Эти слова он -- нечаянно, совсем нечаянно! -- сказал только так недавно своей гречаночке Наташе.
Он сидел с ней в садике при Покровской церкви. Вечер прозрачными сумерками окружил их точно кружевом, легким, со светлыми просветами и белыми тенями. Липы белели своими молочными цветами и дышали на них своим ароматом. Падал городской шум. Изредка звенели пролетки. Шуршали все реже резиновые шины. Сквозь металлическую решетку виднелись мелькавшие фигуры. Все -- парами.
Шли юноши и девушки. Шли старики и пожилые женщины. Шла любовь и дружба. Шло искательство и искренность. Юные порывы и истаскавшаяся страсть. Восторг молодого, свежего тела и гнилой опыт. Любовь продажная и любовь девственная. Шла жизнь, многокрасочная, многоликая, святая и порочная, радостная и усталая, согбенная под тяжестью мук и выпрямившаяся в гордости своих светозарных порывов.
Наташа и Петя следили за всеми этими тенями жизни. И ничего, кроме радости, не видели в них, потому что радость заполнила их юные существа, радостью бились их сердца и радостно дышала на них мимо и скоро проходящая жизнь.
Жизнь пока не давала им испить своего яда. Жизнь любит более зрелые жертвы.
Жизнь им улыбалась и поворачивалась к ним своей нарядной стороной.
Они сидели и видели впереди себя, как и в себе, только радость.
И Наташа тихо сказала:
-- Кого вы любите, Петя?
Петя нервно задвигался и, чувствуя, как горит плечико Наташи около его плеча, и как вдруг загорелись огнем его щеки, пробормотал:
-- Мамашу...
Звонкой, серебряной песенкой зазвучал звонкий, серебряный смех Наташи. Зазвучал и заструился по крошечному саду, взобрался наверх к зеленым липам, окунулся в их ароматный белый цвет, перелетел через решетку и, как одуванчик, под ветром, понесся по улицам города.
-- Какой вы смешной, Петя!
И опять льется серебряный смех, а Петя растерянно смотрит перед собой и ничего не видит. Хочется ему обернуться и хоть искоса поглядеть на Наташу, но тело застыло конфузливо и неподвижно и он сидит, как статуя, робкий и боязливый.
А плечу жарко...
Ах, как хорошо бы поглядеть теперь на Наташу!..
Петя закрыл глаза и так четко, и ярко видит Наташину головку.
Вот она сидит, по обыкновению, у своего окна. Бледно-розовая занавеска и цветы касаются ее лица. И, как рама, оттеняют ее черные, как южная ночь, волосы, опускающиеся, как ласка, на низкий лоб. А в темную, черную южную ночь как сверкают звезды! Но разве можно сравнить их холодный, далекий блеск с близким и горячим искрящимся огнем Наташиных глаз?
О, как жарко смотрят эти глаза. Смотрят то открыто и смело, -- и дрожат тогда счастьем длинные ресницы. То затуманятся, замлеют, прикроются ресницами и оттуда посылают свои искорки.
И тогда, точно горячие руки схватывают горло Пети и он летит вниз в пропасть, страшную и сладкую пропасть, от близости к которой такие же, как у Наташи в глазах, искорки, пронизывают все его тело, -- и оно туманится и млеет, как Наташины глаза.
А губы... Что алее -- румянец щек или краска этих губ?
Губы полные. Даже Зоя смеется над этими губами, и говорит, что это -- "сальник", а не губы, и называет Наташу "губошлепом". Но Зоя -- отвратительна. И отвратительны ее слова. И подло, нечестно, нечестно, нечестно вспоминать все Зоины гадости.
Но губы все-таки непомерно полные. Кажутся они такими, быть может, оттого, что ротик у Наташи крошечный, маленький, точно бутон розана.
И полные губы венчиком прикрывают белые зубы, правда, крупные, острые зубы. И от белой, сверкающей полоски зубов еще ярче вишневый цвет губ.
Губы, губы... Полные губы... Петя коснулся слегка один раз этого вишневого рая, -- и горит на его тонких губах этот острый, пряный след и теперь. И сейчас, когда дразнящая память заставляет его вспоминать ту сладко промелькнувшую минуту, -- точно красными углями прикоснулась чья-то волшебная рука к его устам, и они пылают, и их магнитом тянет к пламени Наташиных губ.