Кто подарил дневник. -- Про Наполеона, Александра I, Кутузова и графа Дмитриева-Мамонова. -- Кандидат в "мамоновцы-мамаевцы"

Января 7. Продолжаю. Вчера, в день своих именин, только что встал, налил себе чаю (маменька в кухне именинный пирог готовила), как откуда ни возьмись босоногая девчонка.

-- Велели передать.

И подает мне пакетец.

-- Да ты от кого?

-- Не велено говорить. И шмыг за дверь.

Развернул: увесистая тетрадь. Перелистываю: одни белые страницы. Но на первой надпись печатными литерами (дабы почерком своим, значит, себя не выдать):

Дневник А.С. Пруденского

Ириша! Ясное дело. Иду в кухню.

-- Вы, маменька, кого на пирог позвали?

-- Да всех Толбухиных с гостями.

-- А Елеонских?

-- Пока-то нет. Думала: нынче на водосвятии поспею. Да вот с пирогом, вишь, замешкалась...

-- Так я, маменька, буду на Иордани, скажу им. Хорошо?

-- Скажи, милый, скажи.

И вот, на Иордани, когда молебствие отошло, я -- к о. Матвею:

-- Так и так, батюшка: не пожалуете ли к нам на именинный пирог?

-- Спасибо, дружок, благодарствую. Ну а матушка-попадья моя на ломоту свою опять жалуется.

-- А Ирина Матвеевна?

-- С нею ты лучше сам уж поговори. У нее нынче семь пятниц на неделе.

Побежал я, нагнал ее, приветствую.

-- Здравствуйте, -- говорит, а сама шагу прибавляет.

-- Да куда вы так торопитесь? -- говорю. -- Я хотел просить вас тоже на именинный пирог...

-- А кто у вас именинник?

И глядит на меня, лукавица, так невинно-вопросительно, что меня снова сомнение взяло.

-- Именинник -- я сам, -- говорю. -- А вы разве не знали?

-- Откуда мне знать? Мало ли Андреев в святцах? А у самой раскрасневшиеся от мороза уши и щеки еще ярче зарумянились.

-- Какая-то добрая душа, -- говорю, -- презент мне сделала -- тетрадь для дневника.

-- Вот как? Очень рада. А на пирог родителей моих вы пригласили?

-- Пригласил. Батюшка ваш обещал быть.

-- Так и я с ним буду.

Пирог матушка испекла на славу. Все похваливали; а кто и от второго куска не отказался. Пирог, как полагается, чаем запили; за чаем разговорились.

-- Так дело, значит, решенное, -- говорит Аристарх Петрович: -- наши войска границу переходят?

-- Первого числа должны были быть уже за Неманом, -- говорит на это Шмелев.

А о. Матвей со вздохом:

-- Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! Мало крови еще на родной нашей ниве пролито; надо, вишь, и чужие обагрить!

-- Простите, батюшка: это все равно, что кровопускание тяжкобольному: вовремя не пустить ему крови, так не выживет.

-- Да кто, по-твоему, сын мой, тот тяжкобольной? Что-то в толк не возьму.

-- А как же, весь Запад Европы. Под игом ненавистного завоевателя все народы там стоном стонут. На престолы Италии, Испании, Вестфалии свою родню он понасажал, и слушаются они его слепо во всем, как Великого Могола. Швейцарский союз дань платить себе заставил. Из немецких монархов один лишь тесть его, император австрийский, не подпал под его тяжелую руку и обеспечил себя дружеским договором. Прусский король еще кое-как выворачивается, но с опаской и оглядкой. Остальные же германские короли и герцоги перед злодеем пикнуть не смеют; что прикажет, то и делают.

Тут и я смелость взял, от себя добавил:

-- Ведь и к нам, в Россию в прошлую кампанию сколько этих саксонцев и баварцев, виртембержцев и баденцев нагнал! И все-то почти, по его милости, костьми у нас полегли.

-- Все это так, -- говорит Аристарх Петрович. -- Но из всего полумиллионного полчища Наполеонова через Березину сколько уплелось? Едва ли десятая часть, да и та в самом жалком виде. Чего же еще?

-- Извините, Аристарх Петрович! -- загорячился Шмелев. -- Кровожадного дикого зверя до конца добивают. А Наполеон далеко не добит. Крепости от Варшавы до Рейна еще в его руках; пасынок его, вице-король итальянский, весь остаток "великой армии" собирает в Позене: сам он вызывает из Франции свои запасные войска, ускоренно набирает новых рекрутов; а союзники его, австрийцы, под начальством князя Шварценберга, его же креатуры, целым корпусом двинулись к нашей границе. На кого же они, скажите, ополчаются?

-- Ну, к нам-то, в Россию, вряд ли опять сунутся, -- возразил Аристарх Петрович, -- чересчур обожглись. А видит он, что обаяние его на другие народы прошло...

-- И хочет наложить на них прежний гнет? Неужели же нам, русским, спокойно это снести? У соседа горит, а мы будем смотреть, сложа руки: наша хата с краю? Нет, уж извините, этому не бывать!

Тут и юнкер Сагайдачный свое слово ввернул:

-- Из Наполеоновых лавров, пока не совсем увяли, хоть листочек себе тоже урвем.

-- Ох, молодость, молодость! -- говорит о. Матвей. -- Вас, юношей, за пыл ваш не осуждаю; ристалище отличий и мужей степенных соблазняет. Но светлейшему князю Кутузову, преславному фельдмаршалу всероссийскому, признаться, дивлюсь: ведь одной ногой в гробу уж стоит, а туда же!

-- Сам-то Кутузов, пожалуй, и раздумал бы еще воевать, -- говорит Шмелев. -- Приятель его, государственный секретарь Шишков убеждал его, что Россия наша от неприятельского нашествия и так уже много пострадала, что сперва надо залечить собственные раны, а не приносить еще новые жертвы ради чужих нам людей...

-- Ну вот, ну вот. Что же я-то говорю? А Кутузов что на это?

-- Кутузов: "Правда твоя, -- говорит, -- поход этот сопряжен с немалыми пожертвованиями, с великою отважностью. Но государь смотрит на дело шире: и те чужие нам люди для него -- братья во Христе, и он решил не покладывать оружия, доколе не освободит их". -- "Да сам-то ты, князь, -- говорит Шишков, -- думаешь ведь иначе? Почему же ты не настоишь на своем перед государем? По твоему сану и твоим подвигам он уважил бы твои советы". А Кутузов на то: "Представлял я царю мои резоны, но он печется о благе не своего только народа, а всего человечества, и совсем опровергнуть его в этом пункте никакой логики не хватает. Да еще, признаться, ангельская доброта его меня обезоруживает: когда я привожу ему такие доводы, против которых спорить невозможно, он, вместо всякого ответа, обнимет меня да поцелует. Тут я заплачу и во всем уже соглашусь с ним".

Рассказ Шмелева нас всех растрогал, даже Аристарха Петровича.

-- На месте Кутузова, -- говорит, -- я тоже не устоял бы. Будь мое здоровье покрепче, я и сам, пожалуй, поехал бы в армию...

-- Перестань, ради Бога, перестань! -- жена его перебила. -- И без тебя там довольно людей помоложе.

-- Так за себя, папенька, меня пошлите! -- вызвался Петя.

-- И дядьку Мушерона с собой тебе дать, чтобы спать укладывал?

Петя губы надул.

-- Точно я еще маленький!

-- Погоди годика три-четыре, -- говорит Шмелев, -- тогда тебя, быть может, и пустят со мной. Андрей Серапионыч -- другое дело: пороху уже понюхал...

-- И в Березине выкупался! -- с задором Петя подхватил.

Все взоры тут на меня обратились, и мне неловко стало: сколько ведь таких же юношей русских идет спасать Европу от изверга рода человеческого, а я сижу себе дома за печкой...

-- Да что ж, говорю, -- я хоть сейчас готов идти опять...

Матушка мне договорить не дала.

-- Ну, ну, ну! И думать не смей. Хорошо еще, что пуля в плечо, не в грудь угодила; то и жизни бы решился.

-- Рука Всевышнего на сей раз пулю отвела, -- говорит о. Матвей, -- дабы матери ее сына-кормильца сохранить. Хоть умирать за отечество и отрадно: "Duke est pro patria mori", -- сказал некогда еще язычник Гораций; но от судьбы своей никому не уйти: море житейское тоже подводных камней преисполнено...

-- То-то вот и есть, -- подхватил Шмелев. -- Простите, Аристарх Петрович, что выскажусь прямо. Благодаря только вашей доброте, молодой человек имеет кусок хлеба. Будущности же у него никакой впереди. А на войне он может выдвинуться; плохой солдат, что не надеется стать -- не говорю: генералом, а хотя бы майором...

Тут Петя руку к виску приложил и ногою шаркнул:

-- Здравия желаем г-ну майору!

-- Экой сорванец, прости Господи! -- говорит о. Матвей. -- Sunt pueri pueri, pueri puerilia tractant.

-- А по-русски это что значит, батюшка? -- спрашивает Петя.

-- Вот латинист тебе переведет. Аль не дошел еще до сего в бурсе?

-- Отчего, -- говорю, -- не перевести: "мальчики суть мальчики, и ведут себя по-мальчишески"...

-- Bene.

Петя же не унимается: схватил с окна кивер Шмелева и -- мне на голову.

-- Вот и майор готов!

Премного все тому смеялись. Одна Ириша только, вижу, покраснела, как маков цвет, и очи в пол потупила. Вспомнила, знать, суженого-ряженого в зеркале...

Ну как же мне было в дневник, ею подаренный, всего этого не записать?

Января 8. Из Смоленска известие пришло, что наши войска в самый Новый год Неман перешли. Война, стало быть, уже не у нас разгорится, а по ту сторону границы, у поляков да немцев. Шмелев со свадьбой торопит; пробыть здесь он может ведь только четыре дня. У меня же искра в душу запала, мысль одна из головы не выходит...

И вот, нынче, когда Аристарх Петрович меня к себе в кабинет позвал, да поручил мне в Смоленск за шампанским съездить, откуда у меня смелость взялась, так прямо ему и брякнул:

-- Аристарх Петрович! Отпустите меня с Дмитрием Кириллычем в армию.

Старик глаза на меня вытаращил.

-- Что? Что? в армию? Да не он ли и подбил тебя?

-- Нет, -- говорю, -- я от себя.

-- Какая тебя блоха укусила! Ни с того, ни с сего...

-- Да как же, когда все освобождать Западную Европу идут...

-- Тебя одного там недостовало! Освободитель тоже нашелся! Как узнает Наполеон, так в тот же час пардону попросит.

А я все свое:

-- Отпустите! Сделайте уж такую божескую милость! Пойду я ведь за вас и за вашего Петю...

-- В майоры, а то и в генералы метишь? Ну да что ж, -- говорит, -- ты не крепостной у меня, а вольный человек; силой удержать тебя я не могу. Только сходи-ка за Дмитрием Кириллычем; сперва с ним пообсудим дело.

Сбегал я за Шмелевым.

-- Так и так, -- говорю. -- Не выдайте меня, голубчик, поддержите!

-- Хорошо, -- говорит. -- За мной дело не станет. Да что матушка ваша еще скажет?

-- Ей, понятно, до поры до времени ни слова. Когда все устроится и поворота назад уже не будет, тогда и скажем.

Приходим к Аристарху Петровичу.

-- Каков молодчик? -- говорит он Шмелеву. -- Что в голову себе забрал.

Но тот не выдал:

-- А что ж, -- говорит, -- из капель целая река составляется, из людей -- армия. А такая капля, как вот эта, -- говорит и по плечу меня хлопает, -- десяти других стоит.

-- И вы, Дмитрий Кириллыч, значит, его еще одобряете, не прочь даже с собой взять?

-- С удовольствием возьму. Вопрос только в том, чем ему там быть. В рядовые такого латиниста сунуть жалко, хотя латынь на войне ему и не к чему; а сдать экзамен на юнкера по другим предметам, по совести говоря, сможете ли вы, Андрей Серапионыч?

Покраснел я, замялся.

-- В науках, -- говорю, -- я, правду сказать, никогда силен не был...

-- А по уходе из бурсы и последнее, я чай, перезабыл? -- досказал за меня Аристарх Петрович. -- Как же быть-то?

-- Один выход, по-моему, -- говорит Шмелев, -- записаться ему добровольцем в ополчение. Покажет он себя там на деле, так потом его охотнее и в регулярное войско юнкером примут. Проэкзаменуют его больше для проформы.

-- Добровольцем в ополчение? -- повторил Аристарх Петрович и задумался. -- А знаете ли, ведь это -- идея. Я мог бы даже некоторую протекцию оказать.

За это его слово я, как утопающий за соломинку, ухватился:

-- Окажите протекцию, Аристарх Петрович, будьте благодетелем! Стыдиться за меня вам не придется.

-- Дело в том, -- говорит, -- что некогда я довольно дружен был со стариком графом Дмитриевым-Мамоновым, Александром Матвеичем...

-- Это не тот ли Мамонов, -- спрашивает Шмелев, -- что одно время был в таком фаворе у императрицы Екатерины?

-- Он самый. Просвещеннейший из вельмож, вместе с императрицей составлял для эрмитажного театра так называемые "пословицы" -- "провербы", сам тоже несколько пьес французских сочинил. А по богатству своему был настоящий Крез: в одном нижегородском наместничестве было у него до 30-ти тысяч душ. На Александровской звезде своей имел бриллиантов на 30 тысяч рублей, а на аксельбантах -- на 50 тысяч. Даже в деревне у себя в селе Дубровицах Московской губернии на сельских праздниках наряжался, бывало, в полную парадную форму, со всеми орденами, звездами и бриллиантовыми даже эполетами. Жар-птица, да и только! Ну, да и возносился же он своей знатностью над простыми смертными! Учителям детей своих, людям образованным, не позволял при себе садиться, кроме одного только почтенного старика, да еще гувернантки, мадам Ришелье, которую нарочно из Парижа для дочери выписал.

-- Виноват, Аристарх Петрович, -- перебил тут Шмелев. -- Но ведь того Мамонова, кажется, и в живых уже нет?

-- Да, помер он лет с десять назад. Но после него сын остался, Матвей Александрович, единственный потомок мужского пола и главный наследник всех его миллионов. Видел я его только мальчиком, но и тогда уже он острого был ума, большие подавал надежды. В 18 лет он был камер-юнкером, а 21-го года -- обер-прокурором сената.

-- Однако! Да ведь это такая должность, где требуется очень зрелый ум и громадная опытность?

-- А вот, представьте себе: когда он в первый раз в сенат приехал и показали ему там резолюцию сенаторов по одному уголовному делу, то, в разрез с их приговором, он тут же набело свое собственное мнение набросал и подал обер-секретарю: "Прочтите господам сенаторам"...

-- Ну, и что же?

-- Прочел тот, и седовласые государственные люди хоть бы слово возразили, все до единого с мнением юного обер-прокурора согласились.

-- На редкость, должно быть, светлая голова.

-- Светлая, но и горячая, сумасбродная: когда полгода назад Отечественная война возгорелась, и богачи-патриоты Гагарин да Демидов свои полки ополченцев выставили, он точно так же на свой кошт целый конный полк вооружил, так и прозванный "Московский казачий Дмитриева-Мамонова полк", и сам во главе его стал с чином генерал-майора.

-- Вот так так! А обер-прокурорство его что же?

-- В трубу ушло. Шалый какой-то, говорю я вам.

-- Да сколько же ему теперь лет?

-- Двадцать два-двадцать три, не больше.

-- И уже генерал! Так к нему-то вы и адресуете этого молодого человека?

-- Да, могу дать письменную рекомендацию. Не знаю вот только, где-то он со своим полком ныне обретается.

-- Это мы в Смоленске разузнаем, а то и в главной императорской квартире. Он верно двинулся тоже заграницу. Пока бы Андрею Серапионычу только заграничный вид выправить.

-- Ну, об этом я пару слов нашему губернатору черкну.

Так моя участь, можно сказать, была сразу предрешена. Полчаса спустя с письмом к губернатору в кармане, я сидел уже в санях и летел в Смоленск (дорога легкая, санная), а еще через два часа с небольшим был и на месте.

Представлял Смоленск все то же препечальное зрелище, что и при последнем моем проезде. Но и чувство горести со временем притупляется; взирал я теперь на развалины моего милого родного города более равнодушно, тем паче, что не то на уме уже было.

Первым делом, разумеется, в винный погреб за шампанским; из Питера как раз свежая партия прибыла. А там -- к губернатору.

В приемной курьер:

-- Вам кого?

-- Губернатора: у меня письмо к нему.

-- Пожалуйте к правителю канцелярии; они от себя уже доложат его превосходительству.

Провел меня к правителю. Совсем молодой еще, плюгавенький человечек, но столичный фертик в вицмундире с иголочки и с осанкой петушиной. По протекции, знать, тоже посажен.

Не дослушав, головой мотнул.

-- Подайте, -- говорит, -- прошение; гербовую бумагу можете купить у курьера. В свое время будет доложено.

-- Извините, -- говорю, -- но долго ожидать я никак не могу: через четыре дня мне, во что бы то ни стало, надо ехать на театр войны.

Сухим тоном на то отрезал:

-- До меня это не касается: при рассмотрении прошений у нас соблюдается строгая очередь.

-- Так потрудитесь, -- говорю, -- доложить самому губернатору: у меня есть к нему рекомендательное письмо.

Ледяная кора на нем в тот же миг растаяла.

-- Так бы и сказали. Ваша фамилия?

-- Пруденский.

-- А рекомендация чья?

-- Толбухина, Аристарха Петровича, бывшего предводителя дворянства.

-- Это совершенно меняет дело. Присядьте, пожалуйста. Где у вас письмо?

Взял и понес в кабинет к губернатору. Немного погодя возвратился оттуда с ответным уже письмом.

-- Вот, -- говорит, -- ответ г-ну Толбухину.

-- А в каком смысле?.. Смею спросить.

-- В каком смысле?..

-- Да, ведь это не канцелярская тайна; потом я все равно узнаю.

-- Изволите видеть... -- говорит. -- Вы желаете поступить юнкером в казачий полк графа Мамонова?

-- Желал бы.

-- Так к самому-то Мамонову его превосходительство относится не очень-то одобрительно... Впрочем, выдать вам путевой вид до его полка препятствий нет.

-- Это-то, -- говорю, -- мне только и нужно. Через четыре дня я буду опять здесь, в Смоленске. Так могу ли я надеяться, что вид мой к тому времени будет заготовлен?

-- Всенепременно.

И руку мне даже на прощанье протянул.

"Любопытно, однако, -- думаю, -- что бы такое неодобрительное про Мамонова могло быть в этом письме?" И всю дорогу до Толбуховки погонял кучера.

-- Ну, Андрюша, -- говорит мне, письмо прочитавши, Аристарх Петрович, -- неважно твое дело. Про графа Мамонова губернатор вот что мне пишет: "В боях с неприятелем Мамонов участия так и не принимал, ибо со своими ополченцами-казаками всю кампанию стоял в ярославской губернии; тем храбрее, однако ж, воевал на бумаге с тамошним губернатором, князем Михаилом Николаевичем Голицыным, а мамоновцы его своим буйством и бесчинствами прозвище мамаевцев по всей губернии заслужили".

Шмелев, бывший также при чтении сей рацеи, рассмеялся.

-- На то ведь они и вольные казаки! Андрею Серапионычу лишь бы к тем мамаевцам юнкером пристроиться, а перевести его потом в другой полк будет уже моя забота: в главном штабе у меня есть близкие люди.

-- Коли так, -- говорит Аристарх Петрович, -- то возражать не стану. А как вот на счет содержания в походе? Ведь юнкерам по их рангу особого против солдат жалованья не полагается?

-- Тот же солдатский паек. По одежке протягивай и ножки. Правда, что в походе кое-какие собственные средства все-таки весьма нелишни; особливо, чтобы выдвинуться перед начальством.

-- Как так?

-- А так, что если подчиненный в средствах не стесняется, то ему охотнее и всякие ответственные поручения дают, а стало быть, и случаев отличиться ему больше представляется. Казаки же -- кавалеристы; казаку нужен и конь, а то и второй запасный, на случай, что первого под ним убьют.

-- А такому кавалерийскому коню цена ведь не малая: рублей сто, а то и больше?

-- И двести, и пятьсот рублей.

-- Та-а-к... -- протянул Аристарх Петрович и, нахмурясь, по кабинету зашагал.

Сердце в груди у меня упало: прощай мое юнкерство!

Вспомнилось мне тут слово евангельское: "Толцыте -- и отверзется, просите -- и дастся". Но Толбухины и так уже сколько для маменьки и для меня, недостойного, сделали. Не могу я еще униженно просить, не могу!

Как ни крепился, а на глазах мокрота выступила. Аристарх же Петрович, мимо меня шагая, ту мокроту узрел -- улыбнулся.

-- Воину, -- говорит, -- падать духом не полагается. Мамонов для отечества целый полк выставил; так мне одного хоть воина выставить сам Бог велит. Я тебя не оставлю; отправляйся в поход с Богом.

От радостного волнения я и поблагодарить, как надлежало, слов не нашел, схватил только его руку и к устам прижал.