КАК ПРОЩАЛИСЬ СЕСТРЫ ЛИПЕЦКИЕ

Настало последнее утро. В "садовой комнате", про которую мы уже упомянули в начале нашего рассказа, сидела на подоконнике Наденька, перелистывая "Трех Мушкетеров", которых взяла с полки, украшающей одну стену комнаты. Но ни картинки, комментирующие романтические похождения дюмасовских героев, ни самый текст, по-видимому, не могли достаточно приковать внимание молодой гимназистки: поминутно прикладывалась она лбом к стеклу, чтобы окинуть беглым взором дорожку, ведущую от главного здания. Вдруг легкий трепет пробежал по членам девушки; она отделилась от окна и низко наклонилась над фолиантом. По дорожке послышались шаги, и в комнату вошли наши два друга.

— Здравствуйте, Надежда Николаевна.

— А, Лев Ильич! Здравствуйте. Я вас и не заметила. Упаковали свои пожитки?

— Все шито и крыто. Пришли проститься.

— А стихи написали?

— Как же! А карточка?

— Припасена. Когда же вы успели написать их?

— Ночью. Во втором часу окончил.

— Бедный! И не выспались хорошенько. Я спала отлично. Дайте-ка их сюда.

Ластов вынул лист почтовой бумаги, вчетверо сложенный.

— Но вы не должны никому показывать, — заметил он.

— Отчего? Я, напротив, буду хвастаться перед всеми: наверное, прехорошенькие.

— Нет, я написал их исключительно для вас, и не хочу, чтобы кто-нибудь другой читал их.

— Да нашим-то, maman и Лизе, можно показать?

— Им всего менее.

В это самое время откуда ни возьмись maman Наденьки. Ее появление удивило всех тем более, что в другие дни она никогда не вставала ранее полудня. Но уже накануне распушила она своих строптивых чад за самовольную отлучку в Гриндельвальд; теперь, вероятно, возникли в ней небезосновательные опасения, что внезапный отъезд двух друзей может дать повод к еще более эксцентрическим выходкам со стороны эмансипированных барышень.

— Ах, maman, — обратилась к входящей Наденька, — вот Лев Ильич написал мне стихотворение, но не дает мне его иначе как с тем, чтобы я никому не показывала. Ведь нельзя же мне брать?

— Certainement[115] нельзя, — с достоинством отвечала аристократка. — Девицы, m-r Ластов, никогда не должны иметь секретов от матерей; примите это к сведению.

— Вот видите, Лев Ильич, отдайте же стихи maman, она уже передаст мне.

Ластову стало крайне неловко: он никак не подозревал в Наденьке такой детской наивности — какую она выказала в этом случае.

— Я не люблю хвалиться своими произведениями и показываю их только тем, для кого они предназначены, — объяснил он.

— А в таком случае вовсе не нужно. Allons prendre du cafe, ma chere[116].

— A l'instant[117], — отвечала дочь и, когда мать вышла, обратилась к поэту. — Что же, Лев Ильич?

— А Лиза где, то есть Лизавета Николаевна? — спросил тут Змеин, стоявший до этого безучастно у ближнего окна.

— Лиза? Она, но обыкновению, встала в шесть часов и теперь, после сывороток, прохаживается для моциона. Кстати: не знаете ли вы, Александр Александрович, как натуралист, какого-нибудь средства от зубной боли?

Змеин усмехнулся.

— А зубы у сестрицы вашей все еще не прошли со вчерашнего?

— Какое! Просыпаюсь, знаете, ночью и слышу — рыдают. Неужто, думаю, Лиза! Вслушиваюсь — так, она. "Что, говорю, с тобой?" — "Зубы!" — шепчет она и опять в слезы. Я просто удивилась: не запомню, когда она прежде плакала. Должно быть, невыносимо было.

— Средство-то у меня есть, — сказал со странною улыбою Змеин, — да не знаю, поможет ли.

— Какое ж это?

— Симпатическое: я заговариваю зубы.

— Как? Вы, натуралист, верите в заговариванье?

— Всяко бывает. У меня такие заветные слова…

— Так что же вы не испробуете их силы над Лизой, если так уверены в них?

— Заговариванье, видите ли, своего рода магнетизирование, а магнетизер теряет всегда некоторую часть своих сил, когда магнетизирует…

— И вам жаль частицы ваших геркулесовых сил, хотя можете принести этим облегчение ближнему? Стыдитесь!

— Надо будет попытаться, — решился Змеин и отправился отыскивать страждущую.

Застал он ее у кургауза, прохаживающеюся, с обвязанною по-вчерашнему щекою, взад и вперед под густолиственным шатром аллейных дерев; глаза ее были заметно красны, на лице высказывалось глубочайшее уныние.

— Здравствуйте, — начал Змеин. — Я хотел до отъезда сказать вам еще пару слов.

Лиза холодно взглянула на него и отвернулась в сторону.

— Вы спросите наперед, хочу ли я слушать вас?

— Вы должны выслушать меня…

— К чему? Мы уже чужды друг другу.

— Не говорите этого, все еще может устроиться к лучшему. Я обдумал наш вчерашний разговор и нашел, что выходки ваши, хотя и были неженственны, но могли быть следствием крайней экзальтации, желания порисоваться, во что бы то ни стало показать себя женщиной современной. Сверх того, вы занимаетесь естественными науками, а следовательно, и на жизнь, на отношения двух полов смотрите совершенно просто, с точки зрения дикарей и — натуралистов. Так я пришел к заключению, что вы еще можете исправиться…

— Не исправлюсь, никогда и никогда! — перебила с сердцем Лиза. — Я бесчувственная, безжизненная статуя, чего ж вам от меня?

— Что вы не бесчувственны, видно уже из того обстоятельства, что вы так горько плакали обо мне.

— Ну да!

Она хотела удалиться и сделала несколько шагов. Он догнал ее.

— Что за ребячество! Я же сознаюсь, что поступил опрометчиво, отказавшись от вас наотрез. Определим опять годичный срок…

— И для этого вы отыскали меня?

— Да.

— Могли бы и не делать себе труда! Вы в самом деле вообразили, что я влюбилась в вас, что я поверила вашим софизмам о назначении женщины к семейной жизни? Ха, ха! Какой же вы простак! Я потешалась над вами, я хотела только знать, могу ли я влюбить в себя такого медведя, как вы. Ну, и убедилась, довольно с меня. Ха, ха, ха! А вы и обрадовались? Думали: вот заставил страдать женщину? Неопытны вы еще, мальчик вы, вот что. Имею честь кланяться.

Змеин не знал, что и подумать.

— Нет, не может быть, Лиза, вы представляетесь, вы хотите только отомстить.

— А вы думаете, в нас нет гордости?

— Не гордость это — упрямство.

— Гордость или упрямство — не в том дело. Ведь мы, люди, ни в чем не виноваты, виноваты во всем обстоятельства? Вы же сами говорили. Значит, и мое упрямство от меня не зависит? Но довольно воду в ступе толочь. Кланяйтесь и благодарите.

Змеин уже не удерживал ее.

— Пат! — пробормотал он и уныло поплелся своей дорогой.

Не таково было прощание гимназистки с поэтом.

— Так вы мне, значит, стихов и не дадите? — говорила она ему по выходе Змеина.

— Та и не дам.

— Ну, и вам не будет карточки. Довольно, однако ж, об этом. Вы еще не прощались с Интерлакеном?

— Как так не прощался? Разве надо особенным образом прощаться?

— А то как же. Научить вас?

— Сделайте милость.

— Ступайте за мной.

Она вышла в садик, он последовал за нею. По раннему часу утра там не было еще ни души. Благоухания сотен роз носились в теплом, тихом воздухе. На горизонте сверкала во всей своей прелести снежная Юнгфрау, лишь в некоторых местах обвеянная воздушными утренними облачками.

— Первым делом проститесь с девой гор, которая столько времени безвозмездно услаждала ваши взоры.

Ластов упал на оба колена и воздел руки к небу.

— О, дивная дева, прости великодушно, что я, как от огня, бегу от тебя. Но уже вчера имел я случай тебе докладывать, почему считаю супружество в мои лета глупостью, а останься я еще здесь — чего доброго, не устоял бы, предложил бы тебе руку и сердце.

— Ну, довольно, довольно… — перебила с замешательством Наденька. — Теперь проститесь с интерлакенской почвой, которую бременили в продолжение стольких счастливых дней. Не женируйтесь, почеломкайтесь.

Ластов наклонился к земле и приложился к ней губами, потом отплюнул и вытер рот.

— Брр, какой сухой поцелуй, даже зубы скрипят. Наденька рассмеялась.

— Ну, встаньте, теперь надо вам проститься с садом, с розами…

Она подвела его к первому розовому кусту и наклоняла к нему поочередно каждый цветок; он послушно целовал их.

— Ах, какая великолепная! — воскликнула вдруг девушка и сорвала пышный, пунцовый розан. — Вы оказались довольно верным паладином, надо сдержать слово. Давайте сюда шляпу.

Молодой человек подал ее и заметил тихим голосом:

— А вы знаете, что значит пунцовый цвет на языке цветов?

Наденька не отвечала и продолжала пришпиливать розу, но на щеках ее начал выступать высокий румянец. Окончив свою работу, она накрыла украшенною шляпою голову Ластова и отступила на шаг назад полюбоваться ею.

— Как вам это идет!

— Вы находите? А ведь с лучшей-то розой, Надежда Николаевна, я еще не простился.

Наденька оглянулась по сторонам; поблизости никого не было.

— Так проститесь с нею, — прошептала она чуть слышно, с опущенными глазами. — Что ж вы? Я не кусаюсь…

Ластов, не поверивший в первый момент своим ушам, не дал повторить себе это, быстро обнял девушку и припал к ее полураскрытым, свежим губкам.

— Довольно… оставьте… — лепетала гимназистка, вырываясь из его плотных объятий. — Это было за всех…

И, высвободившись, она, как преследуемая лань, умчалась в отворенную дверь дома.