Гейдельбергская бочка. -- Сказание о вейнсбергских верных женах

Гейделъберг, ноября 27. Тут переночуем: и коням нашим, и самим нам передохнуть надо.

Места живописные: горы, леса дремучие; но все теперь снежным саваном покрыто и тоску смертельную усугубляет, -- не глядел бы!

Прибыли мы сюда при закате солнца. Развалины замка на горном склоне в лучах зари вечерней огнем горели. Картина! Но взирал я на нее совсем равнодушно. Когда потом ужин себе подать велел да бутылку рейнвейна, пировавшие в той же столовой студенты за царя Александра тост мне предложили. Я с великим удовольствием, конечно, чокнулся с каждым; но на вопрос их: долго ль у них в Гейдельберге пробуду, отвечал, что на рассвете опять в путь-дорогу.

-- Да вы, -- говорят, -- и наверх к замку нашему еще не поднимались?

-- Издали, -- говорю, -- на него уже нагляделся.

-- Но знаменитой бочки там не видели?

-- Какой такой бочки?

-- Неужто вы до сих пор о ней так и не слыхали? Ну, да вы ведь с того края света! Бочка единственная в своем роде на всем земном шаре: 283 тысячи бутылок в себе вмещает.

Много еще чего порассказали мне господа студенты и про замок, сожженный некогда французами, и про свой университет, старейший во всей Германии, и про обычаи свои студенческие, прелюбопытные, но в ином и ребячливые до глупости, но не искусили. Расспросил я их еще про маршрут свой через Гейльбронн на Лудвигсбург, где в последний раз мамоновцы неистовствовали, и пожелал им доброй ночи.

Село Вейнсберг, ноября 29. Берегом р. Неккар добрались мы до Гейльбронна без всяких приключений. Отогрелись и дальше двинулись. Проезжаем здешним селом, и тут-то вот, на постоялом дворе, такое нас приключение постигло, какого и во французских романах не вычитать.

-- Смотрите-ка, ваше благородие, -- говорит мне один из моих казаков, -- какую на вывеске бочку намалевали!

И точно, бочка на диво: вся виноградными лозами обвитая, по лозам вверх карлики карабкаются, а внизу подпись:

"Zum s us sen heidelberger Fass".

Так вот она, знаменитая бочка!

-- А что там подписано? -- спрашивает опять казак.

-- По-нашему, -- говорю, -- это значит: "Сладкая гейдельбергская бочка".

-- Так как же нам, ваше благородие, такой сладости не испробовать?

Въезжаем во двор. У крыльца хозяин гостя провожает. Гость молодой, но тщедушный, в санях уже сидит, а хозяин, поперек себя толще, по руке его на прощание хлопает. Как узрели нас, в один голос вскрикнули:

-- Козакен!

И лошадка гостя словно поняла это страшное слово, в сторону шарахнулась. Подъехал я и успокаиваю:

-- Нам, г-н хозяин, -- говорю, -- вина бы только из той вон бочки отведать, что на вывеске у вас так заманчиво намалевана.

Глядит он мне в лицо, словно изучает; должно быть, не так уж страшен показался.

-- Сейчас, -- говорит, -- к вашим услугам. И снова к молодому гостю повернулся:

-- Так, стало быть, до вторника.

-- А пастор противиться не станет? -- спрашивает гость.

-- Пастор? Да он у меня в этом вот кулаке.

-- Ну, так до свиданья.

Прошел я с хозяином в дом, сбросил бурку, за стол уселся. В тепле с мороза голод пронял.

-- Кстати, -- говорю, -- не накормите ли и обедом? Он за ухом почесывает.

-- У нас, г-н офицер, -- говорит, -- для вашей милости настоящего обеда не найдется: не гостиница -- постоялый двор. В Лудвигсбурге -- так там две прекрасные гостиницы...

-- Да вы, -- говорю, -- не сомневайтесь: за все заплачу.

И для наглядности из кошелька на стол золото свое высыпал. У толстяка от жадности глаза на лоб полезли.

-- О, г-н барон!.. Ведь, ваша милость, верно, барон, а то, пожалуй, и граф или принц?

Меня смех разобрал. Но, не показывая виду, я, по примеру шутника Сени, хотел тоже раз над немчурой потешиться.

-- Нет, -- говорю, -- не принц я, даже не граф, а просто-напросто барон.

-- Но все-таки, значит, помещик?

-- Да какой же барон не помещик? Поместье у меня, впрочем, не такое уж крупное; всего тридцать квадратных миль.

-- Доннерветтер! Да у нас, в Германии, иное княжество в половину меньше. И рогатый скот, конечно, держите?

-- Коров-то немного: полтораста голов. Зато овец тонкорунных три тысячи; а на конском ааводе сотня кровных рысаков и скакунов.

Не знаю, до чего бы я еще доврался, не оборви он полета моей фантазии зычным окриком:

-- Лотте! Ханс! Саперлот! Куда вы опять запропастились?

Первою явилась Лотте, дочь хозяйская, лицом весьма приятная... уже по некоторому сходству с моей Иришей... Но губки у нее были надуты, глазки заплаканы.

-- Ну, ну, ну, -- прикрикнул на нее родитель. -- Изготовь-ка сейчас для г-на барона яичницу с ветчиной. Да на погребе есть ведь еще никак бараньи котлеты?

-- Есть... -- прошептала девушка, глотая слезы.

-- Так парочку тоже изжарь.

-- И для казаков г-на барона?

-- И для них тоже, понятное дело. Г-н барон за все чистым золотом заплатит. А Ханс где же? Ханс! Ханс!

Показался и Ханс, буфетчик, малый из себя тоже пригожий, но, как ночь, хмурый.

-- Ты где пропадал? -- напустился на него хозяин.

А Ханс, не огрызаясь, смиренно в ответ:

-- Да вы же меня гоните?

-- Завтра иди себе на все четыре стороны; силой держать тебя не стану. А сегодня ты у меня еще слуга И раб; что прикажу, то и делай. Понял? Изволь-ка спуститься в погреб за бутылкой гохгеймера 99-го года.

-- Это для меня? -- спрашиваю.

-- Для вас, г-н барон, для вас. Разлив 99-го года! Фиалка, душистее фиалки!

Толстяк языком щелкнул и, как кот, которого за ушами защекотали, заплывшие глаза свои зажмурил.

-- Коли так, -- говорю, -- так я попрошу уже вас, г-н хозяин, сделать мне компанию.

-- С превеликим, -- говорит он, -- удовольствием! Но тогда, г-н барон, одной бутылки, пожалуй, не хватит? Значит, Ханс: две бутылки. Да постой, погоди! Ваши казаки, г-н барон, дорогого рейнвейна, полагаю, не оценят?

-- Нет, они предпочли бы, я думаю, простого хлебного.

-- Шнапсу? О! Того у нас хоть на целый полк. Слышишь, Ханс? Шнапсу казакам, сколько пожелают. Да и коням, смотри, овса задай и сена. Мы не поскупимся, так и г-н барон денег своих не пожалеет.

Хваленый гохгеймер и вправду тонким своим ароматом напоминал если и не фиалку, то цветущий клевер. Когда поспела яичница, одна бутылка была уже опорожнена, а вторая почата, благодаря, впрочем, не столько мне, сколько самому хозяину. Зато и язык у него развязался.

-- Какого, -- говорит, -- я женишка-то для дочки подцепил! Первый мельник во всем околотке...

-- Это не тот ли, -- говорю, -- которого вы давеча на дворе провожали?

-- Он самый.

-- Но любит ли его ваша дочка? На вид он, признаться, очень уж невзрачен, куда против Ханса. И дочке вашей Ханс, верно, милее?

-- Мало ли что!

-- Да разве он не расторопен, не честен?

-- И расторопен, и честен. Но у Нидермейера в государственном банке капиталу сорок тысяч.

-- А у вас самих сколько? Верно тоже довольно?

-- Когда человеку бывает довольно!

-- Да с немилым мужем она несчастна еще станет.

-- Стерпится, слюбится. Наши вейнсбергские жены самые верные в целом мире. В церкви у нас есть про то и картина. Угодно, так я ее потом покажу г-ну барону.

-- Да чем они доказали свою верность?

-- А вот чем. Когда г-н барон подъезжал сюда, так заметил ведь на горе старый замок?

-- Развалины замка? Как не заметить.

-- Ну, вот, этот самый замок шесть веков назад осаждал император австрийский Конрад III. Туда от буйных его воинов спаслись все жители Вейнсберга. Когда тут припасы в замке были все съедены, и осажденным оставалось только помереть с голоду, к императору вышли оттуда женщины и умоляли выпустить их на волю. Император Конрад был хоть и жесток, но в то же время и настоящий рыцарь.

" -- Сударыни! -- сказал он им. -- С женщинами я не воюю, а потому идите себе с Богом, да уж так и быть, берите с собой все, что вам дороже и что можете унести на своих плечах".

Он думал, конечно, что всего дороже им их наряды и что каждая свяжет их в узел и взвалит себе на плечи. Но вместо того они вынесли из замка на своих плечах собственных своих мужей. Такая супружеская верность тронула даже черствое сердце императора, и он выпустил на волю вместе с женами и их мужей. С тех самых пор замок наш так и называется "Вейбертрейэ".