Иван Кузьмич Б*, или, чтобы лучше объяснить читателю, муж Марион, которого, как и многих из мужей на всем свете, больше звали по жене, чем по его собственной личности, и от этого называли иногда mr. Марион, – Иван Кузьмич, было ли у него занятие, или нет, утро всегда проводил в кабинете, как и следует деловому человеку.

Кабинет Ивана Кузьмича был во всех отношениях приличный кабинет. Этажерки с книгами, расставленными в строгом порядке и по формату; бюро, на котором он никогда не писал, хотя на нем всегда лежала белая бумага; покойный сафьянный диван с шитыми по канве подушками – дар почтенных дам в дни его тезоименитства; пирамидка с трубками и бисерной табачницей возле дивана; наконец, письменный стол с двумя десятками ящиков, бумагами, аккуратно разложенными и придавленными прессами, великолепной чернильницей и прочими атрибутами письма, – все было чисто, опрятно, прилично. Даже на стенах кабинета висели, как следует, перед столом: календарик и портрет какого-то господина почтенной наружности, со звездой, а над диваном большая картина масляными красками, в золоченой раме, черная до того, что на ней почти ничего нельзя было разобрать, и освещенная так искусно, что, откуда ни посмотри, всегда увидишь отражение которого-нибудь окна.

Если кабинет был совершенно приличен деловому человеку, то сам Иван Кузьмич был до того приличен своему кабинету, что одному без другого чего то недоставало, и трудно решить, что было нужнее – кабинет ли Ивану Кузьмичу, Иван ли Кузьмич своему кабинету.

Иван Кузьмич был добрейший человек, довольно мягких правил, весьма готовый, без больших пожертвований и сохраняя благовидность, угодить, как говорится, и нашим и вашим; но наружность его решительно не позволяла подозревать этих маленьких слабостей. Он был черноволос и носил спереди небольшой хохолок, или тупей. Лицо, худощавое и благообразное, с маленькими бакенбардами около ушей, было степенно, серьезно и даже важно, именно насколько следовало человеку в его положении. Глаза его не обладали особенной выразительностью, но зато были опушены сверху густыми, черными, весьма подвижными бровями, из которых Иван Кузьмич, как опытный человек, извлекал всевозможную пользу, придавая их движениями все желанные выражения лицу.

Был час второй утра. Иван Кузьмич сидел в креслах, боком к письменному столу, пил кофе из фамильной чашки, курил сигару и читал в «Пчелке» производства и политические новости. На нем был темно-коричневый сюртук, застегнутый доверху; на носу его были золотые очки, посаженные так ловко, что Ивану Кузьмичу стоило немного важно откинуть назад голову, чтобы читать с их помощью, и склонить ее, чтобы, приподняв брови, хитро и глубокомысленно смотреть поверх них.

В таком положении был Иван Кузьмич, когда вошедший слуга доложил об Иванове. Иван Кузьмич посмотрел на него через очки, сделал вид, как будто задумался, хотя не имел и мысли отказать Иванову, и наконец сказал: «Проси».

С Ивановым Иван Кузьмич был всегда любезен и, сколько мог, прост. Есть люди, перед которыми никто не важничает и не говорит свысока, хотя бы они были и молодые и ниже: чувствуется, что перед ними-то бесполезно и даже неловко. Кроме того, Иван Кузьмич любил Иванова и уважал как дельного человека. Поэтому он его принял, как принимал только равных себе.

– А я сегодня не пошел в присутствие, – сказал он, после обычных приветствий, – голова что-то ужасно болит, так, вот, начиная с этого места вплоть до затылка. Уж кофеем лечусь. Не прикажете ли?

– Благодарствуйте: я не пью, – отвечал Иванов. – А у вас сегодня слушается дело NN?

– Да, знаю! Родственника Петра Петровича, с этой вдовой… как бишь ее? Забыл фамилию! Ну, да она должна его проиграть, я думаю.

– Не знаю. Я, со своей стороны, подал мнение за нее, – сказал Иванов.

– Мнение! Гм! Мнение! А позвольте полюбопытствовать, нет ли его с вами.

– Вот у меня черновая: я нарочно принес вам показать.

Иван Кузьмич поправил очки, закинул голову назад, придал было бровям глубокомысленное выражение, но с первых же слов приподнял их в виде восклицательного знака, да так и оставил.

Иванов между тем закурил сигару и пытался рассмотреть картину, на которой ничего не было видно.

– Гм! – сказал Иван Кузьмич, складывая бумагу и передвинув брови. – Вы рассматриваете вопрос с новой точки зрения. Конечно, по-вашему, вдова права, а взгляните-ка на нее с прежней точки, так и выйдет вопрос нерешенный.

– Мне кажется, она со всех сторон права, – сказал Иванов.

– Нет, не говорите! Да притом же у родственников-то Петра Петровича детей-то что! Да все мал-мала меньше.

– Это к делу нейдет.

– Ну нет, уж вы этого не говорите! Ну да и Петр-то Петрович ведь, знаете, человек эдак с весом, ну да и с гонором человек: не любит, чтобы ему на ногу наступали.

– Кто ж это любит, – заметил Иванов.

– Вы все шутите! А дело щекотливое, верьте мне. Ну вот теперь следствие поднялось в Тарараевой. Дело кляузное! Концов не соберешь; в третий раз переследуют. Ну как туда вас турнуть! Да и Петр-то Петрович человек почтенный, знаете: это его огорчит; а у него приливы крови бывают к голове…

– Послушайте, Иван Кузьмич. Вы хотите, чтобы я говорил серьезно, – извольте! Дела тарараевского я не боюсь, даже нахожу, что это очень любопытное дело. Что же касается до Петра Петровича и его приливов крови, до того, что ему многие кланяются, оттого, что у него есть родня и знакомые, которым он сам кланяется вдвое ниже, – все это нисколько не изменяет ни дела, ни моего взгляда на него. Приливы крови и родство не юридические факты. Я хотел только показать вам свое мнение, но не изменю его.

И Иванов взялся за шляпу.

– Да! – сказал Иван Кузьмич, переменив тон и поправив очки. – Действительно, с вашей точки зрения, вы справедливы, – совершенно справедливы, хотя с другой точки и можно сделать возражения. Но проклятая головная боль сегодня мне покоя не дает, и мыслей даже никаких нет в голове, – совсем нет! Точно пустой бочонок! От этого и в присутствие не поехал… Так, вот, с этого места вплоть до затылка… Водки не хотите ли? У меня есть так называемая семи-отрад: удивительная!

Иванов отказался, пожал Иван Кузьмичу руку и вышел.

Иван Кузьмич, притворив дверь, покачал вслед ему головой, спросил, дома ли жена, и пошел к ней: он чувствовал необходимость высказаться кому-нибудь.

У Марион сидел князь Островский. Он был весьма доволен раздачей билетов, потому что это давало ему случай перебывать в двадцати местах в одно утро и очень нескучно убить его. В строгом смысле, он более развозил новости, чем билеты, и собирал более слухов и сплетен, чем денег.

Вероятно, много сообщил он любопытных вещей Марион, довольно равнодушно его слушавшей, прежде нежели рассказ дошел до него; но в настоящее время речь его коснулась близкого нам предмета.

– А-х, забыл вам рассказать уморительную вещь! – говорил Островский. – Был я сегодня у Тамарина. Он только что встал, закусывает и пьет вместо чая зельцерскую воду. «Что, – я говорю, – приятель, верно, вчера шампанского выпил?» «Нет, – говорит, – на ночь скукой объелся». «Признайся, верно, рассердил кто-нибудь», – говорю я. «Да как, – говорит, – не рассердиться: целый вечер видеть перед глазами глупейшую идиллию – Имшину с Ивановым; да тут, – говорит, – еще»… – Островский остановился.

– Что такое? – спросила Марион.

– А тут вы подтрунили над его прежней слабостью… Зато, кажется, и досталось от него Имшиной; да еще он жалел, что она скоро уехала.

– Не говорите, пожалуйста! – сказала Марион. – Тамарин был вчера неизвинителен.

– Ну уж и неизвинителен! Помилуйте! Девочка была от него без ума, с досады вышла замуж за Володю: прекрасно! Но вот проходит каких-нибудь пять лет, Тамарин возвращается и вдруг видит пополневшую барыню, очень довольную своим мужем, который позволяет ей любезничать с каким-нибудь Ивановым… Да это, надеюсь, хоть кого взбесит!

– Да! – сказала Марион. – Действительно, как не страдать ей весь век по Тамарину!

– Да уж лучше страдать весь век по Тамарину, чем утешаться Ивановым. Но послушайте. Этим история не кончилась. Мне хотелось посмотреть на огорченного любезника: ведь Иванов вчера все слышал. Заезжаю к нему, он как будто и ничего, только волосы встрепаны; приятель у него сидит; о чем же начали они меня расспрашивать? О прежних отношениях Тамарина к Имшиной!

– Ну вы, я думаю, не поскромничали, – заметила Марион.

– О, нет! Конечно, я рассказал им кое-что: но поверьте, далеко не все, что знаю. Да Иванову и говорить нельзя: он и так-то всегда серьезен, а влюбленный должен быть просто свиреп. Подумает еще, что клевещу, скажет: фактов подавай…

– Здравствуйте, князь, – сказал Иван Кузьмич, входя. – Вы, верно, говорите про Иванова: вообразите, каких вещей он мне сейчас насказал! Говорит: и родство Петра Петровича, и связи его – все, говорит, это не юридические факты; ему, говорит, все кланяются оттого, что он сам кланяется вдвое ниже… да и пошел и пошел.

– Ха, ха, ха! Ну да ему сегодня можно извинить: он не в своей тарелке, – сказал Островский.

– А что?

– Да так: его муха укусила!

– То-то я вижу, что, должно быть, муха укусила, – заметил глубокомысленно Иван Кузьмич. – Человек просто в петлю лезет. Видите ли, дело есть одно, – кляузное дело у вдовы одной с родственником Петра Петровича. Ну вдова-то с некоторой стороны права, хотя с другой точки зрения и представляется затруднение. (Островский поправился на креслах, будто неловко сидел.) Я, признаться, знаете, чтобы и вдову-то не обижать, ну да и Петр Петрович человек знакомый и всегда так любезен со мной; я и в присутствие не поехал; думаю, пусть их там; а Иванов-то, как вы думаете, бряк мнение за вдову… как будто она ему теща какая-нибудь или свояченица.

– Что ж, разве ему за это достанется? – спросила Марион с любопытством.

– Нет, матушка! Кто говорит: достанется! Он был вправе это сделать. Даже с некоторой стороны, то есть с одной стороны, он и справедлив; да мнение! Ведь молодые люди шутят мнением… Я вот тридцать три года служу, да никогда своего мнения не подавал, да, признаться, не люблю, когда и другие подают. Иванов – хороший человек, дельный и честный человек, да беспокойный, беспокойный. Ну что он теперь Петра Петровича вооружил против себя: он шутит Петром Петровичем, ему горя мало! Говорит: справедливость! Ну а вот как пошлют тарараевское дело переследовать: вот ему и справедливость и юридический факт! Да это и… и… и… – Иван Кузьмич замотал головой и не договорил.

Островский этим воспользовался и встал.

– Постойте, князь, куда же вы?

– Нужно; дела есть, – сказал он, торопясь уйти.

– Подождите, – сказала Марион. – Увидите вы сегодня Тамарина?

– Как же! Мы вместе обедаем.

– Скажите ему, чтоб заехал вечером.

– Непременно! А меня что ж не зовете?

– Вам будет скучно со мной и мне с вами едва ли не тоже.

– Вы меня вечно огорчаете; поеду утешаться, – сказал Островский.

– Да чего лучше, князь! Хотите семи-отрадной? Чудная водка; по секрету рецепт достал! Пойдемте ко мне.

– И как нельзя больше кстати. А меня сейчас Григорий Григорьич угостил какой-то белибердой, должно быть, трех горестей: к нему жена с детьми приехала.

И он ушел с Иваном Кузьмичом в его кабинет.

Все, что слышала Марион про Иванова, ее беспокоило. Его расспросы Островского, его вмешательство в дело, которое могло навлечь ему неприятности, в чем убедил ее еще более Иван Кузьмич во время обеда, она приписывала раздражительности влюбленного, оскорбленного вчерашней выходкой Тамарина и дошедшими до него слухами о Вареньке. Совестливость Марион упрекала ее. Добрая душа, она считала себя отчасти причиной всего происшедшего: не затрагивай она раздражительного самолюбия Тамарина, может быть, ничего бы и не было. А тут из-за ее прихоти нарушается тихое счастье скромного существа. Иванов, которого она мало знала, но считала за хорошего человека, может повредить себе, и вообще затевается какая-то история, как очень часто, из-за ничего, благодаря праздным толкам они затеваются в небольших городах, и в эту историю будет впутано имя Вареньки, к которому, как доброе существо к доброму, она чувствовала невольное расположение. Все это мгновенно представилось Марион, как только она услыхала болтовню Островского и рассказ мужа; выходка Тамарина ей и без того не нравилась, и поэтому она поручила Островскому пригласить Тамарина к себе, чтобы высказать ему свое неудовольствие, как позволяет это себе всякая хорошенькая женщина с мужчиной, который за ней ухаживает.

Но, обдумывая более все это маленькое происшествие, маленькие слухи, маленькие предположения, из которых, как из всего маленького, могли выйти большие неприятности, что в провинциальной жизни, где все очень мелко, обыкновенно так и водится, Марион решилась употребить все усилие, чтобы потушить дело в самом начале. Немудрено, что она в этом случае придумала, как умный дипломат, – я сказал уже, что она была хорошенькая женщина, – но ей надобно было иметь дело с самолюбием такого человека, как Тамарин, а тут и дипломатия не поможет. Марион придумывала так долго, сколько может придумывать женщина, т. е. ровно несколько минут с секундами, – и ничего не придумала. Между тем время шло; несколько раз мысль ее обращалась к занимавшему ее предмету и с прежним неуспехом оставляла его, чтобы тотчас же перенестись совсем на другой. Марион начинала уже сердиться, но, взглянув по привычке на себя в зеркало, улыбнулась и вовсе перестала думать.

Часу в девятом вечера, когда Марион, прижавшись в угол дивана, курила папиросу, ей доложили о Тамарине. Поза ее не была картинка; но она, по примеру героинь светских романов, не переменила ее, зная, что всякая поза хорошенькой женщины очень хороша; туалет ее был ее обыкновенный туалет, вообще она осталась такова, как была всегда. Тамарин, напротив, был в каком-то апатическом расположении духа; он как будто устал, что, может быть, казалось от желтоватого цвета лица, при огне переходящего в бледность.

Марион приняла его немного холодно.

– Вы меня звали? – спросил Тамарин.

– Да! – отвечала Марион, не подав ему руки. – Я хотела вам сказать, что сердита на вас.

– Что вам за охота застращать меня с первых же слов! Хоть бы приготовили! – заметил Тамарин, весьма равнодушно садясь в кресло.

– Вы не из робких! А все-таки я вам скажу, что серьезно сердита на вас.

– За что ж немилость! Уж не за Имшину ли?

– И за нее, и за себя. С чего, во-первых, вы взяли, что доставляете мне удовольствие нападками на бедную Вареньку?..

– Я узнаю вашу чувствительность, – отвечал Тамарин. – Когда перед хорошенькой женщиной является другая хорошенькая, она с ней очень мила и любезна, хоть и не прочь немножко ей повредить. Чуть эта женщина унижена, сейчас являются глубокое сострадание, и участие, и сожаление… Это я не о вас собственно говорю…

– Не обо мне говорите, а обо мне думаете, и очень ошибочно, потому что судите по себе. Я ни с кем не соперничаю, а с Варенькой тем менее, да и не из чего. Впрочем, вы мне не верите; да это все равно! – Тамарин наклонил голову в знак согласия. – Во-вторых, ваш поступок с Варенькой неизвинителен. Мстить, и мстить женщине, за то, что она через пять лет переменила о вас мнение! Куда как хорошо!

– Вы находите, что это было мщение? Я не знал, что у меня такие южные страсти.

– Да, это мстительность самолюбия, которое до того раздражено, что оскорбляется всем на свете. Как, в самом деле, забыть Тамарина, когда он несколько лет назад удостаивал своим вниманием! Как остаться равнодушной при его появлении и быть любезною с каким-нибудь Ивановым!..

И говоря это, Марион действительно сердилась; лицо ее несколько разгорелось и черные глаза оживились: она была чудно хороша.

– Вы должны быть довольны, – прибавила она. – Иванов все слышал, и ваш разговор, может быть, будет иметь неприятные последствия и для него, и для Вареньки. Радуйтесь!

Тамарин действительно был доволен. Слова «как вы злы» имели для него значение комплимента. Притом же он думал, что женщина, которая сердится, есть уже женщина, которая интересуется.

Он посмотрел на одушевленную Марион и не мог удержаться от улыбки; но он ей придал другое выражение.

– Действительно, я ужасно злой человек и, кроме того, страшно самолюбив и мстителен, – сказал он. – В самом деле, шутка ли, мне вздумалось скуки ради посмеяться над мечтательницей, у которой во время оно был совсем другой вкус… и – о ужас! – сколько шуму и суеты, какая тревога, какие огорчения! Тамарин эгоист, Тамарин зол, Тамарин мстителен! А Тамарину просто пришла охота мимоходом задеть хлыстиком по муравейнику. Виноват ли он, что все там перетревожилось.

– Да! С тем приключением, – сказала Марион, – что в этом муравейнике он задел женщину, которая ему прежде нравилась, и человека, которому отдают предпочтение!

– Поверьте, если бы я знал, что Иванов и Варенька так встревожатся от моей шутки и что ее припишут коварным замыслам оскорбленного самолюбия, я бы их оставил в покое!

– А если так, то докажите это! Положим, не ваша вина, что благодаря вестовщикам из шутки делают какую-то историю, что, может быть, они приняли ее слишком горячо, вам очень легко все поправить. Варенька вас не приняла – поезжайте к ней завтра, обратите все в шутку и извинитесь…

– Вам этого хочется? – сказал Тамарин.

– Вы мне доставите удовольствие, – сказала Марион, – тем больше, что я тут считаю себя немного виноватой.

– Извольте! – сказал Тамарин. Он встал, поклонился и вышел.

Марион поглядела ему вслед и улыбнулась.