Иванов возвратился домой часу в четвертом. Он забыл и вчерашнюю выходку Тамарина, и болтовню Островского, и Вареньку. Целое утро он ездил по делам или ими занимался, и в голове его, как у игрока, проведшего несколько часов за картами, вместо тузов и двоек, вертелась какая-то пестрая смесь своего рода. Кроме того, его очень интересовало вновь открывшееся тарараевское дело, которым Иван Кузьмич хотел запугать его, и дело это со своей запутанностью, сложностью и драматизмом завязки представлялось ему во всей юридической трудности и прельщало его воображение, как прельщает стратега план неизвестного ему сражения, математика – вычисление пути новой кометы, или женщину – роман какого-нибудь пресловутого французского писателя в двадцати семи томах и с самым страшным заглавием. Однако ж ни тарараевское дело, ни хаос бумаг и просителей не заставили его забыть час обеда. Он позвал слугу, чтобы велеть накрыть на стол.
– Изволили видеть письмо? – сказал слуга.
– Какое письмо?
– Принесли от Имшиных.
Он взял его с письменного стола, подал и вышел.
Иванов повертел письмо в руках, распечатал, нашел кругом исписанный мелким почерком почтовый лист, как только умеют писать одни женщины, взглянул на подпись, пожал плечами и начал читать.
Письмо было от Вареньки. Вот оно:
«Мое письмо удивит вас. Вы сделаете вопрос: к чему писать, когда мы так часто видимся, когда можем все пересказать друг другу? Это правда. Но есть вещи, которые тяжко пересказывать, есть случаи, про которые трудно говорить женщине даже самому близкому человеку, даже своему другу. А я именно об этом должна говорить с вами: вот отчего я к вам пишу.
Вам показался странным вчерашний поступок человека, которого имя мне даже неприятно написать здесь, его насмешки, его намеки на прошедшее? Еще страннее, может быть, было для вас то, что я не остановила его, растерялась и вместо ответа, которого он заслуживал, спешила уйти. Этому вы были причиной. Я знала, что вы тут, что вы все слышите: меня смущала мысль, что вы обо мне подумаете; мне было совестно и досадно, что я прежде ничего не говорила вам. Отчего, спросите вы, именно о вас только я думала в эту минуту? Потому, что вашим мнением я дорожу, потому, что считаю вас добрым, искренним, бескорыстным другом… ошиблась ли я?.. Вот причина, по которой хотела я только одного – как можно скорее прервать это невыносимое положение. Оно отчасти продолжается для меня и теперь. Я буду спокойна только тогда, когда все вам выскажу, хотя, Бог видит, как мне тяжело переносить это полузабытое, это неясное, как неприятный сон, прошлое. Слушайте же.
Лет пять-шесть назад я еще не была замужем, а жила с матушкой в Неразлучном.
Мне было осьмнадцать лет; соседей, особенно молодых, не было. Володю, с которым я росла, я считала за родного, за мальчика, и потому не обращала на него большого внимания. В это время в четырех верстах от нас поселился Тамарин.
Если бы я встретила его не приготовленная, не настроенная доходящими до меня слухами, я бы, может быть, прямо взглянула на него и скоро его разгадала. Но у меня была подруга, которая, не любя его, выставила в каком-то загадочном свете; возле нас жила прехорошенькая баронесса ***, которая, говорят, страстно любила Тамарина и на которую он имел какое-то странное влияние. Он был интересен, ловок, опытен; склад ума его был для меня нов и оригинален – звали его демоном. Баронесса уехала, и он начал ухаживать за мной: чего же еще больше, чтобы заставить полюбить себя молодую, неопытную девочку?.. Да, я полюбила его!.. Уф! Как тяжело мне было написать это слово!..
Теперь, оглядываясь через столько лет на это отжитое чувство, оно мне кажется странным и непонятным… не потому, что я любила Тамарина, но потому, что я любила в нем именно его ложную сторону – то, что теперь заставило бы меня отвернуться от него и пожалеть о нем. Мне в нем нравился не светский человек, одаренный умом резким, оригинальным и анализирующим, не человек богатый способностями, хотя на ничто потративший их, самолюбивый потому, что он сознавал свои преимущества перед другими. Нет! Нравилась мне в нем его игра чувствами, его душевные страдания, которым я верила и которых источник мне был неизвестен. Видела я в нем человека высшей натуры, одаренного какою-то моральною властью; мне нравилось в нем особенно то, чего я не понимала: его загадочность… Она давала просторную канву моему пылкому воображению, и ему было любо вышивать по ней прихотливые узоры! Много доставлял он мне горьких минут, глубоких страданий, и я их принимала как что-то должное, чем я обязана была платить за его любовь: мне сладко было даже страдать от него… Что вы хотите! Когда мы любим человека, мы любим в нем и его недостатки, которые кажутся нам в каком-то особенном свете. Я была слепа; но я тогда была счастлива!..
Тамарин на зиму переехал сюда; я уговорила матушку сделать то же.
И здесь, живя и встречаясь в обществе, воображению было меньше разгула. Поступки Тамарина со мною, его боязнь общественного мнения заставили меня взглянуть на него иначе, и из-под моего призрака начал проглядывать для меня другой человек: сухой эгоист, бессильный самолюбец. Простая, безыскусственная любовь Володи показалась мне в другом свете, мне хотелось разорвать связь с Тамариным – я вышла замуж.
Что вам сказать больше? Когда я вышла замуж, Тамарин снова явился ко мне, и в этом случае любовь его была, может быть, искреннее всех его прежних чувств; но ослепление уже исчезло… Тамарин уехал. Тихая семейная жизнь в деревне благотворно подействовала на меня. Когда побудешь долго глаз на глаз с природой, от души так легко отпадает все ложное и искусственное. Потом вас Бог послал в наше уединение. Вы имели на меня большое влияние. Чтобы увидеть всю ложь, всю болезненность, всю неестественность такого человека, как Тамарин, надобно было поставить против него вас, благородного, честного, с вашим простым и здравым взглядом на вещи, с вашей любовью ко всему прекрасному и трудам для его достижения. Говорю я вам прямо и о моем мнении, и о моем чувстве к вам. Мнения моего вы не примете за лесть. Чувства мои такого рода, что я могу о них говорить громко, не краснея ни перед собою, ни перед другими: вы, я знаю, их не перетолкуете.
Теперь вы поймете, отчего я вчера была так не находчива, отчего я так боялась вашего осуждения; но, высказав вам все, я спокойна. Мне не страшны будут выходки Тамарина, и я найду на них ответ, когда вы узнаете наши прежние отношения, в которых он думал найти право надо мною. Я следую вашему правилу – избегать ложных положений, и все вам высказываю. Вас, которого я так уважаю, избираю моим судьей: неужели вы обвините меня?
В.»
Иванов прочитал письмо, повертел его в руках, опять местами перечитал и положил в портфель. По выражению лица его видно было, что он остался доволен его содержанием, но что вместе с тем оно заключало в себе что-то его смущающее.
Долго Иванов ходил скорыми шагами по комнате; он не слыхал, как слуга два раза докладывал ему, что стынет горячее на столе, – наконец пообедал рассеянно, закурил сигару и опять начал ходить. Немного погодя Иванов как будто на что-то решился, спросил шляпу и уехал.
Был вечер. Варенька сидела одна в известной нам комнате, за работой, как и в первый раз, когда мы встретились с ней в этом рассказе. Только она не была так покойна, как прежде. Лицо ее было бледно, и на нем, как от легкого облака в ясный день, лежал какой-то оттенок, который придает невольная дума. Зато при каждом скрипе двери, когда Варенька быстро поворачивала голову, яркий румянец мгновенно разливался на щеках ее и потом медленно, медленно с них сбегал. Она продолжала шить бегло, скоро, как будто этой спешностью работы торопила время. Видно было, что какая то неспокойная мысль управляла ее движениями.
С полчаса или час длилось это ожидание; наконец дверь еще раз стукнула; румянец опять вспыхнул на щеках Вареньки, но в этот раз послышалась знакомая походка, и румянец исчез мгновенно: бледная, но с веселой улыбкой встретила Варенька вошедшего Иванова. Они, как и всегда, пожали друг другу руку; но крепче обыкновенного было их рукопожатие.
– Я хотел бы сердиться на вас, – сказал Иванов. – К чему это объяснение, к чему эта исповедь прошлого? Разве недостаточно было бы одного слова вашего, чтобы разъяснить мои сомнения, если бы я их имел? Разве, наконец, я сомневался когда-нибудь в вас? Но, вспомнив вашу доверенность, мне остается только искренне, искренне благодарить за нее.
Варенька подняла на Иванова темно-голубые глаза, зарумянилась и тихо спросила:
– Так вы не обвиняете меня?
– Боже мой! Кто ж не увлекался из нас ложным эффектом, загадочностью… кто не ошибался? – отвечал Иванов.
– Да, я тогда была молода, – вздохнув, сказала Варенька.
– Послушайте: зачем тревожить это прошлое! Оно прошло и слава Богу! Вы из него вынесли спасительный урок. Оставьте его. Стоят ли несколько вздорных слов, сказанных Тамариным, чтобы обращать на них такое внимание. Если бы вы встретили их более хладнокровно, вы бы, конечно, не допустили его и, надеюсь, впредь не допустите повторить что-нибудь подобное.
– О, нет! Теперь, когда вы все знаете, когда я уверена, что вы не обвиняете меня, я спокойна, и меня нисколько не тревожит встреча с Тамариным: но вчера, если бы вы знали, как мне было совестно перед вами. Я не спала целую ночь. Меня мучило сомнение, что вы обо мне подумаете, что вы подумаете об этом прошлом, на которое так низко намекал Тамарин. Я не могла себе простить, что ничего прежде не сказала вам, и успокоилась только тогда, когда все вам написала.
– Я уже вас благодарил за доверенность, – сказал Иванов, – и, поверьте, высоко ценю ее. Но к чему вам подчинять себя чужому мнению? Отчего это недоверие к собственному суду? Разве нам недостаточно его?
– Что ж делать! Мы, женщины, уж так созданы: нам нужна непременно опора или руководитель. Мужчина может нас увлечь в гибель, он же должен поддерживать нас и на прямом пути. Я не думаю, чтобы женщина по собственному произволу могла пасть или возвыситься. Разве вы недовольны, что я обратилась к вам?
Варенька посмотрела на Иванова так мило, так мило, что, верно, каждый из вас, читатель, захотел бы быть на его месте.
Иванов вместо ответа улыбнулся и немного наклонился.
– Да! – продолжала Варенька. – Я вам должна высказаться… Я недаром обратилась к вам. Я вам многим, многим обязана, хотя вы, быть может, и не замечаете этого. Общество честного, бесхитростного и благородного человека невидимо целебно. Наши тихие, откровенные беседы много изменили меня. Я чувствую, я как-то теплее, прямее и проще стала смотреть на вещи, у меня есть сознание, что я лучше стала с тех пор, как узнала вас: как же мне не уважать, как же мне… – Варенька немного остановилась. – Как же мне не чувствовать к вам искренней доверенности и дружбы!
Варенька говорила это с какой-то особенной добротой и задушевностью. Слушая ее, казалось, что она действительно должна была все это высказать. Она, кажется, была бы не права, ей было бы совестно перед собой не сказать Иванову того, что она чувствовала. И на ее прямодушном, откровенном лице, немного зарумянившемся и как-то особенно в эту минуту тихо прекрасном и одушевленном, можно было читать искренность каждого слова, заметить, как оно было прочувствовано в душе и как верно его передали.
Иванов смотрел на Вареньку и с удовольствием, и с грустью. И на его умном и довольно резко очертанием лице показалось мягкое, несвойственное ему выражение, как будто какое-то тоскливое чувство невольно пробилось наружу и смутило эти резкие черты.
– Вы слишком многое мне приписываете, – отвечал он. – Не знаю, кто из нас более выиграл от взаимного сближения; и я, в свою очередь, мог бы сказать, чем я вам обязан. Но мне особенно грустно было вас слушать именно теперь. Чем короче и задушевнее будет наше сближение, чем полнее мы поймем друг друга, тем больше будет лишение и тем труднее разлука: мне надобно ехать.
– Куда это? – побледнев, с недоверием, спросила Варенька.
– Мне дают поручение в ***.
– И надолго?
– Не знаю наверное, но думаю, что очень надолго. Я нарочно зашел к вам, чтобы сообщить об этом. В 10 часов меня ждут, чтобы окончательно переговорить о деле. – Иванов посмотрев на часы и, вставая, сказал: – Я почти опоздал.
Он подал и пожал Вареньке руку; но она смотрела на него все как будто не веря.
Иванов пошел и был уже почти у дверей, когда Варенька остановила его.
– Послушайте! – сказала она и остановилась в нерешимости.
Иванов ждал.
Варенька хотела, кажется, сказать: «Нельзя ли вам не ехать?» – но только спросила его: «Так вы поедете?..» Но этот вопрос был так сделан, что он был красноречивее всякой просьбы.
Иванов немного смутился: какая-то борьба, видимо, овладела им.
Было одно мгновение, когда Иванов, казалось, готов был отказаться и от свидания, и от дела и воротиться к Вареньке; он стоял в какой-то непонятной нерешимости и рассеянно ответил:
– Не знаю, можно ли мне остаться.
У Вареньки был еще, казалось, какой-то готовый вопрос; но прежде, нежели она его сказала, Иванов уже вышел.
Варенька осталась одна, бледная, задумчивая. Долго, долго сидела она, не выпуская из рук работы и между тем не работая. В голове у нее толпились смешанные, неожиданные мысли. То она думала, как сделать, чтобы Иванов не ехал, то как ей будет скучно и пусто, когда он уедет. Она остановилась на первой мысли и делала разные предположения, придумывала разные способы, чтобы удержать Иванова. Но видно, ничего доброго не придумала и не предвидела ее хорошенькая и грустно склоненная головка, потому что она все неподвижно-задумчиво сидела над неконченой работой, и какие то темные думы проходили и отражались на ее бледном челе. В доме была тишина мертвая: все, что было в нем живого, давно уже спало… только в передней и в девичьей чуть светились нагорелые свечи, и камердинер Володи и горничная Вареньки крепко дремали. Наконец когда сани Володи, возвращающегося из клуба, подъехали к дому и зазвенел колокольчик у двери, Варенька очнулась будто из забытья н, все такая же грустная и задумчивая, взяла свечи и вышла в спальню.