Серебро кончилось, надо было кое-что покупать для хозяйства, а бумажные деньги, полученные за кидусов, бабушка хранила в окованном железом сундучке, не давала к ним подступиться. Несколько раз, уступая деду и матери, старуха пыталась раскошелиться, доставала заветные бумажки, разглядывала их, как божий дар. И на том все кончалось. Вздохнув, бабушка опять запирала кредитки на замок.

— Уж больно красивы, жалко тратить, — говорила она. — Пусть полежат.

Мать ухмылялась, дед ворчал, что старушечья скупость хуже мотовства, что мы не дети — забавляться красивыми бумажками. Подоспела нужда — трать. Однако бабушка стояла на своем. Дошло до того, что дед вынужден был занять у дяди Нифонта рубль на табак.

И пришел все-таки день, когда бабушка сдалась, решила разменять одну бумажку. Приближалось шестидесятилетие деда. Вздумали отпраздновать событие, позвать гостей. Мать замешала брагу и пиво, а мы с бабушкой поехали за покупками в Ивановку. Бакалейщики. торговали с утра до вечера, сиделец казенной винной лавки устраивал перерыв на обед, ложился после обеда вздремнутъ, и так крепко дремал, что покупатели сидели порою на крыльце часами, ожидая пробуждения нерадивого торговца водкой. Мы сразу подъехали к казенке, чтоб застать сидельца до обеда.

— Четвертную бутыль проклятущего зелья! — пошутила бабушка, выкладывая на прилавок новую кредитку. — Только зелье подавай самолучшее, — деньги, вишь, какие, прямо жалко тратить!

Толстый, пузатый сиделец с сонным лицом взял хрустящую бумажку, повертел в руках, глянул на свет, скомкал и опять развернул. Кредитка явно не нравилась ему.

— У тебя, старуха, много еще таких? — грубо опросил он, разглаживая бумажку на стойке. — Много?

Бабушка оторопела.

— А что, милой? Что такое?

— Фальшивая! — вкрадчиво и жестко сказал сиделец. — Сделано чисто, бумага настоящая, да меня не проведешь, двадцать восьмой год на этом деле. Фальшивку в темноте на ощупь узнаю.

У бабушки опять начался сердечный припадок, как в тот день, когда запил дед, она прижала руку к груди, зашаталась. Я осторожно усадил ее на скамью.

Сиделец послал куда-то мальчишку-помощника. Вскоре пришли с двумя понятыми волостной старшина и урядник Финогеныч, составили акт: такого-то числа, месяца и года крестьянка деревни Кочеты Наталья Денисовна Соломина и ее внук Матвей Алексеевич Соломин, несовершеннолетний, пытались сбыть сидельцу казенной винной лавки Петру Васильевичу Петухову фальшивый кредитный билет десятирублевого достоинства, в чем оба они безоговорочно и чистосердечно сознаются в присутствии таких-то и таких-то лиц.

Все подписались под актом, старшина поставил внизу печать.

Нас отвели в волостное правление, посадили в кутузку: бабушку в женскую камеру, меня в мужскую. Моим соседом по камере был пьяный мужичонка в лаптях и рваном полушубке. Он вскакивал с нар, колотил кулаками в дверь, бранил начальство, требовал, чтоб его пустили на волю.

Кто-то подходил к двери, склонялся к глазку и наставительно говорил:

— Тимоха, не буянь! Хуже себе только сделаешь!

Мужичонка отвечал руганью, поворачивался спиной к двери, лягал пятками окованные железом доски. В камере стоял звон, грохот и невозможный треск. Я зажал руками уши, со страхом глядел на бесноватого Тимоху.

Наконец буян, видимо, устал. Он сел на нары, закурил самокрутку в палец толщиною, глянул на меня осовелыми глазами.

— Тебя-то за что, малый?

Я не ответил. Стойло ли рассказывать пьяному человеку про наши тягостные дела? Что он поймет?

— Молчишь, голубь! — приставал Тимоха. — В карман кому-нибудь залез на базаре? С таких лет по кутузкам трешься. Драть вас, чертей, некому. Погоди, ночью всыплю пихтовых-еловых. Я тебя разуважу!

Вдруг он запел хрипло и надрывно:

И в последний мой час я завет вам даю:
Посадите вы ель на могилу мою!

Оборвал песню, шлепнул по нарам лаптем и мрачно сказал:

— Ску-у-у-чно мне. Э-эх, разуважу тебя, малый!

Тимоха был дик во хмелю, на кого-то зол, кем-то обижен, я не мог ни спрятаться, ни убежать от него, и мне казалось, что он действительно может «разуважить».

Я тихонько постучал в дверь. В глазок спросили:

— Что надо?

— Хочу в уборную.

Сотский открыл дверь, выпустил меня в коридор. Я попросил убрать Тимофея.

— А ведь он, вправду, может избить тебя, — сказал сотский. — Уж такой забияка. Но куда его деть, ирода? Разве в подвал посадить?

Он вызвал урядника Финогеныча. Они посоветовались и, к моей радости, увели куда-то Тимоху.

Я остался в камере один. Надвигалась ночь, в маленькое окно с железной решеткой падал холодный лунный свет, одинокая звезда кротко сияла на краю неба. Я задумался. Что ждет меня, бабушку? Мы ни в чем не виноваты. Но я знал от Всеволода Евгеньевича, знал из прочитанных книг, что любой человек может без вины стать виноватым. Представилось ужасное будущее: ссылка в Якутию, где умерла жена учителя и сам он заболел чахоткой. Вот и я зачахну там, на далекой неприютной чужбине, среди незнакомых людей. Из России в Якутию письмо идет чуть ли не полгода! И кто станет мне писать? Бабушка скоро умрет. Я один буду коротать дни, долгие годы в ссылке. Угораздило ж деда добыть кидусов! От этих шкурок и началось. А может, от запоя деда? Кто во всем виноват? Виновата и бабушка с ее бесхитростной скупостью и радением к семейному кошелю. Ну и пусть пропил бы дед дорогие шкурки. Сам добыл, сам прогулял.

Неделю провели мы в заточении, но какая это длинная была неделя! Сколько дум передумал я в бессонные ночи! Дед привозил нам хлеб, вареное мясо, туесы молока. Навестила даже Зинаида Сирота: передала мне рыбный пирог.

Спать не давали клопы. Они выползали ночью из каждой дыры, растекались по нарам в таком множестве, что меня кидало в дрожь.

— Клопики-то беспокоят? — умильно спрашивал по утрам десятский. — Знамо, от них спасенья нет. И такая их, понимаешь ты, сила развелась, что не выведешь. Арестованные давят нещадно, кипятком шпарим, вымораживаем зимой, а им хоть бы что! Тут месяц посиди — заедят!

В воскресенье повели на допрос. За столом старшины сидел молодой человек, чисто выбритый, в очках, под которыми сухо блестели черные вдумчивые глаза. Это был следователь, вызванный для разбора дела.

Мы сели на скамью против стола.

— Фальшивомонетчики? — спросил следователь легко и почти весело, словно допытывался, будет ли сегодня к вечеру дождь. — Рассказывайте начистоту, одну правду-матку. В этом единственное ваше спасенье.

Бабушка рассказала правду. Он записал. Я повторил сказанное бабушкой, мои слова тоже были занесены в протокол.

— Так, — начал следователь. — А ведомо ли вам, господа, в какое дело вы влипли? Изготовление и сбыт фальшивых денег есть тягчайшее государственное преступление. Запомните: тягчайшее! Выпуск денег и продажа водки монополизированы государством, и нарушителей монополии карают по всей строгости законов Российской империи. Дело каторгой пахнет. Можно упечь вас, госпожа Соломина, и вашего внука на Сахалин. Улики налицо, улики бесспорные.

Он умолк, в упор посмотрел на нас. Бабушка стала вытирать глаза концом полушалка.

— Однако я еще не потерял совесть, — сказал внушительно следователь. — Не хочу делать карьеру на беде темных людей. Вы не преступники, вы жертвы ловкого мошенника, который приезжал сюда как агент шайки фальшивомонетчиков, орудующей в городе. Мы до них доберемся. Вы еще не созрели, чтобы изготовлять фальшивки.

— Господи, да кто их разберет! — взмолилась бабушка. — Где настоящая, где фальшивая? Кабы ведомо…

— Ладно, — улыбнулся следователь. — Тут приходил хлопотать учитель Всеволод Никольский, горой за вас. Уверяет, что честнее Соломиных людей на белом свете нет… Мы с ним, оказывается, питомцы одного университета. Чудной он мужик. Мы хорошо поговорили. Вообще у вас адвокатов хватает. Вчера ввалилась страхолепная деваха с ружьем и собакой, Зинаида Филева, кажется. Тоже негодует: «Почему Соломиных под замком держите?» Но адвокаты не нужны. Дело веду на прекращение. Поймаем преступников — вас вызовем, может быть, в город на очную ставку. Вот и все.

Пока мы сидели в клоповнике, урядник Финогеныч съездил в Кочеты, сделал обыск, забрал оставшиеся в бабушкином сундуке кредитки. Они были подшиты к протоколу. Следователь называл их не деньгами, не бумажками, а «вещественным доказательством» по делу госпожи Натальи Соломиной и Матвея Соломина.

В тог же день мы на попутной подводе добрались до дому. Дед сказал с невеселой усмешкой:

— Эх, Наталья Денисовна, опоздала ты на мой праздник! Позавчера мое шестидесятилетие было, без гостей обошлось. Пиво и брага киснут в подполе — провались они к ляду!

Бабушка обняла деда и заплакала. Он ласково гладил ее по голове, по плечу и шептал:

— Ничего, старуха, ничего: ведь все ладно кончилось.

Бабушка принялась рассказывать, как сидела в кутузке, как болело у нее сердце, как беспокоилась о семье, боялась суда и каторги.

— Ну и следователь попался! — говорила она. — Какой обходительный! Думала, бить станет, а он — поди ж ты! — не то что пальцем не тронул, слова худого не сказал. Все на «вы» да госпожой Соломиной величал. Будь на его месте другой, упек бы в Сибирь. Добрейший человек!

— Просто следователь не дурак, и все, — вмешался отец. — Видит, что перед ним не тот зверь, на которого надо охотиться. Чего ему с тобой канитель разводить? Доброта тут ни при чем.

Мы помянули добрым словом Всеволода Евгеньевича и Зинаиду Сироту, хлопотавших за нас.

Мать сказала:

— Зинаиду пуще всего благодарить надо. Она, поди, напугала следователя, — вид у нее отчаянный. Как уставит свое бельмо да зарычит: «Я — сирота», — кто хошь сдастся…

— Пошли ей бог женишка, хоть завалящего, — сказал дед.

Сели ужинать, мать поставила на стол пиво и брагу. Дед, посмеиваясь, говорил, что выгоднее сбывать пушнину за полцены, получать настоящие деньги, не сидеть в кутузке за чужие грехи, что отныне он опять берет продажу шкурок в свои руки и просит не перечить ему даже в том случае, если это кому-нибудь не по сердцу. Так нужно.

Мы вспомнили, что это переиначенные бабушкины слова, и все засмеялись. Бабушка сказала:

— Упаси бог торговать пушниной! Продавай, Демьяныч, сам, как хочешь, пропивай — что хошь делай.

Дед ответил:

— Водку больше не пью, зарок дал. Я эту неделю измучился. Жалко было тебя и Матюху — сил нет. Из-за меня, думаю, в беду попали. Теперь шабаш, зелья в рот не возьму и к пивоваркам дорогу забуду.

— Хорошо бы и Алексею Спиридонычу забыть туда дорожку, — подхватила мать. — С родителя пример взять.

Отец покосился на нее, насмешливо сказал:

— Погоди, не все сразу, я еще, кажись, до родителевых годов не дожил.