Стражники, урядник Финогеныч и десятские вошли в избу ночью, тихо, как воры: дверь не запиралась на запор. Дед не успел очнуться, ему связали веревкой руки. Он был спокоен, ни о чем не просил стражников, не ругался.
— Ты, Матвейко, хозяином будешь, — тихо проговорил он. — Береги фузею, собак, слушайся бабушку, мать.
Я кинулся к нему на грудь. Усатый стражник строго сказал:
— Не лезь к арестованному!
Я выбежал во двор, спрятался в конюшне, чтобы не видеть, как поведут деда. Наконец протопали ноги по лестнице, скрипнули полозья у ворот, смолкли голоса. Я вернулся в избу. Мать затопляла печку. Бабушка сидела на сосновом чурбане, подперев руками лицо, и что-то шептала. Я обнял ее.
— Как жить станем, Матвеюшко? — спросила она. — В острог деда-то увезли.
— Сам виноват, — сказала мать. — Как умом рехнулся: бунтовать да бунтовать. Добунтовался. Клопов кормить поехал. Вот Лариона никто не трогает, потому что он…
— Помолчи, Степаха! — обиженно крикнула бабушка. — Старик не глупее нас был. Не нам судить. Душа у него прямая, голубиная. Не стерпел.
— Душа, душа! — передразнила мать. — У всех душа, да только высунулся-то он один. Ему что? В остроге хлебом кормят. А нам каково без мужика хозяйство вести? Об нас подумал?
Мне ясно — мать не права. Бабушке и так тяжело, а она еще изводит ее острыми, как занозы, словами. Я подбежал к матери с поднятыми над головою кулаками.
— Не смей про деда говорить!
Она попятилась.
— Господи боже мой! Очертенел парень совсем.
Бабушка дернула меня за рукав.
— Что ты? Мать она тебе или нет?
Она стояла передо мной, сморщив лицо, часто мигая.
Мать села на скамью. Бабушка спустилась в подпол перебирать картошку.
— Пожалел бы меня, Матвейко, — тихо проговорила мать. — Тяжко, горько. Ты ведь ничего не понимаешь. Отец-то дома почти не жил. Все в отходе да в отходе. Они, отходники, знаешь, какие: оторвутся от семьи да женятся на другой. Боялась потерять его. Осиротит, думаю, он Матвейку. Дед умрет. Как парня на ноги поставлю? А теперь деда взяли. Отца воевать угнали. Может пропасть совсем. За все годы я недели веселой не была. Несчастная моя жизнь, потому я злюсь порой.
Она стала рассказывать о своих горестях и тревогах. Слова, ласковые и печальные, падали в мое сердце, как гвозди, вызывали щемящую боль. Я удивлялся тому, какая мать добрая и хорошая.
— Буду любить тебя, мамка, — сказал я, ласкаясь к ней. — Слушаться буду во всем.
Вся как-то посветлев лицом, она улыбнулась сквозь слезы, подхватила меня на руки, принялась целовать, горячо и жадно, как после долгой разлуки.
— Степанида! — крикнула бабушка под полом. — Иди-ко сюда, пособи.
Мать шумно вздохнула, разжала руки.
За окном брезжил рассвет.
Я оделся, пошел кормить скотину.
И сразу потухла радость в душе, навеянная примирением с матерью. Все во дворе напоминало деда. Столбы, лестницы, двери, кормушки были вытесаны, выстроганы, прилажены его руками. Везде он оставил следы, старик. И нет его! Кто поведет меня в заветные угодья?
Я положил охапку сена овцам, присел на порог конюшни, задумался.
Представилось: быстро катятся по дороге сани. В санях дед, по бокам — усатые, молчаливые стражники. Холодное хмурое утро. Свистит ветер. По сторонам стоят могучие кедры, осыпанные снегом. Дед выскакивает из саней, бежит целиною в тайгу, к родным деревьям. Возница осаживает разгоряченную лошаденку. Стражники стреляют. Старик падает лицом в снег…
Вскоре арестовали Зинаиду Сироту, повезли вслед за дедом.
Как все круто изменилось!
Мужики, вчера бунтовавшие, стояли на коленях перед урядником, просили прощения. Емеля Мизгирев валялся в ногах у старосты.
— Невиновные мы, отец родной, истинный бог невиновные. Похлопочи за нас. Отблагодарим.
— Кто виновник?
— Спиридон Соломин… Он всех смутил.
Дядю Нифонта тоже увезли в город. Выпустили через две недели. Жандармы сильно били его при аресте: он захворал от побоев и едва таскает ноги. Дядя рассказывал, что царя повалить не удалось. Кругом— казни. Тюрьмы наполнены народом.
Дед в моих глазах самый хороший человек. Соседи его предали. Мужики ненавистны мне. Я встретил у родника Семена Потапыча. Он стал бранить деда.
— Погоди ужо, летом спалю твой дом, — сказал я.
Староста уронил кнут на снег и стоял, широко раздвинув ноги.
— Эк-кое сатанинское племя! Что ты, сдурел, ублюдок? Жаль, свидетелей нет: я бы тебя вместе с дедом в острог посадил.
Я шел домой, радуясь тому, что староста напуган.
Самовольно порубленные дедом бревна вывезли со двора. Староста прислал повестку об уплате штрафа: в десятикратном размере за бревно! Штраф был велик, денег не хватило. Продали с торгов Буланка, овец, коров, зерно из амбара. На торги пришли мужики, что бунтовали вместе с дедом.
— И не стыдно вам? — укорял я соседей. — Не за вас дед в остроге?
— Не мы, так другие купят, — оправдывались они. — Зачем упускать добро в чужую деревню?
Семен Потапыч при встречах ядовито посмеивался надо мной, над бабушкой:
— Как живете, ре-во-лю-цио-не-ры? Попользоваться хотели чужим добром? Не привел бог. Спиридону годов десять каторги припаяют — почувствует, что такое царская власть.
Насмешки доконали меня. В тонком еловом чурбашке я просверлил коловоротом сквозную продольную дыру, насыпал туда пороху, замазал хлебом, затер землею и подложил ночью чурбашек в поленницу Бородулина. Дня через два в печке у Семена Потапыча мой «снаряд» взорвался. Разворотило чело, оторвало железный кожух над шестком, выбило стекла в избе. От углей, разбросанных взрывом, загорелся пол. Но пожар потушили.
Семен Потапыч явился к нам на другой день со стражником и урядником Финогенычем.
— Твое дело, малый? — спросил стражник. — Признавайся, ничего не будет.
Я молчал.
— Да что калякать!.. — сказал Семен Потапыч. — По глазам видно, Что он. Кроме него, некому. Грозился поджечь меня, вот и сообразил. Арестуйте его.
— Для ареста нужны улики, — сказал Финогеныч.
— Лично мне грозился, какие еще улики? — настаивал Потапыч.
— Свидетели были? — спросил Финогеныч.
— То-то, что не было, но могу под присягой подтвердить: грозил…
Я пытался убежать во двор. Семен Потапыч схватил меня за волосы, повалил на пол. Финогеныч держал за шею, стражник стегал нагайкою по спине. Бабушка и мать кричали, отталкивали стражника. Он лупил их по рукам, ругался.
Неделю я лежал в постели…
Невесело встретили мы новый, 1906 год. Впервые в новогодний вечер не было в избе ни отца, ни деда.
И денег не было. Дядя Нифонт слег в больницу, дядя Ларион «прогорел» на очередной «коммерции» и не мог нам помочь.
Мой билет на право охоты кончился. Надо было взять новый. Скрепя сердце, я пошел к Семену Потапычу.
— Не дам билета! — сказал он. — Ноги твоей не будет в тайге. Всю соломинскую породу со света сживу. Пшел прочь, к-ка-торжник!
И вот соседи добывают белок, куниц, постреливают глухарей, а я сижу дома.
Неожиданно вернулся отец: высохший, с колючей сединой в бороде. Он был ранен в Маньчжурии. Его лечили в госпитале, кое-как поставили на ноги, отпустили по чистой. Из города он шел пешком, простудился, охрип. Бабушка отпаивала его парным молоком.
— Ну, Матвеюшко, я пока нe добытчик, — сказал отец. — Деда законопатили надолго. Семян нет, а сев не за горами. Придется тебе идти на сторону. Вешну мать как-нибудь вспашет сама. Семена займем у дяди Нифонта, лошадь попросим у соседей. Принесешь деньги — разочтемся.
Помолчав, он добавил:
— Неладно жил до сей поры. Не помогал вам. Все понимаю, да обуздать себя трудно. Беспокойство в груди: щемит, гложет. Вроде болезнь какая. Вот и мотался из стороны в сторону. За что ни возьмусь — скучно. Душа плесневеет. Опять же карты. Проиграл один раз двадцать рублей. Жалко стало. Все думал отыграться: возверну деньги, брошу играть.
— Неужели выигрывать не доводилось?
— Что ты, милый! Так не бывает, чтобы всегда не везло. Случалось, соберу большой банк, а через полчаса все до копеечки просажу. Ежели снимешь много на хорошую карту, надо из игры выходить, бежать без огляду. Так многие делают. А я не мог. Совесть не дозволяла. Жалко товарищей с проигрышем оставлять. Руки у них дрожат, лоб в испарине. Думаешь: уйду, а вдруг кто себя решит? Ну, теперь конец. Зарок дал. Баловство побоку. Отлежусь вот, куплю ружье, осенью на охоту пойдем, рыбу ловить станем, хозяйство подымем. Только бы пашню засеять. Ты постарайся, пожалуйста.
Он смотрел на меня беспокойно горящими глазами. Я молчал, радостно пораженный той переменой, которая в нем произошла. Он всегда будет дома. Охотиться вместе с ним — да это такое счастье! А как довольны будут бабушка, мать!