Из газет мы знали, что где-то далеко, на краю нашей земли, идет война с Японией. Всеволод Евгеньевич по воскресеньям собирал в школе подростков, рассказывал о причинах войны, о боях на суше и на море. На эти беседы заглядывали взрослые, приходил мой дед. Как старый солдат, дед возмущался неудачами русского воинства, не мог понять, почему царская армия отступает перед японцами.

— Как так получается? — опрашивал он. — Наш солдат никому не уступит ни в стрельбе из винтовки, ни в штыковом бою. Неужто японец сильнее? Не поверю!

— Русский солдат силен, да генералы слабы, — отшучивался Всеволод Евгеньевич. — Вот и бывает: солдат выиграл битву, а генерал проиграл.

Отца еще полгода назад призывали в армию. Он оказался негоден по «слабости здоровья». Теперь его освидетельствовали вновь, признали годным. Уезжал он на войну веселый, будто радовался тому, что побывает в новых местах, а мать плакала. Дяди Нифонт и Ларион дали отцу на дорогу по два рубля. Как старшие братья, они числились в ратниках, имели льготу — и, я думаю, чувствовали себя немножко виноватыми перед отцом, который шел воевать за всю семью.

Мать прямо им сказала:

— Вы, милые деверьки, за Алексеевой спиной дома отсиживаетесь и теперь должны помогать нам по хозяйству.

— Само собой, — ответил дядя Нифонт. — Разве не понимаем?

Охотничий сезон подходил к концу. Дед ставил капканы и ловушки на горностаев, но редко приносил добычу. Были снегопады с ветрами, капканы заваливало снегом.

Однажды дед пошел на лыжах осматривать ловушки и не вернулся к ночи домой. Хлеба у него с собою не было. Мы забеспокоились.

— Не наткнулся ли старик на берлогу? — вздыхала бабушка. — Поломал его, поди, косолапый Топтыга…

Случаи, когда кто-нибудь погибал на охоте, были нередки. Рассказывали, что мой прадед Филимон, погнавшись за соболем, свалился с крутика в каменную падь, сломал ногу и замерз. Игнатия Панкова в прошлом году убил копытом раненый лось. Никого особенно не удивило, что дед пропал.

Дядя Нифонт собрал соседей на розыски. Они встретили деда на опушке тайги: он тащил годовалого лосенка.

Оказывается, рысь загнала молодого сохатого, перегрызла ему горло и, увидев деда, бросила добычу. Дед смастерил топором из сушины сани, положил лосенка, повез домой. Дни стояли теплые, наст проваливался, и старик передвигался только ночью, когда подмораживало. Долго пришлось обходить лога и буреломы.

Беда обернулась праздником. Дядя Нифонт освежевал сохатого. Мясо весь день варили, жарили в печке. На обед собралась чуть не вся деревня. За столом не хватало места. Чашки и тарелки с лосятиной ставили прямо на лавки. Все хвалили деда, желали ему прожить до ста лет.

Проводив гостей, мать начала бранить деда. Она говорила, что мы не умеем жить, не экономим добытое в лесу.

— Исстари так заведено, — отвечал дед. — Послала тайга фарт, должен я делиться со всеми. Другой достанет — меня угостит.

— Ты всех угощаешь, а тебя что-то редко приглашают к чужому пирогу, — не сдавалась мать. — Соседи похитрее нас. Только дурак последний кусок делит, потому и беден.

Такие споры вспыхивали в семье часто, и я всегда был на стороне деда, не понимал матери. Ее жадность огорчала меня.

…Я проснулся от звона посуды. Мать и бабушка суетились у шестка. В печи пылали дрова. Я зевнул, повернулся на другой, бок: хотелось еще поспать.

— Вставай, пролежень! — сказала бабушка. — Сегодня праздник — твои именины.

Я вздрогнул. В этот день каждый год получаю подарки. Что же приготовлено нынче? Я сбросил одеяло, побежал к умывальнику. Мать достала новые штаны, голубую ситцевую рубаху.

— Одевайся, Матвейко, да голову причеши.

Я причесывал перед зеркальцем жесткие волосы и думал о том, что принесут именины, а мать, вспомнив про отца, вдруг расплакалась, запричитала, и мы с дедом едва успокоили ее.

Бабушка и мать, покончив со стряпней, нарядились в праздничные платья. Дед надел старый солдатский мундир, в котором щеголяет в рождество и на пасху, почистил мелом пуговицы.

Мать подарила мне шерстяные, расшитые красивым узором вареги, бабушка — сплетенный из хорошего суровья охотничий ягдташ. Дед виновато щурился.

— А я-то ничего не приготовил, Матюха. Совсем забыл про твои именины. Ты уж прости, брат.

В прошлые годы он дарил деревянные свистульки, чучела редких птиц, зверюшек, — делать их он большой мастак. Его подарки были самые приятные. Теперь я огорчен, но нельзя сердиться в праздник.

Испекли мясной пирог. К обеду пригласили Нифонта и Лариона с женами, Колюньку Нифонтова, Тараса Кожина. Гости неторопливо ели, попивали хмельную брагу, каждый говорил мне что-нибудь ласковое.

После обеда мать заиграла на пиле «камаринского». Тяжелый, неуклюжий дядя Нифонт лихо кружился по избе, половицы скрипели под его ногами. Дед тоже пустился в пляс, и все дивились на старика: он выделывал такие коленца, что молодому впору.

Потом дед подсел ко мне и рассказал, что в дремучей тайге, куда редко заходит человек, живет жар-птица, ростом невелика, несъедобная, но дивной красоты. Охотники ловчатся поймать ее в силок, да никому не удается — из-под носа улетает.

— Зачем ловить, коли несъедобная?

— Э, внучек, не шути с жар-птицей. Великая к ней заложена сила и волшебство. Кто словит, будет хозяином лесов, озер и болот. Птицы, звери, рыбы потянутся к тому человеку: «На, что хошь с нами делай». И станет человек богаче всех царей-королей на земле.

Должно быть, праздник вскружил мне голову.

— Я ее поймаю, дедушка.

Старик усмехнулся.

— Не хвались, брат.

Вечером гости разошлись, тогда дед поднес мне шомполку двадцатого калибра. Оказывается, накануне он выменял ее в Ивановке на горностаевы шкурки, но помалкивал, старый хитрец.

Шомполка, видимо, побывала в десятках рук, и хозяева не очень берегли ее. На стволе оловянные заплаты, в ложе трещина, замазанная пихтовой смолой. Но все-таки — настоящее ружье. Вот уж подарок так подарок!

Я обнял деда за шею, поцеловал в колючие щеки. Он погрозил крючковатым пальцем.

— Ах ты, плут этакий! Ах ты, плут! Ну, гляди: будешь худым охотником — отберу подарок.

…Всеволод Евгеньевич пригласил в школу нас, бывших учеников, поздно вечером, когда почтальон принес из Ивановки газеты. В числе приглашенных не было только Павелка Бородулина: учитель не любил его, не доверял ему.

— Друзья мои! — начал Всеволод Евгеньевич. — Три дня назад в Петербурге войска расстреляли мирную демонстрацию рабочих. Люди шли — с иконами и хоругвями — к царскому дворцу, чтоб просить милости, облегчения от невыносимой жизни. Им ответили свинцом! Запомните девятое января! День пролитой народом крови! День траура и позора!

Мы обещали помнить этот день.

— Многим из вас придется служить в царской армии, — продолжал учитель. — Вам дадут боевое оружие. Может быть, прикажут стрелять в народ. Но помните всегда: мы сыны народа и слуги народные. Прежде чем принять царскую присягу, присягните сердцем своему народу. Солдат, стреляющий в братьев и отцов своих, предатель, палач народа! Не забудете это?

— Не забудем! — дружно отозвались мы, взволнованные горячими словами учителя.

— Хорошо, — сказал он. — Идите по домам. Если не хотите, чтоб меня посадили в тюрьму, пусть все сказанное сегодня мною останется между нами: не говорите об этом ни отцам, ни матерям! Пока нужно молчать…

И мы дали слово молчать.