В день свиданий я зашел в острог.

Дед еще не знал, что я без места. На лице у него радость.

— Приятеля твоего отыскал. Николая Павловича Яхонтова. В одиночке держат, строго. Человек душевный. Через глазок побеседовали.

Я рассказываю о своих мытарствах. Старик задумался.

— Ступай, Матвеюшко, в деревню. Не ко двору, видать, пришелся в городе.

— А как же ты? И передачу никто не принесет.

— Ничего, милой, вытяну, привыкать стал, — мотает он головой. — Тебе жить надо, мне — умирать. Да и недолго здесь пробуду. Есть слушок — после суда всех политиков погонят в Сибирь.

И опять я брожу по городу, ищу работу. Везде просят бумажку от прежнего хозяина. Ни от Агафона Петровича, ни от Валерьяна Семеныча я бумажку не взял, и всюду — отказ. Удивительное дело! В большом городе нет дела для одного человека. Часами простаиваю у заводских ворот, прислушиваюсь к реву гудков. Беседы с Николаем Павловичем, встречи с мастеровым людом приучили меня уважать завод, ценить и любить рабочего человека. Стоять за станком, управлять машиной, создавать своими руками вещи, необходимые людям, — что может быть лучше? И в какое сравнение с этим трудом можно поставить труд извозчика, развозящего пьяных купцов и офицеров по Сахалинам да ресторанам, или труд дворника, подметающего улицу?

Яхонтов рассказывал, что многие мастеровые учатся на вечерних курсах, выписывают газеты, журналы.

Я должен стать рабочим, только рабочим, и никем другим быть не желаю! Но даже в маленьких кустарных мастерских все станки заняты.

Сколько раз обошел я город от края до края. Ветер забирается под куртку, леденит спину, а я стою против заводских ворот.

«Может, сегодня возьмут? Умер кто-нибудь — и место освободилось? Мало ли что бывает».

Из проходной выходят мастеровые, отработавшие смену, у них лица и руки черны от копоти, глаза воспалены, одежда испачкана машинным маслом. Они на ходу перекидываются словами, и кажется, в голосах звучит радость.

Счастливцы!

Я опять очутился в ночлежке. Пахнет гнилью, зловонием. В тусклых корпусах, на грязных нарах, копошится людское охвостье: мелкие воры, безногие и безрукие уроды, слепые, глухонемые, нищенки, потерявшие человеческий облик пьянчуги. Отвратительный муравейник. Ночью драки, поножовщина. Изрезанных, убитых увозят в больницу. Часто наведывается полиция. Кого-то ищут, куда-то уводят.

Злобная сварливость обитателей ночлежки необъяснима. Калеки, в синих и багровых подтеках, словно поросшие плесенью, навсегда утратившие способность смеяться, похабно ругаются хриплыми голосами, ни с того ни с сего хватают друг друга за горло, падают, кликушествуют с пеной на губах. Глядя на них, не верится, что в городе есть чистые квартиры, населенные здоровыми, счастливыми людьми. Ночлежка напоминает собой таежную падь, где гниет бурелом, отравляя чистый лесной воздух.

Я задыхаюсь в этом омуте.

Многие прожили тут годы и не пытаются выбиться на поверхность. Что же это такое? Ведь они, как я, были когда-то молоды, на что-то надеялись, чего-то ждали, искали свою жар-птицу…

Забываюсь только во сне.

Вспоминаю адрес рыжего Миши Галандина, с которым познакомился у Николая Павловича. Авось поможет, даст дельный совет. Иду к нему вечером, стучу в калитку. Выглядывает седобородый старичок.

— Мне бы Мишу повидать.

— Забрали в тюрьму, — отвечает старик. — Ты дружок его будешь, что ли? Осторожней ходи. В переулках псы из охранки дежурят. Кабы не замели. Народу похватали ужасть сколько.

Я бегом пустился в ночлежку, и чудится — по бокам бегут черные тени, вот-вот крикнут: «Стой!»

Других приятелей Николая Павловича не разыскиваю.

Кругом стоят каменные громады, наводящие тоску. Вспоминается первый день, проведенный в городе. Так же, как сейчас, я слонялся, подыскивая работу, и серые загоны улиц теснили, давили со всех сторон. Холодная осенняя пыль, камень, кирпич, асфальт; ни цветка, ни клочочка зеленой травы, чтобы порадовать глаз. Иногда я пытался выйти к окраине, хоть на миг взглянуть на простор, напоминающий Кочеты, и попадал в тупик. Город держал меня в плену. Я чувствовал себя запертым в ловушке. Теперь я не новичок. Мне известны многие тайны города…

Шагаю, опустив плечи, ничего не видя перед собой. Подхожу к ночлежке и не могу переступить порог. Опять к ворам и калекам? Опять слушать надоевшие жалобы, стоны, ругань и несусветное вранье, от которого тошнит? Довольно! Буду лучше спать на скамейке в городском саду. Кто прогонит оттуда?

Полдень. По-весеннему греет солнце. На снегу сверкают первые лужицы, голые деревья качаются под ветром.

Скоро будет тепло. Забушуют ручьи и реки, камни заговорят в воде. В Кочетах начинается весна. Казалось, слышу крики птиц над бурой, вспотевшей землей. Летят журавли, кружатся над моим скрадом. Я поднимаю ружье…

Кто-то негромко окликает меня. Вздрогнув, открываю глаза: учитель Федор Павлович Гладышев, сидя в задке цветной бородулинской кошевы, сдерживает гнедого мерина.

— Ну, иди сюда, блудный сын, поведай, как живешь.

Подбегаю к нему.

— Приезжал в земскую управу по школьным делам, — говорит учитель. — Бабушка твоя наказывала: отыщи, дескать, внука, попроси денег и письмишко. Я искал, искал, совсем уж отчаялся найти, возвращаюсь в Кочеты, а тут, глядь, на ловца и зверь бежит. Да ты что молчишь?

Я рассказываю все. Гладышев качает головой.

— Несчастные страдают в ночлежках и гибнут потому, что у них нет земли, им некуда податься. Другое дело ты, Матвей. Тебя ждет земля. Земля, на пышной и щедрой груди которой, как чирьи, неизвестно почему, выросли эти подлые города с тюрьмами, церквами, кабаками, Сахалинами, тысячами безработных и босяков. Земля примет тебя и за муки, перенесенные в городе, наградит покоем и счастьем. Едем, что ли, байстрюк?

Я еще колеблюсь.

— Есть в Кочетах нечего, Федор Павлович. Здесь худо, и там нехорошо. Как быть — не знаю.

Он хмурится.

— Как хочешь: не маленький. Люб город — оставайся, проси подаяние под окнами, гложи рыбьи головы, вылизывай вместе с собаками консервные банки на помойках. Авось сдохнешь где-нибудь в мусорной свалке: завидная доля. Эх, Матвей!

Он стегнул мерина, едет шагом вдоль улицы. Я догоняю его, сажусь в кошеву. Выезжаем на окраину, пересекаем обледенелый холм, спускаемся в долину.

Я оглядываюсь. В небе горят далекие купола городских церквей.

Темно и смутно в душе. Мысли о том, что город вытолкнул меня, как пробку из бутылки, вгрызаются в сердце. Чувствую себя маленьким и несчастным, как в те дни, когда дед не брал на соболевку.

Но все-таки не прощаюсь с городом навсегда. Нет. Город двоится в моих глазах. На одной стороне маячат хозяева, домовладельцы, городовые, пройдохи, жулье, а на другой — Николай Павлович, умный, сердечный старик Иван Иваныч, добродушные парни Горькой слободы, веселая заводская мастеровщина. Слова учителя не доходят до моего сердца.

«Ничего! Когда-нибудь вернусь…».