, крутили деревянные трещотки, свистели, орали во всю мочь. Поднятые гамом зайцы выбегали на охотников. Лопоухих полегло от выстрелов мало, но много было веселья, шумных возгласов. Облава запомнилась надолго, и дядя Ларион, кажется, порядочно заработал.
Ларион умел добывать деньгу и почему-то всегда нуждался. Он ловко выигрывал на одном, тотчас прогорал на другом. Пытался наладить маслодельно-сыроваренный заводик и обогатиться — прогорел. Создал «бабью кооперацию» по заготовке клюквы, малины, брусники, морошки, грибов и дикого меда — прогорел. Каждый год его «осеняло» что-нибудь большое, пахнущее тысячами, но, поманив, ускользало из-под носа. То он становился агентом по продаже швейных машин известной компании Зингера, то навязывал мужикам в кредит американские жатки «Осборн-Колумбия», то брался гнать деготь, изготовлять какую-то особенную смолу, делать пихтовый клей.
Невозможно и припомнить все затеи Лариона. Как-то ухитрился он продать городскому подрядчику залежи мрамора на реке Полуденной, взял задаток. Сделка не состоялась, потому что земля — собственность графа Строганова, и Лариона чуть-чуть не упрятали в острог.
Любого человека эти неудачи могли свалить в гроб, а дядя не унывал, верил в лучшие времена и постоянно, как он сам говорил, «осенялся затеями». У него был дар заражать своим затеями людей, тащить за собою старых и малых, и редко удавалось кому выстоять против сумасброда.
Он завел кожаный портфель с застежками, хранил в нем старые газеты, настольные календари, какие-то бумаги, письма из города, и его видали с портфелем даже в церкви.
— Что ж ты сумку не оставил дома? — насмешливо спрашивали соседи.
— Как это можно? — отвечал он. — А вдруг изба загорится? Портфель погибнет, и я пропал.
Летом по воскресеньям он выходил на улицу и появлялся на базаре в шляпе-котелке, козловых сапожках, шелковой рубахе, с часами в жилетном кармане.
«Ненаглядный» тетки Палаги ставил себя высоко, хотел чем-нибудь выделяться. В деревне все только ахнули, когда ой съездил в город и надел на здоровый передний зуб золотую коронку.
— Теперь это модно, — говорил, поблескивая коронкой. — Все господа носят коронки. К такому человеку больше уважения и доверия в коммерческом деле.
В разговоре смешно оттопыривал нижнюю губу, чтоб показать людям красновато-золотистую коронку. Мужиков дядя называл охломонами, низшей расой. Его пытали, что значат эти неизвестные в деревне слова. Он язвительно усмехался.
— Вам не дано понять.
Любил он выпить, особенно даровой стаканчик. Без него в волости не обходились ни свадьбы, ни похороны, ни крестины. Являлся незваный, всех подкупал своим языком, и его радушно приглашали к столу, как гостя, без которого праздник не праздник.
И вот этот человек стоял передо мною, звал на службу. Как не задуматься!
Три рубля в месяц деньги небольшие, да ведь служба-то какая! Одни поездки в город, где я ни разу не был, чего стоят! Буду встречаться с разными людьми, много увижу, услышу. И должность хороша: письмоводитель.
Я сказал дяде, что подумаю.
— Не мешкай долго, — предупредил он. — А то Колюньку Нифонтова прилажу, он малый шустрый, тебе ни в чем не уступит.
Когда я пришел домой, наши обедали. За столом сидел дядя Нифонт. Он завернул к нам отвечать убитого на травле Мишутку.
Я подсел к столу и сказал:
— Последний раз обедаю дома.
— Вон как, — усмехнулся Нифонт. — В солдаты, что ли, берут?
— Буду служить у дяди Лариона письмоводителем, — три целковых в месяц на хозяйском харче.
Все переглянулись.
— Что ж, с богом! — сказала мать. — Только надо рядиться, чтоб он жалованье вперед платил, и я сама буду получать: у него денег-то страсть, да некуда класть.
— К прощелыге на службу? — бабушка всплеснула руками, и такое негодование было в ее голосе, что я сразу поник головой. — Нашел хозяина, обучит из пустого в порожнее переливать.
— Нет, Ларион мужик справный, — насмешливо сказал дед… — Только для работы дня не выберет. У него: понедельник — похмельник, вторник — задорник, среда — перелом, четверг — оглядник, пятница — ябедница, суббота — потягота, воскресенье — недели поминовенье. Понятно уж, ему письмоводитель требуется.
Все засмеялись, стали меня вышучивать, особенно старался дядя Нифонт.
— Откажусь — он Колюньку возьмет, — сказал я, чтоб защититься от насмешек и досадить Нифонту.
— Моего Кольку? — вскипел дядя. — Пусть только придет смущать пария. Пусть покажется, ненаглядный черт, утешеньишко Палагино!
Долго еще перемывали косточки Лариона, и я не рад был, что затеял разговор.