Дед запряг Буланка в телегу на железном ходу, навалил мешки с рожью, ячменем и овсом, и мы поехали на мельницу. Бабушка дала нам туесок молока и ватрушек: если задержимся, было б чем пообедать.

Мельница стояла на Гаревой, впадающей в Полуденную. Хозяином ее был хромой старик Тимофей Харитоныч.

Мать наказывала деду не молоть «на ков» и — ежели что — уступить черед кому-нибудь другому, несмышленому в мельничных делах. Я спросил, что значит «на ков»? Дед усмехнулся.

— Вырастешь — поймешь. Харитоныч раз в неделю кует жернова: отбивает молотком кривые борозды и бугорки, — без этого не разотрешь зерно. Жернова-то круглые, а ящик, в коем они лежат, четырехугольный. Жернова крутятся, в углы набивается мучная пыль — бус. При поковке мельник снимает пуда два буса, откармливает им свиней. Больше всех теряет тот, кто мелет «на ков»: углы ящика пусты — туда так и тянет муку, так и тянет! А. потом забьет пазы — ничего. Кто угодит в последние два дня перед ковкой, ни щепоти не потеряет.

— Чего ж Харитоныч не отдает бус помольцам?

— Так и не отдает. Его счастье. Не) им заведен порядок. Мельники пользуются испокон веков.

Я задумался. Еще год назад все казалось простым и ясным. Теперь каждый день я узнавал что-нибудь необычное, далеко не простое, и это не укладывалось в голове.

— Не будем молоть на ков, — сказал я деду. — Ни за что не будем!

— Как удастся, — ответил он. — Какой черед выйдет, а меняться дураков мало. Разве попадет пентюх вроде тебя.

Мельница была двухэтажная, ветхая и старенькая, как сам Харитоныч. Когда работали жернова, корпус ходил ходуном, бревна в стенах поскрипывали. Дед поставил мешки на втором этаже, обвязал их тоненькой бечевкой, чтоб не смешались с чужими, и мы пошли в избушку, стоявшую рядом с мельницей, ниже плотины. Избушка тоже была двухэтажная. Наверху жил Харитоныч со старухой, внизу ютились помольцы, ожидавшие очереди.

На нарах сидело пять-шесть мужиков. Двое у стола играли в шашки. Дед спросил, кто последний в череду, узнал, сколько у кого мешков, когда откованы жернова. Все было хорошо. Поковка сделана два дня назад, мешков у всех немного. Выходило так, что к вечеру обязательно смелем. В избушке было душно, накурено. Дед сказал рыжебородому мужику:

— Митрофан, как засыплешь свой мешок, кликни меня.

— Ладно, — ответил Митрофан. — Ступай, дрыхни, охотник.

Мы завалились в телегу и уснули. Кто-то разбудил нас перед закатом. Зерно Митрофана в ковше кончалось. Дед подтащил мешки, развязал завязки. Возле ковша очутился Харитоныч — сухонький, коренастый старичок с белой бородой, косматыми белыми бровями. Рубаха и штаны у него были осыпаны бусом. Я даже подумал, что и борода Харитоныча, может быть, поседела от буса.

На дне ковша оставалось несколько горстей Митрофанова зерна. Харитоныч глянул цепкими глазами, махнул рукою и зычно гаркнул:

— Засыпай, Спиридон!

Дед разом вытряхнул длинный мешок, потом второй. Ковш наполнился рожью почти до краев, и тотчас жернова как-то чудно заскрежетали, завизжали. Митрофан быстро выгребал муку из ларя. Из-под верхнего жернова во все стороны летели ослепительные желтые искры. Харитоныч выругался и, ковыляя на согнутой ноге, побежал на плотину, закрыл ставень. Вода перестала бить в лопасти колеса, жернова остановились, мельничный шум смолк, наступила тишина.

Мы спустились к ларю. Митрофан, завязывая мешок, рассказывал, как напугался, когда посыпались искры.

— Страсть господня! — говорил он, пришепетывая. — Думал, глаза выжжет. Как полыхнет, полыхнет! С чего бы это?

— Сейчас узнаем, — сказал Харитоныч. Он кликнул помольцев на помощь. Мужики подняли вагами верхний жернов и ахнули: на нижнем жернове лежала стальная гайка, обтертая до блеска.

— Жернов испортил, черт полосатый! — крикнул Харитоныч Митрофану. — Откуда взялась гайка в твоем зерне? Оштрафую — будешь помнить!

Митрофан заморгал, развел руками.

— Ей-богу, ума не приложу. Откуда ж ей на самом деле взяться? Ни сном, ни духом! Разве что ребятишки сунули. Они же чистые зимогоры![1] Они не токмо что, себе в рот иголку сунуть могут.

Мужики молчали.

— Ну народ! — вздыхал Харитоныч. — Никакого соображенья нет. На днях один дохлую крысу с ячменем засыпал, другой — бутылку из-под дегтя! Черт-те что в ковш валят. Пропадешь с вами!

Он повернулся к деду.

— Ложись спать, Спиридон. Видишь, рубцы гайкой стерло: ковать буду. Часок сосни, разбужу.

Взгляд Харитоныча остановился на мне.

— Ты, малый, если хочешь, возьми удочку, побросай в пруду. Вечером окунь славно берет. Червей достанешь возле избушки.

Мы пошли к телеге.

— Вот и не мели на ков, — подмигнул дед. — Попробуй не молоть. И черед не уступишь, зерно-то в ковше. Провалиться бы Митрофану с его гайкой. Только знаешь что: не говори ни бабушке, ни матери. Узнают, икота обеих схватит. Бабы!

Он лег на телегу. Я взял под навесом рябиновое удилище с белой волосяной леской, накопал червей, уселся на плотине, стал забрасывать удочку. В Полуденной окунь серьезный, клюет сильным рывком, без обману. Не прозеваешь поклевку, рыба всегда на крючке. Здесь, у Харитоныча, окуни были хитрые. Они, как ершики или плотва, слабо дергали наживку, откусывали конец червяка, не заглатывали крючок. Я стравил до десятка червей, не вытащил ни одной рыбины. Подошел дед, спросил, как дела. Я рассказал.

— Ну-ка, помогу, — живо отозвался он. — Поглядим, что тут за окунь водится. Ну, поглядим!

Он взял крючок, оторвал кусочек толстого червя, насадил так, что жало высунулось наружу, забросил подальше, передал мне удилище.

— Посмотрим, как сорвут. Только не зевай!

Поклевки долго не было. Солнце садилось за краем леса. Синева неба поблекла, будто затуманилась. Стало свежо. По воде пробегала мелкая рябь, шумно плескались щуки. Поплавок, похожий на перо, утерянное птицей, лениво качался на воде, было томительно и скучно сидеть. Я собирался поднять удилище и кончать ловлю, как вдруг поплавок встал торчмя, мгновенно исчез под водой. Я подсек и вытащил окуня-верзилу, каких до того не видывал. Окунь так яростно бился, колол нам руки спинными иглами, что мы едва сняли его с крючка. Я посадил добычу на кукан, торопливо стал насаживать приманку, но ловить больше не пришлось. Харитоныч отковал жернов, мельница опять загудела, и мы пошли выгребать муку.

Пруд, устроенный в крутом овраге, был глубок, но вода в нем, как говорил Харитоныч, была «мертвая», стояла ниже шлюза. Лишь верхний слой стекал в шлюзовую деревянную трубу, чтоб двигать маховик. К ночи вода почему-то села, напор ослабел, и мельница часто останавливалась. Только к утру кончили помол, расплатились с Харитонычем и поехали домой.

— Что так долго? — спросила бабушка, встречая нас у двора. — Уж не на ков ли молотили?

Я открыл рот, чтоб сказать правду, но вспомнил наказ деда, и правда обернулась ложью.

— Нет, нет, что ты! Разве мы бы согласились? Харитоныч на прошлой неделе ковал. А задержались — воды не было.

— Вот повезло нам, — обрадовалась мать. — Я-то думала: не едут и не едут, значит — Харитоныч кует.

Бабушка ахала, что мы намаялись, не спали ночь, помогла выпрячь Буланка. Муку ссыпали в старые кадки, стоявшие в завозне: она была мелкая, сухая, душистая. Бабушка попробовала ее на язык, нагребла в дуплянку, пошла творить квашню. Ей хотелось поскорее накормить семью новым хлебом.