ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ШКЛЯРЕНКИ И БОНДАРЯ

До октябрьской революции образ балтийского матроса был ясен и прозрачен, как стекло...

Вот он:

"Боцманмат с "Авроры" Никита Шкляренко сдвинул на затылок шапку, выплюнул табачную жвачку, зашел в портовый кабак "Три якоря", хватил одним духом полпинты рому и, ахнув могучим кулаком между лопаток своего приятеля Егора Бондаря, пустился с ним посреди кабака в пляс, оглашая воздух боевой матросской песней".

Я очень любил этот бесхитростный образ. Давно любил. Еще с тех пор, как в юности прочел незабвенный стивенсоновский "Остров сокровищ".

Я очень любил эту цельную здоровую натуру -- могучего, грубоватого и добродушного матроса, сожженного солнцем тропиков, пропитанного морскими запахами, широкоплечего, немного неуклюжего на суше, покачивающегося во время ходьбы увальня.

Революция совершенно преобразила эту цельную монолитную натуру.

Началось с простого: вдруг матрос совершенно забросил свой корабль, перешел на сушу, вооружился ружьем, перепоясался пулеметной лентой и стал таскаться по всем подъездам, обыскивая и расстреливая.

В дальнейшем эволюция матроса пошла еще больше вглубь и вширь: некоторые неуклюже вскарабкались на коней и образовали совершенно неслыханную в природе "матросскую кавалерию": кое-кто причалил к тихой пристани: устроился комиссаром в какой-нибудь Губчека; а большинство застряло в "Красном Питере" и образовало кадры новой аристократии.

Уже в 1918 году можно было видеть на улицах Петербурга эту изысканную публику, одетую в штаны до того широкие, что казалось, на ногах болтались две женских юбки; одетую в традиционные голландки, но с таким огромным декольте, на которое светские дамы никогда бы не осмелились.

Эти странные матросы были напудрены, крепко надушены; на грубых лапах виднелись явные следы безуспешного, но усиленного маникюра; на ногах -- туфли с высокими каблуками и чуть ли не с лентами; на груди приколота роза.

Так вырядился и выродился честный простой русский матрос.

Ясно, что на полпути он остановиться не мог: газеты сообщали, что в столичных театрах большинство публики -- декольтированные матросы, напудренные, с подведенными глазами и накрашенными губами; на руках -- браслеты, на груди -- бриллиантовая брошка.

О, бывший могучий Никита Шкляренко, обвеянный всеми ветрами, согретый тропическим солнцем и пропитанный морским соленым запахом, -- о, Никита Шкляренко! Отсюда даже вижу весь "трэн" {"Ход {фр. train), образ жизни (фр. train de vie).} твоей нынешней столичной жизни.

Не узнать тебя, о, Никита, выпивавшего одним духом полпинты крепчайшего рому и храбро вступавшего в бой хоть с полдюжиной задиристых коллег с английского угольщика.

Вот пришел ты со своим приятелем Егором Бондарем в Александрийский театр, с наигранной светской усталостью уселись вы оба на места в ложе и тут же стали вы оба разглядывать публику; Егорка Бондарь в перламутровый дамский бинокль, ты же, о Никишка Шкляренко, в лорнет.

Сощурили вы оба подрисованные глаза, сжали пренебрежительно накрашенные губы и, почесав могучей пятерней пышное свое декольте, -- покачали в такт завитыми головами:

-- Публика севодни -- не охти чтобы какая.

На барьере вашей ложи стоит коробка шоколаду, и вы оба, отставив могучие, кривые от бывшей возни с канатами мизинцы, то и дело запускаете руку в коробку.

-- Жарко! -- говорит Шкляренко, утирая напудренный лоб. -- А я веер дома забыл. Ах, знаешь, кстати, какую я брошку намедни видел у одного товарища! Прямо -- с блюдце! Полгруди закрывает. Я на свое колье предлагал менку -- не хочет, сволочь. А што говорють, что быдто теперь у волосах диадемы уже стали носить. А что такое диадемы -- я и не знаю: чи то в роде звезды, чи то, как на манер рога.

-- Никишка, черт собачий, -- нервно перебивает размечтавшегося друга Бондарь. -- Ты опять Верой Виолетой надушился?! Головизна от него трещать начинает. Накарай меня господь -- сейчас упаду в обморок.

-- При чем тут моя Вера Виолета? Просто я говорил тебе -- не затягивай так корсет! А ты зашпаклевался до отказу!

-- Ладно там! Сотри-ка лучше с бакборта румяны: на самый глаз въехали.

-- Это я спешил: понимаешь, какая теперь дрянь ажурный чулок пошел: как натянешь, так у коленки -- хрясь! Напополам, к чертовой матери!

-- Да... трудно теперь матросу по-настоящему одеться!.. Ни тебе кружева к панталонам, ни тебе шелковых завязок до туфлей...

* * *

Тихо плещется у горячего песчаного берега далекий-далекий зеленый океан...

С жемчужным шорохом догоняет одна волна другую и шепчет ей:

-- ...Однажды несколько лет тому назад, во время бури, долго носила я на своем хребте прекрасный русский корабль... Очень хотелось мне утянуть его на дно, но команда корабля сражалась с бурей, как стая львов. Что это были за молодцы! И среди них два самых могучих отчаянно-храбрых льва -- во время минуты затишья я подслушала имена их -- то были: матрос Егор Бондарь и боцманмат Никита Шкляренко!..

Докатилась зеленая волна до берега, разлилась кружевом по желтому горячему песку и вздохнула в последний раз:

-- Где-то теперь они?

Эх, зеленая кружевная океанская волна! Не знаешь ты, матушка, какие на свете чудеса бывают...

Хочешь, расскажу?

Вот лягу грудью на песок у самого того места, где ты, обессиленная зноем, растекаешься томным ленивым веером у самых моих губ и поведаю тебе окончание этой чудесной, диковинной, по-русскому, сказки.

* * *

Шли однажды по Невскому два декольтированных матроса в лаковых туфлях -- Никита Шкляренко и Егор Бондарь... Беседовали о своих неоматросских делах.

-- Говорят, что теперь самое модное -- какой-то файф-о-клок чертячий. А где его купить и на кое место нацепить -- так никто и не знает.

И наткнулись они в этот момент на группу людей, окруживших кого-то.

-- А ну расступись, шпана, -- гордо сказал Егор Бондарь. -- У чем тут дело?

-- Мальчишка с голоду на мостовой помирает, вот тебе и дело.

Бондарь притих немного.

-- Чего ж это он! Неужто есть так-таки совсем и нечего?

-- Кому как, -- ответил из группы едкий голос. -- Которые с брошками на грудях, с лаком на лапах -- те едят первый сорт. А настоящий народ шибко мрет.

-- А что ж я, по-твоему, не настоящий народ? -- обиделся Бондарь.

-- Ты? Да ты бы в зеркало на себя поглядел. -- Шкляренко обернулся на друга, поглядел на него новыми, свежими глазами и вдруг шумно расхохотался: -- А ведь и верно -- чучело с огорода.

-- А ты себя-то видел?

Потом Шкляренко сделался серьезен.

-- Скидывай брошку: отдай мальчишке! Скидывай усе. Айда на корабль -- рожи мыть. Я им, сволочам, покажу ихний коммунизм! До чего довели, а? Простите, православные, а мы это усе по-новому справим!

И два друга, порывистые, темпераментные во всем -- и в боях с матросами угольщика и в обсуждении диадем и файф-о-клоков -- помчались, как вихрь.

* * *

Балтийский лед скован на диво. Крепок. Ему не трудно и целый полк выдержать.

А тут всего два человека.

Лежат на бескрайном ледяном поле.

Раскинулись они по-богатырски: руки, ноги в стороны, головы закинуты.

И оба голые до пояса. Это уж такой обычай матросский: при такой драке, которая должна быть последней, и голландку и тельник сбрасывают... Потом все равно не надо, а драться куда способней.

Лежат неразлучные благоприятели.

И у Никиты Шкляренко уже не румяна на щеке, а что-то потемнее и погутце.

И Бондарь украшен рубиновым знаком в том самом месте на груди, где раньше сверкала брошка.

Расплатились честно морячки и за румяна, и за брошки.

Поработали -- отдыхают. Такой крепкий сон, что хоть сто склянок бей над ухом, и ухом не повернут. Потому стоят уже на другой вахте...

* * *

Волна выслушала, вздохнула и, пересчитав камушки, как старуха -- четки, когда молится за близких покойников, откатилась, удовлетворенная, в океан.