Множество забот, о которых я раньше не знал, свалилось на мои плечи. Готовлюсь к зимней охоте. Достал порох, свинец, пистоны. И тут опять поперек дороги — Семен Потапыч. Снова мне отказано в свидетельстве на право охоты.

Хлеба мы собрали мало. Овощи тоже не уродились. Как жить зиму? За последние годы молодежь из Ивановки, Кочетов и других деревень устремлялась на отхожие промыслы, в город. Многие спивались или кормили клопов по тюрьмам, гибли без вести на чужой стороне. А иным везло: счастливцы попадали на теплые места, выписывали родственников, всех устраивали к делу. В престольные праздники они наезжали в деревню, одетые в городское платье, вызывая зависть и многочисленные толки у людей, прикованных к земле. Две семьи перебрались в город, заколотили избы, сдали в аренду земельный надел.

Может, податься в отходники?

Вместо Всеволода Евгеньевича прислали нового учителя — Федора Павловича Гладышева. Я думал, он прибыл из города, зашел к нему потолковать. Оказалось, Гладышев переведен из соседней волости, где тоже работал много лет в сельской школе. Там сменила его внучка, недавно окончившая епархиальное училище, и он перебрался в Кочеты. Это был тихонький, смирный старичок с дряблым лицом и хриплым голосом.

Гладышев как-то сразу не понравился, пропала охота советоваться с ним, но все-таки я спросил, не знает ли он, как в городе с работой. Тихий старичок вдруг ощетинился.

— Да что он дает вам, город? Здесь вы — спаянная, тесная семья, живущая старым укладом, а в городе человек человеку волк.

Он стал резко поносить города, ссылался на ученых, писателей, возвеличивавших деревню. Оглушенный его- словами, я молчал.

— Ты пойми, — убеждал Федор Павлович, чем ближе человек к земле, к растениям и животным, тем он чище и яснее. Счастье и мудрость жизни в лесу, в поле, под солнцем.

— Солнышко есть не будешь, — заметил я. — Жить нечем!

Гладышев, казалось, не слушал меня.

— За каждый рубль будешь платить городу здоровьем, весельем, радостью. Город изжует, высушит, сделает пролетарием. Понимаешь ли ты, что такое пролетарий? Тень человека! Ни кола, ни двора. Он, пьяненький, умирает под забором. Этого хочешь?

— Всеволод Евгеньевич говорил другое.

— Ах, этот ваш несчастный Никольский! Наслышан я о нем. Заблудшая овца. Вместо того чтоб учить вас грамоте, он занялся политикой. Теперь попал в острог. Неужели тебя прельщает его судьба?

Я слушал Федора Павловича и улыбался. Почему-то вспомнились слова зимогора Ефима, сказанные про кашевара Еремея: «Вредный мужичонка — утешитель!» Да и сам Гладышев казался каким-то вылинявшим, убогим. Он еще цеплялся за то, что давно отброшено, осуждено Всеволодом Евгеньевичем…

Я стал снаряжаться в город. В котомке было полпуда сухарей. Никто не провожал меня за околицу: в этот раз я не хотел никаких проводов, прощальных напутствий, слез. Бабушка еще в избе измучила наставлениями.

— Главное, живи по правде. Не забывай ее, правду-матушку. Советчиков будет много. Слушай всех, а делай по-своему.

Была осень, желтые листья тихо дрожали на березах. В ивановской церкви звонили колокола. Чистый и нежный звон колыхал воздух, нагонял тоску. Я зашел на могилу отца — проститься. Кто его знает, как обернутся мои дела и когда вернусь домой. Крест покосился в раскисшей от дождя земле. Я поправил, отоптал его ногами.

Я снял шапку и молча стоял у могилы. Сырой ветерок обдавал холодком мое лицо, шевелил волосы.

— Прощай, отец! Благослови меня в путь!

Тихо было кругом, и казалось, отец слышит, все понимает.

Не оглядываясь, я зашагал берегом Полуденной. Гулко и светло в лесу. Ветер качает деревья. Знакомые сосны машут ветками: «Будь счастлив, парень. Не забывай нас».