Позвольте мне, читатель, немного поплакать на вашем дружеском плече. Это не будут обильные, так портящие платье и разъедающие материю женские слезы; это не будут кристальные пресные слезы обиженного на две минуты ребенка; это -- скупые, мелкие, полусухие слезы взрослого большого человека.
Позвольте мне поплакать, читатель -- мой интимный доверенный друг, -- знаете, о чем? Об исчезновении на Руси пьянства.
-- Эко, о чем вздумал плакать человек, -- укоризненно покивает головой читатель. -- Как не стыдно, право. Радоваться нужно, что пьянству нанесен смертельный удар, а он разливается весенней рекой.
Да я и радуюсь. Честное слово, радуюсь.
Но в то же время чувствую себя немного смахивающим на какую-нибудь злосчастную жену портновского подмастерья или сапожника, -- жену, которую пьяный, гнусного вида муж истязал и колотил семь раз в неделю, и, наконец, к общей радости всех соседей и заказчиков, прибрал Господь этого потерявшего образ человеческий негодяя-сапожника.
Кажется, радоваться бы надо?
Жена пьяного сапожника, как и я теперь, тоже радуется, что прибрал Господь, выкинул из русской жизни пьяного зверя, а все-таки, когда покойника начнут опускать в наскоро сколоченном гробу в могилу, хлопнется простодушная баба оземь и завоет истошным голосом:
-- И на кого ж ты меня поки-и-нул? И что же я теперь без тебя, милостивца (?!), делать буду?! И пришла же мне без тебя смёртушка-а-а!!.
Никакая смёртушка ей не пришла, а, наоборот, вернувшись с похорон, заживет баба в сто раз лучше, потому что не будет пьяный дурак обижать ее, не будет раздирать ее сердце своим исковерканным видом...
Все это верно. Но уж так чудно создан русский человек, что даже на свежей могилке палача своего, Малюты Скуратова своего, -- всплакнет.
Вот так же, как вдовая жена издохшего сапожника, плачу и я тихими интеллигентскими слезами над трупом издохшего русского пьянства.
Будь ты проклято, анафемское, но все-таки много в тебе было своеобразной поэзии, уюта и прелести закостеневшего, сложившегося быта.
Я понимаю, что тоска по погибшей пьяной старине не спасет водочного быта, не возродит его, и поэтому плачу без всякой опаски: зарывают покойника, так уж чего там. Позвольте поплакать, право.
Позвольте поплакать о родной русской литературе; тесно нанизаны ее перлы на пьяную нитку, и мерцают эти перлы поярче, пожалуй, других перлов -- не пьяных.
И мы понимаем, ценим весь пьяный дух их, а дети наши уже не поймут их. Половина Гоголя погибнет для детей наших, пропадет вкус этого удивительного писателя -- без длинных толкований, объяснений, комментарий...
Будет ли понятно детям нашим гениально-пьяное вранье Хлестакова, если им не знаком источник этого вранья...
А "Ночь под Рождество"? А "Вий"?
Старый казак Дорош делает следующее замечание разине Оверко: [далее следует почти дословное цитирование повести Н. В. Гоголя "Вий" до слов "перед каждым шинком".]
-- "Смотри, Оверко, ты -- старый разиня, как будешь подъезжать к шинку, что на чухрайловской дороге, то не забудь остановиться и разбудить меня и других молодцов, если кому случится заснуть".
После этого он заснул довольно громко. Впрочем, эти наставления были совершенно напрасны, потому что едва только приблизилась исполинская брика к шинку на чухрайловской дороге, как все в один голос закричали: "Стой!" Притом, лошади Оверка были так уже приучены, что останавливались сами перед каждым шинком".
Какая дисциплина! Даже лошади, -- и те, наравне с хозяевами, втянулись в пьяное дело, хотя и совершенно бескорыстно...
Велик народ, сумевший вырастить и воспитать таких лошадей!
Поймут ли наши потомки души этих лошадей так, как понимаем их мы? Поймут ли они, почему казаки, "заснувшие довольно громко", едва только брика поравнялась с шинком, крикнули все в один голос: "Стой!" Да ведь это целая культура, заботливо выращенная, всосанная с молоком матери целым рядом поколений.
Не поймут этого наши потомки, эти будущие "Оверки, слепые разини"...
Два часа нужно будет объяснять им, в чем тут чудесный аромат, разносящийся от этих строк, как из горлышка откупоренной бутылки старого вина...
Будет ли близок их сердцу так, как нашему, подгулявший мужик Каленик, с его тяжелыми сомнениями -- так ли танцуется гопак, или не так? Назовут наши потомки Каленика просто невоспитанным дурного тона мужиком, которого нужно отправить в участок за танцы на улице и приставание к девушкам. ("Эх, вы, замысловатые девушки... А дадите перецеловать вас всех?")
От Каленика наши потомки отвернутся, а я поцеловать его готов, если он подвернулся бы мне под руку...
Ау, Каленик! Где ты?
Нет вас, умрете вы в нашей памяти -- и старый казак Чуб, и Солопий Черевик, и много, много других.
Тургеневские "Певцы" это -- ряд подлинных жемчужин, нанизанных на крепкую пьяную нитку... Выдерните нитку -- и рассыпется этот жемчуг так, что уж никогда никому не собрать его...
* * *
Человечество, как и отдельный индивидуум, стареет. И молодостью его была скачка на роскошно убранных лошадях, битва на шпагах в темно-зеленом лесу, ночевки в трактирах, перелезание в сад при помощи шелковой лестницы, преданность старых слуг, пышный выезд короля, пленник, заключенный в сырое подземелье, безумство, риск головой ради ласкового взора нежной красавицы -- и весь этот винегрет был полит целым водопадом пенящегося искристого вина, спутника разгульного молодого человечества.
Стареет человечество.
-- На кой дьявол, -- думает изнеженное постаревшее человечество, -- буду я, как дурак, скакать по зеленым полям на роскошно убранной белой лошади, тратя на это недели, когда стоит мне только сесть на вечерний курьерский поезд, чтобы после восьми часов крепкого сна на свежей постели очутиться в необходимом мне городе...
Глухою ночью среди мрака и непогоды мчится экстренный поезд, заключая в себе несколько сот изнеженных представителей одряхлевшего человечества.
А в прежнее время в этот час сидел бы закутанный в плащ незнакомец у очага придорожного трактира, жадно поглядывая на привешенные к почерневшему от дыма потолку копченые окорока, в то время, как говорливый хозяин жарит на вертеле курицу для грозного нетерпеливого гостя, то и дело хмурящего брови и хватающегося за рукоятку пистолета, украшенного богатой насечкой. И вот уже шипит, распространяя аромат, жареная курица, и уже подана хозяином на стол бутылка какого-нибудь анжуйского или бордосского, и веселеет взор грозного незнакомца от двух-трех стаканчиков чудодейственного напитка...
* * *
Дряхлеет человечество.
Нельзя уже ему пить, как раньше: почки стали побаливать, печень его общечеловеческая увеличилась, подагра к нему подползает, кашель, -- и предписал ему общечеловеческий доктор строгую диету и суровый режим: не ездить на белой лошади по изумрудной сырой траве, не есть в придорожных трактирах стряпню говорливого, бойкого трактирщика и, главное, -- не пить! Ни одной капли спиртного! Ни одного стакана анжуйского, или старопольского меду, или доброй хохлацкой горилки...
Нельзя, жалкое вы одряхлевшее человечество! У вас печень увеличена. Вам нужно лечиться электричеством.
А молодое человечество болело печенью только в одном случае: когда недруг ловким ударом кинжала с насечкой протыкал эту печень.
* * *
Что такое пулемет, как не тот же механический экспресс? Второй перевозит сотни людей скоро, верно и дешево с одного места на другое; первый переправляет сотни людей в лучший мир -- скоро, верно и дешево.
Удар шпагой глаз на глаз после долгой битвы под склоненными ветвями зеленого дуба это -- старая благородная картина старого благородного мастера.
Работа пулемета это -- берлинская олеография, назначение которой тоже -- украсить стену дома смерти; но какая это скверная работа! Нет в ней дыхания благородного мастера старой школы...
* * *
Одряхлевшее человечество, как всякий старый человек, стало уравновешенно, благоразумно.
Зачем рисковать головой ради улыбки красавицы, когда можно попытаться купить ее. А если дело не сладится, можно пустить в ход другую уловку: постараться забыть ее.
Тем более -- это так легко теперь, когда вместо молодой горячей крови течет прокислая вода, не подогретая струей кипучего вина (нельзя пить; доктор запретил; печень).
* * *
Трезвость -- так трезвость.
Ясно, что народ будет обстраиваться, богатеть, приобретет электрические сеялки, веялки и сноповязалки... И всем будет хорошо...
Только, может быть, одряхлевший мужик Каленик из "Майской ночи", насосавшись выкуренной тайком в самоваре водки, будет ясным летним лунным вечером бродить одинокий, непонятый по вымощенной, залитой электричеством, малороссийской улице, будет бродить, пошатываясь и бормоча себе под нос вековечную пьяную речь:
"-- Да гопак не так танцуется! Что же это рассказывает кум? А ну: гоп, трала! Гоп, трала! Что мне лгать, ей-богу, не так!"
Иди спать, старик. Не твое время теперь. Заберет тебя трезвый урядник в трезвую электрическую часть, и будешь ты там, одинокий, непонятый, возиться в уголку за печкой со своим глупым гопаком...
Теперь гопак совсем по-другому танцуется; и имя ему другое -- танго.
Прости нас, дедушка Каленик, прости своих трезвых внуков. Не до тебя тут, -- не путайся, пьяненький, под ногами, не мешай нам строить новую, сытую, благополучную жизнь.
* * *
Речь на могиле:
-- Милостивые государыни и милостивые государи! Кого мы хороним? Кого мы лишились? Зеленого змия мы хороним. Пьянства мы лишились... Дорогой покойник! Ты был нашим спутником, нашим утешителем, вдохновителем и верным другом. Но... "расстаться настало нам время" [Цитата из "Песни о вещем Олеге" (1822) А. С. Пушкина, строфа 9.]. Мы сделались уже старенькие, слабенькие, и не можем больше выносить твоих могучих дружеских объятий... Кости от них трещат. Печень болит от твоих поцелуев. Руки наши дрожат, и подслеповатые глаза гноятся от твоих услуг. Спи, милый зеленый змий, и пусть твое пьяное жало никогда не высунется из могилы, чтобы поцеловать идущего мимо бодрого юношу или крепкого мужа! Потому что не вынесут они твоих крепких поцелуев, как выносили их прежние люди. Наши бодрые юноши не особенно бодры и наши мужи не так, чтобы уж очень крепки... Спи! Без тебя постаревший человек довершит предуказанный ему Предвечным тяжкий земной путь. Гробовщик! Опускайте гроб в могилу... Могильщики! Засыпайте! Плотник! Где плотник? Приготовили ли вы заказанный вам трезвой Россией осиновый кол? Здесь? Благодарю вас! Потрудитесь забить его так, чтобы от земли выдавался конец не больше аршина... На память потомкам! Делайте свое дело, плотник!..
* * *
Считаю своим долгом указать на то, что своими стенаниями я сотряс воздух, именно будучи в той уверенности, что делаю я это на закрытой могиле зеленого змия.
А если вдруг, паче чаяния, покойничек окажется жив и, тут же сидя в первом ряду, прослушает мою о нем хвалебную речь -- положение мое будет преглупое, и благодарственный адрес от трактирщиков, поднесенный мне "за особые заслуги", только меня раздосадует.
Так вот. Надеюсь, что русское правительство не поставит меня в такое тяжелое положение.
Потому что поэзия и грусть по пустякам ему не свойственны, а забота о благе русского мужика ему свойственна.