Когда я уже отчаялся найти место, вдруг повезло: поступил дворником к присяжному поверенному Валериану Семенычу Жукову. В двухэтажном каменном особняке было множество комнат. Наверху жили барин с барыней и горничная Панька, вертлявая девка лет двадцати. В первом этаже — кухня, кладовая и людская.
Жуков имел свой выезд. В конюшне стояли два рысака: золотистый с белыми бабками Святогор и гнедой Сокол.
Я подметал обширный двор, топил печи, убирал стойла, кормил рысаков, выполнял разные поручения. Панька то и дело опускалась в людскую, вытягивала лисью мордочку.
— Дворняжка, ступай на почту.
— Дворняжка, сбегай в кондитерскую за пирожным.
Гоняли к портному, в аптеку, за делами клиентов, и я бегал во все концы. Правда, здесь меньше ругали, не обыскивали, но иногда, измученный беготнею, начинал думать, что служить у Агафона было не так уж плохо. Там я отдыхал по воскресеньям. Здесь в воскресенье и в будни — работа. Особенно доставалось, когда валил снег или разыгрывалась поземка. На дворе вырастали большие сугробы. Приходилось вывозить снег на санках к реке. Нудное дело! Я попросил для вывозки лошадей.
Кучер Силантий, ленивый, вечно заспанный, обросший рыжим волосом мужик, глянул так, будто его подговаривают на воровство.
— Надо сперва подумать, потом чесать языком. Дозволит хозяйка животных утруждать на этаком деле? Знаешь, сколь рысак стоит? Нам с тобой за всю жизнь на одного не заработать.
Барыня, Ирина Филипповна, ходит медленно и прямо, будто аршин проглотила, презрительно щурится на всех. Дряблое лицо ее густо напудрено. Должно быть, у нее неважная память: она зовет меня то Сидором, то Никитой, то Никанором. Это смешно. Иногда я робко поправляю:
— Матвей.
— А не все равно? — говорит Ирина Филипповна.
Горничная Панька по секрету сказала мне, что барыня — дочь известного миллионера-мукомола — старше мужа на восемь лет. Валериан Семеныч женился на ней из-за большого приданого, и еще потому, что зятю миллионера, молодому безвестному адвокату, легко открывался «ход» в купеческий мир, где он собирался делать карьеру.
Валерьяну Семенычу под сорок. Он моложав, красив, статен. С нами держится просто, иногда шутит. Он кажется добрым и доступным для всех. Всезнающая Панька говорит, что барин «стреляет» за девочками, — где-то на заимке у него есть домик для тайных свиданий.
Огромный кабинет заставлен шкафами с книгами, журналами. Книги дорогие, в кожаных переплетах с золотым тиснением на корешках. Однажды, растапливая камин, я набрался духу и попросил какую-нибудь книгу для чтения.
Хозяин дал томик Генриха Сенкевича.
— Только обращайся аккуратно.
При выходе из кабинета я столкнулся с барыней. Она увидела книгу в моих руках, зашипела:
— Это еще что такое? Кто позволил?
— Валерьян Семеныч.
— Вот новости! Поставь книгу на место!
Я вернулся в кабинет, поставил Сенкевича в шкаф. Хозяин молча посмотрел на меня, улыбнулся, развел руками. Это, наверно, означало: «Тут я, братец мой, помочь не могу. Видишь, какая она!»
С того дня еще больше возненавидел я Ирину Филипповну, и когда Панька, желая посплетничать, щебетала, что Силантий опять повез барина к «птичке» на свидание, я мысленно говорил: «Так ей и надо, нашей фуфыре!»
— Наш барин — первое лицо в городе, — говорит Силантий в людской. — Большие тысячи в месяц огребает. Ведет дела первогильдейских купцов, промышленников. Супротив него ни один прокурор не устоит. Коли Валериан Семеныч взялся дело вести, будьте покойны — выиграет. Мастер зубы заговаривать. Хотя, правду сказать, он с судьями делится — потому и везет в делах.
— Врешь!
— Чего врать? — посмеивается кучер. — Сам отвозил. Кому в пакетике сторублевую бумажку, а кому свиную тушу или бадейку меду, осетрины или тай варенья бочонок.
— Что ты? — удивляюсь я, глядя на его спутанную бороду. — Нешто судьи берут?
— Мимо рта пропускают. Жалованье им не больно велико идет, а жить всяк человек хочет, у иных семья, детей обучать требуется, — вот и поддедюливают, где можно.
Я знаю: в деревнях урядники, старшины, волостные писаря и судьи берут сырым и вареным, выносят неправедные приговоры, кривят душой. Но в городах, думалось, все по-другому. На белой стене окружного суда я читал золотые слова: «Правда и милость да царствуют в судах!»
Оказывается, правда — только на вывесках.
Помолчав, кучер хвастается лошадьми:
— Рысаки у нас первые в городе. Чистых кровей кони. У губернатора таких нет. Хозяева быструю езду любят. «Ежели кто обгонит на улице, тебя, Силантий, без промедления уволим». Ну, куда обогнать! Мы всех обгоняем: кони — чистые звери!
Голосок Силантия звучит мягко, конопатое лицо серьезно. Он может рассказывать с утра до вечера.
Порой к подъезду жуковского дома подворачивают мужики в рваных зипунах, с котомками за плечами. У них тоже судебные дела — с графом Строгановым, графом Шуваловым, князем Абамелек-Лазаревым и другими богачами, поделившими между собой богатейший край.
Горничная Панька отгоняет ходоков.
— Пошли прочь, нету барина и не будет. На охоту уехавши.
Если Панька занята, навстречу мужикам выходит Силантий. Держится он важно, ведет скуки ради пустые разговоры.
— Что приключилось, земляки? — ласково спрашивает он. — Опять бревна в чужом лесу порубили? Или княжескую землю оттягать вздумали?
Мужики снимают шапки, кланяются.
— Допусти, кормилец, к его высокому благородию, Валерьяну Семенычу. Нуждишка неотложная.
Силантий слушает длинный сказ о «нуждишке».
— Так, знамо дело. Что и говорить, это уж как пить дать. Ребятенки, чай, имеются?
— Мал мала меньше. Куда ж от них денесси?
— И жрать, верно, нечего?
— И-и, мил человек, к рождеству все подъели, и не знаем, как до весны дотянуть. Животишки подвело.
— Несчастные, стало быть, люди?
— Да уж куда хуже.
— Ах, сердешные вы мои! Горемыки, богом забытые.
В глазах мужиков — надежда. Все чаще срываются с языка их льстивые слова: благодетель, отец родной, кормилец.
А Силантий, вымотав из ходоков и просителей души, сладко зевает.
— Ну, хватит, покалякали. Ступайте по домам. Меня дела ждут: рысаков чистить надо.
Мужики снова кланяются.
Силантий надувает щеки.
— Проваливай, землячки!
— Допусти-ка, — может смилуется его высокоблагородие, выручит из беды? Ведь не даром: собрали с миру по нитке.
— Кишка тонка у вас нанимать барина, — ухмыляется кучер. — По синенькой за одно слово берет. Скажет сто слов — пятьсот целковых. Вот цена какова. С потрохами вашу деревню продать, и то навряд хватит. Поняли?
Он хлопает дверью и отходит, тяжело ступая ногами по паркету.
Мужицкая нужда мне близка и понятна. Я сержусь на кучера. Разве трудно Валерьяну Семенычу похлопотать за них?
— Чудак, — сухо говорит Силантий. — Только вникни в дело. Сколь в губернии графов, князей да дворян именитых? По пальцам перечтешь. А мужиков? Мильен. Мужик жрет редьку с квасом, в хлеб мякину подмешивает, а плодится нещадно, и все ему тесно, все мало. Вот он и сутяжничает с господами. Ну, теперь посуди: может государство — потрафлять мужику и давить белую кость? Взять, к примеру, нашего рысака: он, поди-ка не одну сотню деревенских кляч перетянет, кровя у него благородные. То же граф и князь. Нешто Валерьян Семеныч супротив князей, супротив власти предержащей пойдет?
— По закону просят.
— Да кто ж тебе сказал, что законы для мужиков писаны? Что такое мужик? Дым, туман, слякоть!
Почему-то думалось, что Валерьян Семеныч не знает, как выпроваживают мужиков Панька и Силантий. Я сказал ему об этом.
— Что, брат, поделаешь? — серьезно проговорил он. — Кончив университет, я хотел заняться мужицкими делами, защищать обездоленных, бедных. Хотел! Но ведь нищеты в России — океан. Разве всем поможешь? Тут любой адвокат бессилен. Беда в государственном устройстве. А начни «болеть» за мужика — нетрудно в Сибирь попасть. Я избалован жизнью, на подвиги не способен. Да какой герой вообще в силах помочь вымирающей, утонувшей в дикости деревне? Тебе трудно это понять…
Он достал из шкафа книгу, раскрыл ее, прочел вслух:
— «В течение зимы и лета бывали такие часы и дни, когда казалось, что эти люди живут хуже скотов, жить с ними было страшно; они грубы, нечестны, грязны, нетрезвы, живут несогласно, постоянно ссорятся, потому что не уважают, боятся и подозревают друг друга. Кто держит кабак и спаивает народ? Мужик. Кто растрачивает и пропивает мирские, школьные, церковные деньги? Мужик. Кто украл у соседа, поджег, ложно показал на суде за бутылку водки? Кто в земских и других собраниях первый ратует против мужиков? Мужик».
Писал Антон Чехов. Это был трезвый ум, честнейший литератор, и он знал современную деревню! А ежели деревня такова, будет ли польза от моей заступы? Ну, выиграю два-три дела о порубке леса мужиками у графа Строганова. Бревна эти все равно пропьют, и жизнь не изменится. Понятно?
Я все понял и больше не пытался уговаривать хозяина хлопотать за мужиков: все, что сказал он, было нужно ему для оправдания своей собственной жизни…
По субботам у Жуковых собирались гости. Ужин затягивался часов до трех ночи. Потом мужчины разбредались по отдельным комнатам, садились за карточные столы, играли до утра. Игроки курили терпкие сигары, и приторный табачный дым волнами растекался по всему дому.
В воскресенье утром, после отъезда гостей, в доме начиналась кутерьма. Ирину Филипповну от табачного дыма мучила мигрень. Все ходили по комнатам на цыпочках, Панька выключала телефон, звонок у парадной двери обвертывала ватой, открывала все форточки. Мне наказывали нещадно топить печи, камины. И боже упаси — стукнуть поленом о пол или хлопнуть печной дверцей! Даже легкое потрескивание ольховых дров в камине усиливало мигрень у хозяйки. Ирина Филипповна, укутанная в пуховую шаль, страдальчески морщилась и шипела:
— Пантелей, где достал такие ужасные дрова? Убери, замени другими.
Я вытаскивал из камина горящие поленья, совал их в ведро с водой, выносил в кухню. Если новые поленья тоже трещали, хозяйка окончательно выходила из себя: грубо ругалась, топала ногами. Валерьян Семеныч посылал кучера за доктором.
Чем сильнее старался я в такие минуты не греметь и не стучать в комнате хозяйки, тем легче, оказывается, было устроить невероятный гром: осторожность — палка о двух концах. Открывая трубу голландской печи, я уронил чугунную вьюшку на паркет. Грохот получился отменный. Ирина Филипповна в истерическом припадке истошно допрашивала:
— Сидор, ты нарочно это сделал? Нарочно, да? Я прикажу тебя колотить по пяткам бамбуковыми палками!
Следовало, склонив голову, покорно слушать злые слова бесившейся с жиру хозяйки, но я не выдержал и расхохотался. Насмешили бамбуковые палки. Бамбук на Урале не растет, и я знал, что во всем городе вряд ли найдется одна палка, потребная для моего вразумления. Хозяйка хотела немедленно прогнать меня со двора, и лишь горячая защита Валерьяна Семеныча склонила чашу весов в мою пользу.
— Ну полно, любушка, полно, — уговаривал он хозяйку. — И так прислугу меняем каждые два месяца. Люди над нами смеются. Нельзя же так!
Великим постом Силантий заболел. Обязанности кучера временно переходят ко мне. По утрам отвожу барина в суд, потом катаю Ирину Филипповну. Укутанная в меха, она семенит от крыльца мелкими шажками, словно проходит через реку по жердочке, молча садится в экипаж. Выезжаю из ворот на улицу. И так весело мчаться на рысаке по звонким, обледенелым мостовым навстречу ветру!
Кузьма и Волчок опять устроились извозчиками у какой-то вдовы-мещанки. Мы встречаемся изредка на улицах. Они с завистью оглядывают статную лошадь, на которой я проношусь, как черт, дорогую упряжь и мой кафтан с галунами.
…Проезжая с барыней по главной улице, слышу позади цокот, жаркое дыхание разгоряченной лошади. Оглядываюсь: седой от инея жеребец полицмейстера. В> санках женщина с белой собачкой на руках. Полицмейстерский кучер старается обогнать. Ирина Филипповна оглянулась, грозит рукою:
— Сидор! Обгонят — уволю!
Дался ей этот Сидор!.. Я натянул вожжи, хлестнул Святогора кнутом, а рысаков хлестать не следует. Жеребец закусил удила и понес. Полицмейстерский кучер нажимал. Скосив направо глаза, я увидел на козлах чернобородого истукана с медно-красным лицом. Во мне тоже проснулось что-то дикое, и я опять огрел Святогора кнутом. Рысак полицмейстерши, бежавший одно время почти рядом, отстал. Близок конец Главной улицы. Дальше обгонять негде.
Льдинка из-под копыт жеребца попала мне в глаз. Я вскрикнул от боли, опустил вожжи. Впереди улицу пересекал крестьянский обоз. Святогор сам повернул в переулок. На повороте санки со страшной силой ударились о тумбу. Оглобли переломились, как обрезанные пилой. Я кубарем вылетел на снег. Жеребец убегал налегке, без санок, и снежный вихрь крутился за ним.
…Хозяйка лежала возле тумбы, подвернув правую ногу, лицо ее было сведено судорогой, из разбитой головы текла кровь, окрашивая притоптанный снег. Сбежался народ. Кто-то суетливо приказывал кому-то бежать за доктором.
Ирину Филипповну уложили в санки проезжавшего мимо извозчика. Кто-то спросил адрес.
Как в чаду, я побрел в особняк Жукова.
«Что теперь будет? Рассчитает Валерьян Семеныч? Может, посадит в острог?»
Лежу в людской голодный и одинокий. Никто не бранит, не допрашивает.
…Горничная Панька вынесла паспорт, пять рублей денег.
— Убирайся-ка, малый, на все четыре стороны. Твое счастье, что барин даже радуется смерти Ирины Филипповны. Руки у него теперь совсем развязаны. Скоро женится на молодой, и будет хозяйкой нашей Валентина Георгиевна. А то — не миновать бы тебе острога.
— Повезло сиволдаю, — ухмыльнулся кучер. — Благодари бога и отставного генерала дочку — Валентину Георгиевну.