"Певец во стане русских воинов". -- Кошелек "на черный день" и тайное обручение. -- Самозваный юнкер
Января 10. Свадьба сыграна. Церковь была убрана по хорам цветами из оранжереи, а по стенам зелеными елочками. Гостей из соседних поместий понаехало с полсотню. Дружками были тоже два местных дворянчика, юнкер Сагайдачный да я. Фрак одолжил мне Аристарх Петрович, так как сам облекся в свой парадный предводительский мундир. Но ростом я его на полголовы выше, а телом вдвое жиже, и сидел на мне его фрак как на пугале огородном. Подойти к Ирише Елеонской в моем смехотворном наряде я и думать не смел. А Сагайдачный за обедом уселся с нею рядом и болтал, должно быть, всякий вздор, ибо она прыскала со смеху. Меня, признаться, даже досада взяла... Речей за столом было, конечно, без конца. Но Сагайдачный, надо честь отдать, всех превзошел: наизусть Жуковского "Певца во стане русских воинов" от начала до конца с истинным пафосом произнес, всех присутствующих огнем своим зажег. Когда же здравицу за государя императора возгласил:
Тебе сей кубок, Русский Царь!
Цветет твоя держава;
Священный трон твой -- наш алтарь,
Пред ним обет наш: слава,
то единодушное "ура!" по столовой прокатилось.
Перед сном, с юнкером прощаясь, я список этих стихов себе выпросил. Воспеваются в них и фельдмаршал, "герой под сединами", и два его сподвижника, коих я лично уже знаю: партизан Денис Давыдов, "пламенный боец, певец вина, любви и славы" и атаман донского войска граф Платов... Про него даже три чудесных куплета:
Хвала наш вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов!
Твой очарованный аркан --
Гроза для супостатов.
Орлом шумишь по облакам,
По полю волком рыщешь,
Летаешь страхом в тыл врагам,
Бедой им в уши свищешь.
Они лишь к лесу -- ожил лес,
Деревья сыплют стрелы;
Они лишь к мосту -- мост исчез,
Лишь к селам -- пышут селы.
Я-то, правда, вряд ли жег бы села, хотя бы в них и враги засели; но для настоящих воинов война войной; "а ля герр ком а ля герр", говорят ведь сами французы.
Января 11. Последний день в Толбуховке. Завтра на рассвете -- в путь-дорогу. У маменьки сколько дней уже глаза на мокром месте. И самому мне куда горько за нее... да и за Иришу! Слово сказано. Вышло все так нежданно-негаданно...
Вызывает меня к себе Аристарх Петрович.
-- Без своей лошади коли не обойдешься, -- говорит, -- то заведи себе, но, смотри, подешевле. Вот тебе на все про все триста рублей. Будешь бережлив, так на весь поход хватит. А от морозов тебе и твоим двум спутникам будет по тулупу.
Стал я благодарить, -- окончить не дал:
-- Вернешься благополучно, да с честью, тогда и благодари. Что Дмитрий Кириллыч скажет -- то и делай: дурному тебя он не научит. А вот с этим Сагайдачным не дружись: хохол, себе на уме; как раз обойдет. Ну, ступай, собирай свои пожитки. Да во что ты их уложишь?
-- Маменька, -- говорю, -- мешок мне сшила...
-- Мешок прорвется, да и не гож для мужчины. Возьми мой старый чемоданчик. Потерт он, да еще крепок, послужит. Не забудь, смотри, и к о. Матвею сходить, благословение на дальний путь получить.
Забыть-то я и так не забыл бы. Самого я не застал: ушел по своим духовным требам. Матушка-попадья сперва тоже ко мне не вышла: по хозяйству, должно быть, захлопоталась. Встретила меня одна Ириша.
-- Пришел, -- говорю, -- проститься перед отъездом. А она, всегда столь бойкая, испуганно, как зайчик, глазки на меня выпучила.
-- Да вы разве сейчас?..
-- Нет, завтра, но чуть свет; не поспел бы. Заморгала, а на щеках красные пятна выступили.
-- Вы, Ирина Матвеевна, -- говорю, -- не здоровы?
-- Здорова... Но у меня к вам, Андрей Серапионыч, просьба...
-- Приказывайте. Охотно все исполню.
-- Вот возьмите... Сама для вас связала...
И подает мне прехорошенький бисерный кошелек.
-- Позвольте, -- говорю, -- да ведь тут и деньги?
-- Да, сорок пять рублей... все золотом: для удобства вашего нарочно разменяла...
-- Так что-нибудь за границей купить для вас?
-- Нет, это вам самим, Андрей Серапионыч, на черный день...
Точно нищему подаяние! А трогательно: верно все, что за век свой скопила.
-- Чувствительно благодарен, -- говорю. -- Но Аристарх Петрович дал уже мне на дорогу...
-- Нет, нет, пожалуйста! Когда станете офицером, можете возвратить.
-- Хорошо. Денег ваших я не трону и возвращу вам их в целости, как только вернусь из похода: кошелек же ваш оставлю себе талисманом на память.
-- А от вас самих, Андрей Серапионыч, я ничего на память не получу?.. Ах, знаю!
И из другой комнаты ножницы принесла.
-- Наклоните голову.
Наклонился я; она -- чик-чик -- и прядь волос у меня отрезала.
-- Из этого, -- говорит, -- я себе колечко сплету...
-- Так вашего собственного колечка с бирюзой вам уже не надо?
-- Блеснула своими звездочками и колечко с пальца сняла.
-- Непотеряйте только...
Так-то мы с нею, якобы, обручились, ни словом о том не обмолвясь. Тут вошел ее родитель, и разговор наш сам собой пресекся.
Смоленск, января 12. Прощай, Толбуховка! Прощай, Ириша! Когда-то еще свидимся? И хоть бы проститься напоследок с глазу на глаз дали! А то при других только руку друг другу пожали, как простые знакомые: "Здравствуйте и прощайте".
С маменькой расставанье было, разумеется, самое слезное. А после нее сердечнее других Мушерон со мной прощался.
-- Вы, Андре, мне все равно что родной, -- говорит. -- Скажите-ка: что у вашего императора Александра замышлено? Далеко ли он пойдет на Запад?
-- Раньше, -- говорю, -- не остановится, доколе Наполеона в конец не одолеет.
-- Хотя бы пришлось идти до самого Парижа?
-- Хотя бы и до Парижа.
Мой бравый сержант столь скорбную мину состроил, что вот-вот, думаю, тоже расхнычется. И сердит-то он еще по-прежнему на своего былого кумира, и жалость за него немалая берет.
-- Как Богу угодно, так пускай и будет! -- говорит. -- Коли уж суждено вам, друг мой, побывать у нас в Париже, так загляните к моей сестре, поклонитесь ей от брата Этьена Мушерона. Дневник ведь вы будете опять вести?
-- Буду.
-- Так запишите: вдова Жаннет Камуфле, улица Вожирар, 23.
А нынче, на рассвете, когда мы со Шмелевым и Сагайдачным в сани садились, старик меня крепко-крепко к груди прижал и вправду заплакал. Ну, тут и я не выдержал...
Сюда прибывши, отправился за своим видом в губернаторскую канцелярию; мои два спутника на всякий случай тоже со мною.
Правителя канцелярии на месте не застали. Но у входа в губернаторский кабинет курьер навытяжку, и самая дверь настежь, а за дверью гневный голос кого-то распекает:
-- Так, сударь мой, служить нельзя! Сколько раз повторять вам, что приказания мои должны быть исполняемы буквально, понимаете: буквально! Усердную службу я не оставляю без внимания, но за малейшее уклонение от моих указаний я строго взыскиваю, невзирая ни на тетушек, ни на дядюшек. Так и знайте!
Умолк, и вслед затем оттуда выскочил правитель канцелярии -- не гордым уже петухом, а мокрой курицей. Увидел нас около своего стола -- еще пуще оторопел, назад оглянулся: притворил ли курьер дверь к грозному начальнику. Подошел и обращается к Шмелеву, а у самого голос еще дрожит-обрывается:
-- Чем могу служить?
Объяснил ему Шмелев. Взглянул тот на меня -- узнал.
-- Г-н Пруденский? В полк к графу Дмитриеву-Мамонову? Вид вам изготовлен. Извольте получить.
Подает мне. Читаю.
-- Простите, -- говорю, -- но тут у вас не то.
-- Как не то?
-- Вы назвали меня юнкером полка Мамонова...
-- Ну да. Ведь сами же вы говорили? Да и в письме г-на Толбухина было так сказано... Где ж оно?
Все еще не оправясь от губернаторской распеканции, он растерянно начал рыться в груде бумаг на столе.
-- Да, вот. Изволите видеть...
Он стал было читать, но, не дочитав, запнулся.
-- М-да... Так вы, значит, еще не юнкер?
-- То-то, что нет, а только рассчитываю им сделаться.
-- В письме не совсем ясно... Для вас-то это ведь все равно? Лишь бы добраться до полка.
Тут вступился опять Шмелев.
-- Далеко не все равно, -- говорит, -- в документах требуется совершенная точность. Будьте же любезны переделать бумагу.
Раскрасневшееся лицо правителя разом, как смерть, побледнело.
-- Переделать?.. Нет, уж извините меня, это невозможно, решительно невозможно...
-- Почему же нет?
-- Да потому... потому что, раз подпись его превосходительства стоит внизу, то о какой-либо переделке и речи быть не может.
-- Да ведь тут явная ошибка: подписал он вовсе не то, что следовало. Я пойду объяснюсь с ним самим.
До последней минуты молодой чиновник еще крепился. Но намерение Шмелева объясниться с самим губернатором окончательно его обескуражило.
-- Ах, господа! -- взмолился он. -- Войдите же в мое положение! Его превосходительство не признает, чтобы он мог ошибаться... Если он узнает об ошибке, то все обрушится на меня...
-- И вы, чего доброго, еще места лишитесь? -- досказал Сагайдачный.
-- Все может статься... Г-н Пруденский! У вас есть еще родители?
-- Матушка еще жива.
-- Так здоровьем вашей матушки прошу вас: не настаивайте!
В голосе его слышались уже слезы. В своем самоуничижении он был теперь так жалок...
-- Да что, Дмитрий Кириллыч, -- говорю я, -- ведь может быть, в самом деле, и так сойдет?
-- Как не сойти? Сойдет! -- поддакнул Сагайдачный. А правитель тому и рад:
-- Разумеется, -- говорит, -- сойдет! Ведь юнкером у графа Мамонова вы, г-н Пруденский, во всяком случае, сделаетесь...
-- Как ваше мнение, Дмитрий Кириллыч? -- спрашиваю я Шмелева.
Правитель, молитвенно сложив руки, взор свой на него умильно, как на некоего оракула, возвел. И сердце Дмитрия Кириллыча не устояло.
-- Мамонов, сколько слышно, тоже не формалист, -- говорит, -- и ошибку, надо думать, в фальшь не поставит.
Правитель просиял и готов был, кажется, его расцеловать.
-- Так вы, г-н Пруденский, значит, удовольствуетесь этим видом? Как я вам признателен!
И обеими руками так крепко мне руку стиснул, что пальцы у меня хрустнули; на прощанье прибавил:
-- Позвольте дать вам добрый совет: никогда не умничайте перед начальством, а прикидывайтесь дурачком, чтобы оно могло наставлять вас и сознавать свое превосходство.
-- Примем к сведению и намотаем себе на ус, -- сказал Сагайдачный и закрутил свой усик -- мышиный хвост. -- Держи язык за зубами, да ешь пирог с грибами.
Но Шмелев отнесся к "доброму совету" иначе. Когда мы вышли на улицу, он заметил:
-- Недоумкам, как этот правитель, вернее всего, конечно, молчать. Человек же с умом и тактом, если знает что-нибудь лучше начальника, сумеет всегда переубедить его, не задевая его самолюбия.