НА РАДУ!

Из всех куреней посыпались между тем на площадь сотни и тысячи запорожцев в праздничных нарядах и в полном вооружении, чтобы двинуться дружной толпой во внутренний кош, в сечевую церковь. А тут из кошевого куреня показалась и войсковая старшина со знаками своего звания: впереди кошевой атаман со своей булавой, за ним судья с серебряной печатью, за ним писарь с серебряной чернильницей, а за писарем -- есаул с малой палицей.

"Боже милостивый! Ужели этот сгорбленный старец -- сам Самойло Кошка, гроза татарвы и турок?" -- подумал Курбский. Но сомнения не могло быть, и он ускоренным шагом подошел к сечевому начальству.

Мандрыка, выдвинувшись из ряда, представил его своим сотоварищам как полномочного посланца московского царевича Димитрия Ивановича.

Но Кошка глянул на него своими ввалившимися тусклыми глазами так безучастно, точно ничего не понял, и, не обмолвившись ни словом, поплелся далее.

Два другие члена старшины, судья Брызгаленко и есаул Воронько, оба -- бравые казаки во цвете лет, обошлись с Курбским любезнее, сказав ему привычные приветствия; но обоим им, казалось, было также не по себе: ведь каждого из них предстоящая рада могла сместить вместе с атаманом.

Один только Мандрыка шел с высоко поднятой головой, кивал направо и налево опережавшим их казакам, словно говоря: "Без меня-то, други милые, вы так ли, сяк ли, не обойдетесь!" Курбскому же он оказывал полное внимание и в церкви предложил ему стать рядом с собой на почетном месте за "бокунами", где стояли обычно только члены старшины, между тем как остальное казачество заполнило плотными рядами всю середину храма.

От своего вожатого-молодика Курбский уже слышал, что сечевая церковь именуется собором Покрова Божьей Матери, как покровительницы запорожского войска; что церковную службу правят два иеромонаха: отец Филадельф и отец Никодим, призванные из Киевского Спасо-Преображенского Межигорского монастыря, в котором братия по всей Малой Руси строгим житием славится, и что дьякон, отец Аристарх, что твоя иерихонская труба, так и гремит.

От густых нот голосистого дьякона, действительно, стекла в церковных окнах дребезжали. Подстать дьякону был и хор певчих, которые, как шепотом сообщил Курбскому Мандрыка, обучались также чтению и пению в особой сечевой школе. Все прилагали возможные старания, чтобы новый атаман -- на кого бы ни выпал выбор -- остался доволен. В заздравной ектении провозглашались поименно (быть может, в последний уже раз) четыре члена настоящей сечевой старшины, а заупокойная ектения совершалась по павшим в бою казакам, имена которых считывал, стоя перед алтарем, дьякон с особой записной дощечки-лопаточки.

При этом взор Курбского остановился на иконописи над царскими вратами: в вышине был изображен сам Бог Саваоф, а по сторонам Его -- два усатые воина в смушковых шапках и с казацкими саблями наголо. На вопрос: кто эти воины, он получил от Мандрыки ответ:

-- А небесные воители: по правую сторону от Всевышнего архангел Гавриил, по левую -- архистратиг Михаил.

-- Но ведь они как будто в казачьих доспехах?

-- Да как же им, скажи, лыцарям небесным, и охранять престол Божий, как не в лыцарских доспехах?

В это время отец Филадельф приступил к чтению Евангелия, и все присутствующее товариство забряцало своими саблями, которые обнажило до половины ножен.

-- Это значит, -- пояснил опять Мандрыка, -- что за слово Божье войско наше всегда готово биться с неверными на жизнь и смерть.

Служба кончилась, и все товариство рассеялось по куреням, чтобы подкрепиться еще раз до рады, которая могла дотянуться до вечера, а то до другого дня. Курбский был приглашен к столу в кошевой курень. К недоумению его все куда-то вдруг скрылись, оставив его одного.

-- А где же хозяева? -- спросил он Савку Коваля, подвернувшегося опять к его услугам.

-- К обеду переодеваются.

Каково же было удивление Курбского, когда возвратившиеся члены старшины, точно так же как и столовавшие вместе с ними войсковая канцелярия и нижние служители появились в своей затасканной обыденной одежде! Оказалось, что к обеденному столу все войско, даже в высокоторжественные дни, заменяло свое праздничное платье будничным.

Трапеза состояла из нескольких перемен, которые запивались, разумеется, всякими питьями. Тем не менее, настоящего оживления не замечалось: присутствие угрюмого молчаливого атамана замыкало всем уста, и только судья да писарь поддерживали разговор.

Вот были убраны со стола и остатки "заедков"; одна лишь круговая чаша продолжала обходить трапезующих; но старик Кошка по-прежнему сидел сычом не то в раздумье, не то в забытье.

Мандрыка вопросительно переглянулся с двумя другими членами старшины, затем тронул за плечо атамана и шепнул ему что-то. Тут только бедный Кошка точно очнулся от тяжелого сна и с недоумением обвел всех глазами.

-- А? Что ты говоришь? Раду?

-- Да, ваша вельможность, не пора ли?

-- Пора, верно...

И, встрепенувшись, он крикнул довольно уже громко:

-- Ударить на раду!

Сидевший на конце стола довбыш (барабанщик) ожидал только этого приказа: еще перед последним блюдом он успел нарядиться в свое парадное платье и теперь опрометью бросился из дверей.

-- Прости за спрос, пане добродию, -- отнесся Курбский к Мандрыке, -- меня, человека постороннего, не пустят, пожалуй, на раду?

-- Гм... на площадь-то нет. Не взыщи. Но коли тебе в охоту поглядеть на нашу раду, то полезай с Савкой на колокольню: оттоле вся сечевая площадь как на ладони.

В это время из-за открытых настежь окон в сечевой площади забила мелкая дробь литавр.

-- Это первый знак к раде, -- сказал Курбскому Савка Коваль. -- Идем-ка, идем скорее, пока вдругорядь не ударили.