Я отправился к учителю Всеволоду Евгеньевичу Никольскому. Он не кривил душою, и я верил ему больше, чем своим. Пусть он скажет, стоит ли связываться с дядей Ларионом.

Земство арендовало под школу, новую пятистенку старосты Семена Потапыча Бородулина. Староста — жадный на деньги — переселился с женою, сыном Павелком и батрачкой Секлетеей, по прозвищу Коровья смерть, в старый, кособокий двухэтажный дом..

В большой половине пятистенки был класс, в малой половине жил учитель — худощавый, сгорбленный, седеющий человек с добрыми глазами. Семьи у него не было. Он в шутку называл себя то Дон Кихотом (книгу о забавных приключениях рыцаря Дон Кихота он прочел нам вслух зимними вечерами), то запоздалым, выдохшимся народником, который остановился на развилке дорог, не знает, куда идти: направо или налево.

Когда-то, давным-давно, выслали его из Москвы на пять лет в Якутию. В Кочетах морозами, снегами да метелями тоже не бедствовали, но Всеволод Евгеньевич говорил, что якутская стужа куда злее уральской. Жена добровольно поехала за ним в ссылку, простудилась там, заболела и умерла. По окончании ссылки ему разрешили поселиться на Урале, и так вот очутился он в наших краях. Сперва учительствовал в Ивановке. Открылась школа в Кочетах — перевелся к нам, огляделся и сказал:

— Место дивное, последняя пристань моя, здесь и помирать буду.

Добрый, тихий, спокойный всегда и во всем, он любил детей. Мы тоже любили его. Правда, на первом уроке учитель напугал всех. Он сказал:

— Кое-кто из вас — я слышал вчера — на улице поет срамные частушки. Давайте кончим с этим. Хулиганов не пущу на порог школы!

В первом классе были парни пятнадцати лет (в год открытия школы принимали перестарков), слова учителя относились к ним, но и малыши притихли, потому что это немножко касалось всех.

Затем учитель сказал, что мы не знаем русского языка. Класс ахнул от удивления и обиды. Это мы да не знаем!

— Не знаете! — подтвердил он. — Говорите на местном жаргоне, я же буду учить вас языку всероссийскому.

Оказалось: вместо чё надо говорить — что, вместо лопотина — одежда, вместо робил — работал, вместо колды — когда, вместо надысь — недавно, вместо пошто — зачем или почему. Он привел еще множество слов, к которым привыкли мы с детства, и все это были захолустные, не настоящие слова, нам запрещалось их произносить. Мы опешили. Как теперь быть? Надо не только одолевать письмо и чтение, но еще заново изучать разговорный русский язык. Вот задача! Все — малыши и переростки — чувствовали себя несчастными.

— Я знаю, — сказал учитель, — не легко отвыкать от жаргона, он въелся в плоть и кровь, им наполнены песни, частушки. Ведь здесь поют:

Паря, чё да, паря, чё?
Паря, сердишься ли чё?
Или люди чё сказали,
Или сам заметил чё?

Он пропел частушку вполголоса, с большим мастерством. Уральское «чё» выходило как «цё». Мы засмеялись. Он пропел еще:

Ты пошто меня не любишь?
Пошто я тебя люблю?
Ты пошто же меня губишь,
И пошто я все терплю?

Наше и не наше! Знакомое «пошто» в его передаче стало уродливым, неуклюжим, вызвало настоящий хохот в классе.

Первый урок прошел незаметно и весело.

На Урале исстари окают. Мы произносили слова, как они пишутся: корова, пошел, молодой, вода. Учитель отметил, что произношение наше ужасно, заставил акать по-московски и петербургски: карова, пашел, моладой, вада. Мы подхватили аканье столь ретиво, что начали акать, где не надо, и звук «о» стал почти исчезать в нашей речи. Мы изо всех сил нажимали на «а»: маладая, халастой, палавик, балатинка. Учитель, смеясь, поправлял нас, говорил об ударных и неударных слогах, о законах и правилах ударения.

Как трудно было это запомнить!

Мы акали на улице, дома, в избах, приводили в смятение родных. В кержацких семьях открыто роптали:

— Табашник обучает детей никонианскому языку. Чем наш говор плох? Деды-прадеды говорили «корова», а теперь, вишь, «карова»!

Учитель, однако, не уступал, ропот постепенно затих, кержаки смирились.

У Всеволода Евгеньевича была чахотка и еще какая-то хворь с непонятным названием. Порою он задыхался от кашля, два-три дня не вставал с постели. Мы топили ему печь, подметали пол, стирали пыль на подоконниках, приносили кто что мог: картошку, яйца, хлеб, молоко, творог; в сезон охоты — рябчиков, уток, тетерок, глухарей, добытых отцами, дедами, старшими братьями. По ночам дежурили у больного, подавали лекарства, кипятили самовар, чтоб напоить его чаем с малиной, наполнить кипятком грелки, которые он прикладывал к ногам. Даже ставили на грудь и на спину банки, — этому научил нас ивановский фельдшер Нил Михайлович, добрейший старик, пьянчуга.

Заботы трогали учителя.

— Славный вы народ, милые мои! — говорил он. — Ах, какие молодцы! А подрастете — не узнаешь. Будете пьянствовать, сквернословить, бить смертным боем жен, детей своих… Даже девушки вот… Пока лента в косе, веет от них чистотой, поэзией, красотой молодости: любуешься, как на дивные цветы земли, ждешь чего-то необыкновенного, хочется верить в чудо. А выйдут замуж — вянет душа, опускаются, грубеют, становятся сварливы, истеричны, ходят в затрапезном виде, в голове насекомые, под ногтями вековая грязь. Боже, как это ужасно! Среда всех заедает и вас тоже заест…

Мы знали, что среда — один из постных дней недели, и нельзя было понять, как она всех «заест». Однако класс дружно ответил:

— Не заест, Всеволод Евгеньевич! Не поддадимся!

Лицо его стало серьезным и строгим.

— Дети, поклянитесь, что каждый из вас будет человеком.

Мы — два десятка мальчиков и девочек — поднялись с парт, хором ответили:

— Клянусь быть человеком!

Всеволод Евгеньевич вытер платком глаза и целый урок объяснял, что значит быть человеком. Какой это был урок! Мы сидели не шелохнувшись, боясь дохнуть, пропустить слово. В тот день выходили из школы притихшие, не толкались и даже не кидали снежки.

— Буду человеком! — шептал я, и так светло, радостно было на душе, словно поднялся на высокую гору, оглянулся кругом, увидел что-то скрытое дотоле от взора, и вот замерло сердце: хорошо!

Раньше мы обращались друг к другу запросто: «Эй, ты, поди сюда!» или «Сенька, подь сюда!» С того дня стали говорить: «Эй, человек, подойди, пожалуйста, сюда!» — и весело смеялись.

Если кто-нибудь из драчунов нападал на слабенького или обижал девчонку, осуждающе кричали: «Человек, что делаешь? Опомнись!» И забияка, виновато моргая, опускал руки.

Как все дети, мы были жестоки к животным и птицам. Весной разоряли гнезда галок, ворон, домашних голубей. Желторотых галчат, не способных еще летать, усаживали на крыше, пускали в них стрелы из лука, бросали камнями. Старые галки носились в воздухе, орали истошно, пытались даже клевать нас тупыми, ничуть не страшными клювами.

Всеволод Евгеньевич пресек эти забавы.

— Человек убивает в лесу глухаря, чтоб приготовить жаркое к обеду, — тому есть оправдание, — говорил он. — А зачем вы терзаете галчат я воронят? В чем смысл? Где оправдание злодейства? Жестокие дикари — вот вы кто!

Он много рассказывал о жизни птиц, и мы узнали, что даже вредные, по нашим деревенским понятиям, птицы бывают чем-то полезны человеку, — без них природа осиротеет, станет беднее.

Однажды Павелко Бородулин, сын старосты, самый озорной мальчишка в деревне, начал стрелять из рогатки молодых скворцов. Теперь-то мы знали, что это дурно, и пытались остановить Павелка могучим словом «человек». Он отмахнулся.

— Ну вас… Человек, человек! Надоело, как горький хрен! Что хочу, то и буду делать.

— Ах, так! — воскликнули мы и ринулись на него скопом.

Павелко был опрокинут на лопатки. Его нещадно тузили со всех сторон, приговаривали:

— Будь человеком! Будь человеком! Будешь человеком или нет?

Он скоро сдался.

— Ладно, ребята! Я ж пошутил, пустите.

Он сломал рогатку, потер намятые бока.

— Черти этакие! Силком в рай тянете! А я, может, грешником хочу быть. Тогда как?

— Не смей! — твердо сказали мы. — Человеком будь!

Учитель узнал об этом, перед уроком похвалил нас, но то, что мы делали с Павел ком, назвал непедагогичным приемом и добавил строго:

— Кулаками воспитывать нельзя!

Он был, наверно, прав. Мы же не знали других «приемов», чтоб образумить товарища, и большой вины за собой не чувствовали. Все же Павелко перестал баловать: значит, не так-то плох был наш прием.

Мысль о том, каким должен быть человек, всегда занимала учителя, и он часто возвращался к ней. Ему хотелось, чтоб мы вышли из школы с твердым понятием о правах и обязанностях человека на земле.

Помню, он прочел нам страшный рассказ об умирающем богаче. Перед смертью старик миллионщик позвал ближних и дальних родственников. Радостные, они сбежались к нему: думали — поделит наследство, никого не обидит. Сидят в столовой, ждут. Кто-то говорит, что старик посылал в банк обменять золото на бумажные деньги для того, чтоб «нам легче нести», и все хвалят богача: какой добрый!

А тем временем старик затопил в спальне камин, бросил на горящие поленья банковые билеты, плеснул из лампы керосину, чтоб веселей пылали, открыл дверь и сказал родственникам: «Пожалуйте, господа!»

Наследники остолбенели от обиды, от злости. А старик ворочал клюкой в камине и хохотал. Он был доволен!

— Хорош человек? — спросил учитель.

— Не больно хорош! — ответил класс.

Не согласился лишь тот же Павелко Бородулин. Он сказал, что родственников жалеть нечего: старика-то вряд ли они любили; небось ждали его смерти, хотели попировать на чужие капиталы. Пусть сами наживают!

— Все равно старик дурной, — сказал Колюнька Нифонтов. — Отдал бы деньги земству на школы, а то жжет в печке, как сумасшедший! Я, мол, умираю, так пусть никому мое добро не достанется — гори! Пустая была голова.

— Правильно, Коля! — кивнул учитель и стал читать рассказ о другом старике, садившем яблони.

Старику говорят:. «Зачем садишь? Тебе не дождаться яблок». Он знает это, и все-таки сажает деревца, чтоб другие люди попользовались его плодами.

— Хороший старик! — закричали мы дружно, когда учитель закрыл книгу. — Вот человек!

— Да, человек, — сказал Всеволод Евгеньевич. — Если каждый из нас, как этот старик, хоть немножко сделает для других, жить будет легче, веселее. Человек, помышляющий только о своей выгоде, о своей утробе, о своем кармане, становится врагом человечества, торжествующей свиньей! Дети мои, когда подрастете и вас начнет одолевать бес жадности, кулацкого стяжания, вспоминайте старика, садившего яблони. Вспоминайте его чаще!

Мы любили такие уроки, такие разговоры с учителем. Не важно, что не росли у нас яблони, никто их не сажал н нам нечего было сажать. Незрелым детским умом догадывались мы, что тут вовсе не в яблонях суть, а в чем-то ином, более широком и тонком, что надо понять. Не поймешь, ты — торжествующая свинья!

Я рассказал Всеволоду Евгеньевичу, как сватал меня в письмоводители дядя Ларион и как отнеслись к этому в семье.

— Дед и бабка правы, — ответил учитель. — Что такое дядя Ларион? Давно приглядываюсь к нему. Странный какой-то прыщ на здешней земле. О нем книгу написать можно в назидание потомству: вот как нравственно уродует патриархального крестьянина капитализм — глядите и возмущайтесь! Ларион худо кончит. Держись подальше от таких людей.

Он помолчал, пристально взглянул на меня.

— Голова у тебя светлая, память редкостная. Все на лету схватываешь — математику, русский, географию. Сорок лет учу крестьянских детей, второго, как ты, ученика вижу. Тебе в гимназию надо, потом в университет. Далеко шагнешь! Верь, я не ошибаюсь, нет!

— Это сколько же учиться? И сколько платить?

— Учиться лет двенадцать, милый мой. А платить тоже изрядно.

Двенадцать лет! От этой мысли похолодела спина. Кто позволит? Чем буду жить? Кто будет платить?

— Не пустят, — сказал я. — В семье даже заикнуться об этом нельзя.

— Знаю, — кивнул учитель. — Я помог бы с радостью, но жалованье нищенское, самому не хватает. Надо газеты выписывать, журналы, табак вот легкий курю, как барин, — избаловался в глуши!

Он задумался, долго молчал, посмотрел на меня угрюмо.

— И в городе просить некого. Есть там, правда, купец-миллионщик, за бедных девушек в гимназию платит. Только выбирает смазливеньких, чтоб потом полюбовницами приспособить. Он же благодетель! Можно ли отказать? Ты не девушка, значит не подходишь.

Он опустил голову.

— Отец золото ищет в горах, — сказал я. — Если пофартит, разбогатеем… Меня тогда, наверно, отпустят в гимназию.

Учитель усмехнулся.

— Не будь Ларионом! — наставительно сказал он. — Никогда не фантазируй… Здесь, на Урале, золота, конечно, много. Но взять его трудно. Требуется научная разведка земных недр, нужны машины, капиталы. Что могут сделать несчастные искатели, вооруженные кайлом, лопатой, бадейкой да бабушкиным ситом? Только чудо им поможет. А чудес не бывает! Почти не бывает, — поправился он. — Из тысячи старателей одному выпадет счастье найти самородок, и об этом шумят годы, сочиняют легенды. Так-то, милый мой человек. А от Лариона держись подальше.

Прямо из школы я заглянул к дяде Лариону, сказал, что наниматься не хочу и Колюньку дядя Нифонт не пускает — пусть ищет другого письмоводителя.

Ларион как будто не обиделся. Он только оттопырил губу, сверкнул золотым зубом, значительно сказал:

— Попомни мои слова: пожалеешь!