А поздно вечером, когда потухли огни в доме, Петя украдкой пробрался во двор и осторожно постучал в окно Зое.

Старуха тотчас высунулась из окна. Как темная яма, зиял ее беззубый рот и смотрел неподвижно неподвижный глаз в то время, как другой глаз щурился и подмигивал непристойно и распутно.

-- Что тебе, Петя?

Петя показал двугривенный и кивнул ей головой. Быстро накинув грязный платок, выползла Зоя из кухни и, спускаясь по лестнице к Пете, издали уже скалила она десны и смеялась грязным смехом, колыхаясь отвислыми грудями и отвислым животом...

-- Приспичило молодчику. Вижу, вижу.

И, принимая двугривенный, Зоя спокойно прибавила, хвастая:

-- Эх, сколько двугривенных этаких получала я от женишка... Страсть...

-- От какого жениха?

-- От Наташиного. Бывало, постучит, как ты, в окно. А я сейчас к барышне. Тоже в спальню постучу. Ну, Наташа сейчас же шмыг из своей комнаты. В одной рубашке. Только платок на плечи успеет накинуть, И туда -- в сарайчик

Зоя показала рукой в глубину двора.

-- А в сарайчике я им и постельку заранее приготовляла. В углу. Сена, а на сене матрасик. Тепло им там было.

-- Что ты говоришь, Зоя!?

Зоя потянулась к Пете, и подмигивая и хихикая, сладострастно провела рукой по его спине, потрепала по плечам и коснулась жесткой кожей рук, пахнувшей кухней, его горячего лица.

-- Ишь, какой горячий. Будут тебя любить девки, будут. Да больно мал ты. Старухам только впору ты, а не девушкам. Ну, что же ты хочешь? Про Наташу узнать, про гречаночку?

Петя несвязно и сбиваясь начал говорить о том, что он хотел узнать о здоровье Наташи...

Но Зоя тотчас его прервала.

-- Оставь ты глупости свои. Скажи прямо: понравилась девка? Приволокнуться хочешь? И опоздал, и рано. Опоздал, потому что Наташенька сегодня сбросила... Ну, был доктор. Вытащили там какой-то кусок ребенка... Чистили у нее. Скребли. Кричала она. Но все теперь обошлось и жару нет. Дней через шесть бульвар пойдет хвостом подметать. И тебя прихватит.

Петя схватил Зою крепко за руки.

-- Ты врешь, змея!.. змея! Ты... врешь, сволочь старая... шкура... змея...

И он тряс ее дрожащими руками, а слезы лились из его глаз, непокорные и обильные. Лились и обессиливали его, -- и он отпустил противные, пахнувшие кухней руки и отбросил от себя эту мертвую женщину с мертвым неподвижным глазом, со смрадными, как гниющее тело, речами

Зоя оставалась спокойной. Шамкающие губы сделали попытку рассмеяться. И даже неподвижный и страшный глаз будто бы смеялся тоже. И Зоя спокойно отошла и точно в сторону бросила:

-- Ну, и дурак же!

Петя затих. Сделалось ему больно и стыдно. И не знал он, что ему делать, что говорить. Хотелось убежать куда-нибудь далеко... В сад... где липы... К морю, где смеется, как смех Наташи, серебряная дорога лунного света... Убежать в рай, где целуются розовые лепестки.

А здесь хотелось только плакать. И было стыдно плакать.

Зоя опять коснулась его плеча и, подталкивая Петю, прошла с ним в глубину двора к сараю.

В темноте виднелись легкие бревенчатые стены. Но Петя ничего не мог разобрать в них. Какая-то груда, темная и безобразная.

Зоя заставила его присесть рядом с собой, на какой-то ступеньке.

-- Ну, и дурак же ты, -- повторила старуха. -- Посмотрю я на тебя. И с лица ты хорош: кровь с молоком. Да и кровь играет. А ничего ты не понимаешь. Хуже бабы. Поучить что ли тебя?..

-- Нет, Зоя, расскажи, как же это с Наташей? Я ведь, ей Богу, ничего не понимаю.

-- Да, ничего, ничего-то ты не понимаешь. И я вот, когда девушкой была, тоже ничего не понимала. А ведь дочь-то я была барская, от дворянина. Мать экономкой, значит, была. А он, вьюнош, только училищу окончил, приехал в деревню -- а сам красавец! -- и шасть к матери через окно в комнату. А матери было уже тридцать. Стосковалась по любви-то. С мужиками было противно: барской жизни отведала. А баре-то на нее не заглядывались: некрасивая была, рыжая, только тело, как молоко.

Зоя помолчала, а Петя видел пред глазами белое тело, белую грудь и слышал шелест черного шелка.

-- Ну, так вот влез в окно. Мать в крик, а сама рада-радешенька. Закрыл-то он своей рукой губы ей: не кричи, мол, -- и начал целовать...

Петя вздохнул.

-- Что вздыхаешь? Вспомнил, как Наташу в Пасху целовал? Видела все это я... Что ж, целуйтесь, думаю, на здоровье. Целовалась и я... Ох, как целовалась... У нас, в Ярославской-то губернии, не так целуются. И губы не этакие, как у вас, в проклятой Одессе. А сюда я попала из-за вашего же брата-мужчины. Сманил меня один тутошний. У нас проездом был. А сам -- помощник капитана. Молодой. И усы длинные, длинные. И губы будто помазаны кровью. Ну, и бросил, подлец. И пошла я в прислуги. Мать-то умерла, а пить-есть надо было... Э-эх, малыш, ничего-то ты не понимаешь...

Петя сидел, съежившись в комочек.

-- Так про Наташу тебе рассказать? Ладно. Родители у нее хорошие. Что и говорить -- греки. Торгуют, и хорошо. Дела отличные. Только вот Наташа с тринадцати лет, поди, а может, и раньше, начала на мужчин заглядываться. Должно натура такая. Бойкая она у нас. И язык длинный. Как увидит кого, покрасивее, дрожит вся: "Зоя, познакомься, да меня познакомь". И почала, да почала. Мужчины к ней, как мухи на мед. А один возьми да сдуру и сделай предложение. Хороший, правда, тоже из греков. Офицерскими вещами торгует. Ну, а Наташа-то -- теперь уж ей семнадцать -- обрадовалась. Коли жених, стесняться нечего. Стала виснуть на шею. Да так целоваться, что у меня в кухне посуда на полках дрожала. Ну, значит, и не вытерпела. Как-то раз слышу, крикнула громко Наташа. А потом все стихло... Ну, а потом вот в этом-то сарае и видались еженощно... Пока не обнаружилось все... Нашей бабе брюхо нагулять -- раз плюнуть. Да ты что плачешь?

Петя плакал тихо и даже спокойно. Просто слезы лились, да исподтишка вздрагивал он. Было смутно и грязно на душе. Точно наступил кто-то на душу и раздавил ее. И, раздавивши, еще грязью облил.