ЕЩЕ О МАРУСИНОМ ПЕРСТНЕ

Придворный врач пана Мнишка чересчур уже поторопился похоронить молодого русского князя. Благодаря своему крепкому телосложению, Курбский пережил не только следующее утро после знаменательного придворного бала, но и недели, и месяца. Правда, жизнь его долго висела на волоске, и выздоровление шло крайне медленно.

Мокрая, непогодная осень буйно стучала и хлопала ставнями его опочивальни, а в палисаднике перед его окнами обрывала с дерев пожелтевшие листья. В полупотемках, за спущенными подзорами больной беспомощно был распростерт на своем ложе под шелновым одеялом то мечась в горячечном бреду и бормоча бессвязные слова, то изредка приходя в себя, чтобы вслед за тем снова впасть в забытье.

Зимние вьюги заунывно завыли в печной трубе, зазвенели снежными хлопьями по расписным "шкляным" окнам, а в палисаднике намели целые сугробы снега. Курбский продолжал лежать и только временами, очнувшись, видел потухшим взором, точно сквозь дымку, участливо склонявшееся над ним лицо доктора или фельдшера.

Наконец, в болезни произошел перелом к лучшему. Курбский стал довольно быстро поправляться, сидел уже в постели.

Но когда его в первый раз одели, усадили в кресло и, по желанию его, подкатили в кресле к окошку, его охватило невыразимо тоскливое чувство -- чувство глубокого одиночества. Зима, зима снежная, студеная, бесприютная и на дворе-то, и на душе у него; ни листика не осталось...

А царевич? Тому, знать, и горя мало: по неделям, слышно, разъезжает по воеводству, побывал и в Варшаве, пирует то там, то сям...

В таком-то грустном, подавленном настроении сидел опять Курбский перед окошком, когда скрипнула дверь и послышался вкрадчивый голос:

-- Дозволите войти?

Курбский оглянулся. В дверь просунулась продувная размалеванная рожа в дурацком колпаке с бубенцами. Больной слабо улыбнулся.

-- А, Балцер! Войдите.

Шут колесом перекувырнулся через всю комнату до Курбского и в знак особого почтения опустил перед ним до полу свой дурацкий жезл.

-- Честь имею поздравить вашу княжескую милость с воскресением из мертвых! Только напрасно не закрыли еще этих гробов.

Он ткнул жезлом на лоб Курбского. Тот провел рукою по лбу.

-- Каких гробов?

-- А морщин на челе. Аль храните в них дорогих покойничков и зарыть жалко? Уберите их, уберите, пока не поздно. Будет время, иней старости убелит вам голову и бороду, мелкие дневные заботы, тайно грызущая скорбь изрежут, избороздят вам все лицо ваше, и те маленькие детские гробики вы возьмете, увы, с собой уже в могилу!

-- Я думал, Балцер, доктор прислал вас посмешить, позабавить больного. И без того-то, поглядите, какая непогода, поневоле взгрустнется.

-- Виноват, ваша милость! Нарочно ведь и пришел попросить прощенья за непозволительную погоду. Не поставьте в вину! Слышите, как соборный колокол бьет? Дрожмя ведь тоже дрожит! Холодом, видно, отморозило язык. Придворный маршал наш и то обещает принять возможные меры.

-- А не слышно ли чего нового из Кракова?

-- Нового-то покуда ничего нету, а старого -- сколько угодно, -- отвечал шут, не раз побывавший в королевской резиденции вместе с паном воеводой и, с присущим ему даром подражания, тут же представил перед Курбским необыкновенно наглядно сцену в приемной королевского дворца в Кракове. Изобразил он дежурного рыцаря перед кабинетом короля и, с заложенными за спину руками, принялся расхаживать около входной двери с педантическою равномерностью часового маятника, отбывающего свою положенную службу и не волнуемого никакими посторонними мыслями.

Но вот начинают прибывать один за другим разные более или менее высокопоставленные лица, допущенные к приему. Людям поменьше воображаемый дежурный слегка только кивал, отвечал отрывисто и коротко, перед сановниками же и вельможами он кошкою изгибал спину и нелепейшие вопросы их удовлетворял с заискивающей восхищенной улыбкой. Все эти разнообразные оттенки шут передавал так артистически тонко, что Курбский наслаждался его игрой, как художественным зрелищем. Расхвалив его, он выразил удивление, что тот, такой прекрасный лицедей, не пойдет на королевскую сцену, где заслужил бы и славу, и деньги.

-- Да, деньги -- великое дело! -- подхватил Балцер Зидек, у которого при одном упоминании о деньгах глаза разгорелись. -- Это -- цель, к которой все мы стремимся; это -- орех, который всякий бы разгрыз; это -- яблоня, которую всякий бы потряс; это -- цветок, который всякий бы понюхал... А кстати, -- прервал сам себя шут, -- не богат ли нынче ясновельможный князь пенензами?

На ответ Курбского, что деньгам у него в последнее время неоткуда было взяться, Балцер Зидек покачал головой.

-- А жаль: перстенек-то этак, пожалуй, из рук уйдет.

Курбский встрепенулся.

-- Перстень? Какой перстень?

-- А тот самый, изволите знать, из-за которого у вас с паном Тарло тогда эта свара вышла.

Курбский чувствовал, как кровь горячо хлынула ему от сердца в голову.

-- Да где ж он теперь, этот перстень? -- спросил он, стараясь, хотя и не особенно успешно, принять равнодушную мину. -- Не у вас, Балцер?

-- Куда мне с ним! Да и капиталов у меня таких нет.

-- Так у кого же?

-- А вы, князь, не выдадите меня?

-- Разумеется, нет.

-- Назвать этого человека я лучше все же не назову. Скажу только, что это -- один еврей-ростовщик здешний...

-- Пан Тарло продал ему, видно! -- воскликнул Курбский.

-- Нет, нет, пан Тарло тут право же ни причем! -- перебил Балцер Зидек, точно испугавшись, как бы пан Тарло не узнал от Курбского о месте нахождения перстня. -- Сказал я вашей княжеской милости о перстне потому, что не нынче -- завтра его повезут на продажу в Краков; а вам, сдавалось мне, перстенек-то приглянулся...

Пронырливый шут украдкой вскинул на молодого князя такой острый взгляд, словно хотел проникнуть в тайник его души. Курбский овладел уже собой и проронил небрежно, как бы только из любопытства:

-- А много ли требует за него этот еврей?

-- Да сто дукатов, слышно.

-- Ну, таких денег у меня и в заводе нет!

-- Может статься, он сделает скидку.

В это самое время к Курбскому вошел прислужник с докладом, что пан Тарло желал бы его видеть.

-- Пан Тарло? -- удивился Курбский и нахмурился. -- Скажи, что я еще болен и никак не могу его принять.

Но, едва только слуга вышел исполнить приказание, как в горницу, без дальнейшего уже доклада, ворвался сам пан Тарло.

-- Сидите, князь, сидите! -- крикнул он еще от дверей и с каким-то насильственным прямодушием протянул Курбскому руку. -- Вам ходить, я знаю, еще трудно. А вы, Балцер, извольте-ка оставить нас одних.

Шут нехотя повиновался. Курбский, не принимая протянутой руки, холодно заметил:

-- Не понимаю, пане, что вам еще угодно от меня.

-- А вот, если позволите, сейчас вам изложу, -- отвечал гость, с тою же развязностью, без приглашения, пододвигая себе стул. -- Вы, может быть, удивлены, что я не в отъезде вместе с другими? Во-первых, я отбывал здесь, из-за нашей стычки с вами, двухмесячный арест; во-вторых, я тоже инвалид, -- прибавил он, указывая на свою повязанную щеку, -- из-за вас же поплатился...

-- Слышал; но все же не понимаю, пане Тарло...

-- Будьте милостивы выслушать до конца. Та кон-фузия учинилась между нами так нежданно-неоглядно, что ни вы, ни я сам не взвесили хорошенько наших слов и поступков. Скажите: вы, верно, подметили тогда в жалосцском лесу, как я поднял с земли перстень панны Биркиной?

-- Не сам я заметил, а цыганка...

-- Ну, так! Теперь все ясно, как день. Вы знали, что я завладел перстнем и не только его не возвращаю, а проигрываю даже в ставке. Понятно, что у вас должно было зародиться подозрение... Но клянусь вам Пречистой Марией, -- торжественно продолжал щеголь, поднимая для клятвы три перста, -- мне хотелось только наказать, помучить панну Биркину. Но тут она ночью, ни с кем не простясь, исчезает; перстень ее остается у меня залогом на руках. За игрой, каюсь, я теряю голову. Проигравшись дотла, я, как в чаду, поставил перстень, чтобы вернуть проигрыш... Было это легкомысленно, согласен, но что поделаешь с дикою страстью? В страсти человек уже сам не свой. Притом же перстень временно был как бы моею собственностью, арендной статьей, и я имел в некотором роде даже право располагать им, чтобы впоследствии, разумеется, возвратить в целости кому следует. Удержать его навсегда у меня, понятно, никогда и на уме не было. Вы, надеюсь, верите мне, любезный князь?

Он говорил с жаром и, по-видимому, вполне убежденно в правоте своей. Не разделяя его своеобразного взгляда на чужую собственность, Курбский не мог почти сомневаться в его искренности.

-- Положим, что и поверил бы, -- сказал он, -- но...

-- Пожалуйста, без всяких "но!" Скажите прямо: верите вы мне или нет?

-- Верю...

-- Вот за это слово вам великое спасибо! Представьте же себе, как должно было взорвать меня, рыцаря, когда перед целым обществом таких же рыцарей вы обозвали меня лжецом! Я -- ратный человек головой и сердцем; более того, без неуместной скромности, -- я горд и лют, как лев: не дай Бог кому раздражить меня! Тогда я -- кровожадный царь пустыни, и обидчику моему нет пощады! Вы, может быть, спросите: "да где же теперь перстень?" А ей-Богу же, руку на сердце, не ведаю! С игорного стола тогда он как в воду канул. Где бы он теперь ни был, я омываю уже руки. Черт с ним! Сгинь он совсем, и знать про него не хочу!.. Покаяние мое кончено. Но, "кто старое вспомянет, тому глаз вон", говорят у вас на Руси. Сам я на вас ничуть уже не злоблюсь, а напротив того, душевно даже жалею, что причинил вам такую неприятность, хотя пострадал гораздо больше вас.

На лице Курбского он прочел, должно быть, некоторое недоумение, потому что решился на акт геройского самоотречения.

-- Вы, пожалуй, думаете, что мне мою рану легче переносить, чем вам вашу? Так извольте же: в виде особого доверия, для конклюзии, я покажу вам то, чего до сего часа ни единый человек в мире, кроме врача моего, еще не видел.

Он стал осторожно снимать со щеки своей повязку. В пальцах его заметна была нервная дрожь; сжатые губы его передергивало; но он выдержал свой "рыцарский" характер -- и повязка спала.

-- Ну, что? Хорош?

В натянутом смехе щеголя слышалась какая-то удалая, хриплая нотка.

Курбский, взглянув, в самом деле испугался. Вдоль всей левой щеки пана Тарло, от угла рта до самого уха, зияла глубокая рана, хотя и сшитая, казалось, но потом как будто опять растравленная, потому что цвет ее по середине был ярко-пунцовый, а к краям она переливала цветами радуги от бледно-желтого до темно-лилового.

-- Бог мой! Кто вас лечит, пане? -- спросил Курбский. -- Ведь рану-то вам совсем разбередили.

-- Правду сказать, и моя тут отчасти вина, -- сознался пан Тарло, старательно перед зеркалом налагая себе опять повязку. -- Кто мазь советовал, кто присыпку, примочку...

-- И вы, небось, слушали всякого, пытали всякую дрянь? Побойтесь Бога! За что вы терзаете себя? Промывали бы себе щеку по несколько раз в день просто студеной водой -- в неделю бы зажило. По себе сказать могу: видите шрам на лбу?

-- Тоже от поединка?

-- Н-нет, -- замялся Курбский, -- в лесу раз недобрые люди напали, до кости череп раскровянили...

Пан Тарло чуть-чуть усмехнулся: припомнил, видно, что слышал от покойного Юшки про участие молодого князя в разбойничьей шайке.

-- А теперь вот только малый след остался, -- сказал он. -- Так вы думаете, любезный князь, и у меня так зарастет?

-- Хоть, может, и не так: очень уж запустили, но все же куда скорее, чем от мазей и присыпок.

-- И показаться в людях скоро можно будет? Курбский понял, перед кем тот так опасливо скрывал свою изуродованную щеку.

-- Отчего же нет? -- отвечал он. -- Для очей женских нет ничего краше, как этакий изрядный шрам на лице рыцаря.

Рыцарь просветлел.

-- И то правда! Вы, князь, душа-человек! А я-то, признаться, к вам вот зачем. Царевич ваш доселе на меня из-за вас косо смотрит. Не замолвите ли вы ему при случае дружеское слово за меня?

Заискивающий, притворно задушевный тон, которым была произнесена эта просьба, охладил снова минутное участие Курбского к пострадавшему через него врагу.

-- После того, что было между нами, пане Тарло, о дружбе у нас с вами не может быть и речи, -- сухо отвечал он. -- Да и нуждаетесь ли вы в чьем-либо заступничестве?

-- Ну, полноте, князь! Ваше слово для всякого ценно. Я твердо рассчитываю на ваше рыцарское отношение к вашему прежнему врагу.

И, поцеловав Курбского по польскому обычаю в плечо, гость, наконец, удалился.

Балцер Зидек, должно быть, стоял за дверью, потому что тотчас за уходом пана Тарло юркнул опять в комнату.

-- А! Каков перстенек-то? -- говорил он, повертывая во все стороны надетый у него на указательном пальце алмазный перстень, который от этого так и сверкал, так и переливался разноцветными огнями.

-- Дайте его сюда, Балцер! -- отрывисто сказал Курбский, которому было невыносимо видеть Марусин перстень на руке балясника.

-- Извольте, ваша милость! Еврея-то я уломал-таки: отдает за пятьдесят дукатов.

-- И это для меня, признаться, много.

-- Рассрочит! Покуда ваша милость надумаетесь, он вас не будет тревожить. Прошу прощенья: меня звали.

И с тою же поспешностью Балцер Зидек скрылся из комнаты, оставив заманчивый перстень в руках молодого князя. А Курбский? Первым побуждением его было -- крикнуть назад шута; но голос у него замер в горле. С какою-то скорбною радостью стал он разглядывать перстень.

"Что за прелесть! Надо возвратить Марусе, непременно возвращу. Но через кого? Случай найдется. А до времени..."

Он расстегнул у себя ворот, достал тельный крест с образком своего ангела и, сам перед собой краснея, на одной цепочке с образком прицепил "заповедный" перстень.