Летом 1745 года Походяшин, наконец, собрался в Петербург. Больше трех лет ушло на хлопоты по Вагранским приискам. О находке золота он так и не заявил. Напротив того: значительная часть хлопот была направлена как раз на то, чтобы скрыть получше Сунгуровскую находку.
Добывать золото явно Походяшин побоялся, решил открыть сначала железный и медный заводы и под их прикрытием наладить тарную промывку золотых песков. Для постройки заводов понадобились большие деньги, и Походяшин, откинув в сторону свою философию, вошел в компанию с купцами Ентальцевым и Власьевским по винным откупам: на торговле водкой нажиться можно быстрее всего, исключая, конечно, золота. От былой его беззаботности и доброты мало что осталось. Да не были ли они и прежде только маской умного и дальновидного хищника, поджидавшего случая, чтобы выпустить когти?
Разнесся слух, что в вогульских лесах между Сосьвой и Ваграном живет большой змей. Завидев добычу, змей будто бы свивается в круг и так кидается с горы вниз — живое колесо! Оленей змей глотает целиком, с рогами, предпочитает же всё-таки людей. Недавно он на глазах вогуличей сглотал беглого гороблагодатского каторжника. Многие верили этой сказке. Походяшин посмеивался: он-то ее и придумал.
Сам Походяшин каждое лето ездил на Вагран — под предлогом торговли с манси, которых по-прежнему задабривал грошовыми подарками. Стал и водку с собой брать, чтобы ее не возили другие торговцы. Останавливался в избушке Кузи Шипигузова и в одиночестве или с верным Посниковым бродил по речкам и ручьям, захватив с собою ковш.
Кузя с Лизой жили счастливо. Для них время как бы не двигалось. Они не подозревали, что ласковый Походяшин и есть тот человек, которому суждено положить предел их мирному существованию. Кузя разыскал место, где погиб Андрей Дробинин: от Колонги на север верст тридцать пят на берегу Сосьвы.[83] Не тронув золота на истлевшем платке; Кузя поставил на берегу бревенчатый крест.
В чем не изменился Походяшин, — так это во внешности. Он не расставался со смурым кафтаном в заплатах, с армяком, а зимой — с нагольным полушубком, в руках — всегдашний батожок. Об одежде пришлось подумать при отъезде в столицу. Человеку крестьянского вида будет трудно добиваться доступа в петербургские приказные места и к нужным людям. Да и в дороге сколько лишних обид и притеснений простому человеку! Но если нарядиться в платье побогаче, в городскую указную одежду, тогда надо и бороду сбрить: еще действовал петровский указ об обязательном бритье бород, от чего освобождались только староверы, платившие как штраф налоги в двойном размере, и податные крестьяне. Лишиться бороды Максиму Михайловичу не хотелось… А что трудно будет, так Походяшин любил трудное.
* * *
Жарким июльским днем Походяшин шел по улицам незнакомого ему Петербурга. На ногах у него — запыленные чирки без голенищ, за спиной — небольшая котомка. Где он будет ночевать, — Походяшин еще не знает.
Есть у него привычка: в каждом новом городе побывать прежде всего на рынках. Товары и цены на них, повадки торговцев и покупателей, подслушанные разговоры сообщат ему всё нужное и интересное. Обобщить отрывочные наблюдения Походяшин умел и любил. У Походяшина ум ученого и купеческая душа.
Он побывал в новом Гостином дворе на Невской першпективе и неторопливо обошел все ряды от иконного до сапожного. На Морском рынке потолкался, купил пирог с луком и тут же позавтракал, запив сбитнем. Узнал, что ночевать приезжему человеку можно на постоялом дворе, это на Петербургском острову, за кронверком Петропавловской крепости, у Сытного рынка.
Невская першпектива — еще не улица, а прямая широкая дорога, усаженная березами. От речки Фонтанки до Мьи домов совсем мало, на першпективу выходят задворки — дворцовая оранжерея, слоновый двор, звериный двор, болотистые пустыри. Впереди, у самой Мьи, видны манеж и две церкви, еще дальше — Адмиралтейство. Все дворцы и большие дома стоят по берегу Невы.
Бодро постукивая батожком, Походяшин направился к перевозу на Петербургский остров.
Удивительный город! Второго такого, конечно, на Руси нет. В постный день, в среду, на рынках говядиной торгуют бойчее, чем рыбой.
* * *
На другой день Походяшин начал обход нужных людей. Дальше сеней или ожидальных комнат он не пытался проникать. Привратников нескупо одарял, с посетителями попроще вступал в беседу, секретарей ни о чем покамест не просил.
При умении Походяшина разговориться с любым человеком у него скоро появились знакомства. Он стал бывать на квартирах у канцеляристов — сначала у неразборчивых забулдыг, от которых, казалось, и пользы никакой нельзя ожидать. В ожидальнях к нему привыкли, считали сибирским купцом, намеревающимся к зиме доставить в столицу обоз не то кож, не то икры, а может быть, меду.
Недели через три Походяшин знал множество чиновников в коллегиях, в Сенате и даже в придворных канцеляриях. Завел он знакомство с несколькими крупными купцами, с одним серебряных дел мастером, с артельщиком из демидовской столичной конторы. Ему стала известна во всех подробностях история, случившаяся в прошлом году с Акинфием Демидовым и для Походяшина весьма поучительная.
Алтайские заводы Акинфия считались медными и свинцовыми. На самом же деле алтайская руда содержала еще большую примесь серебра. Выплавка серебра была царской привилегией, частным людям серебряную руду без указа плавить не велено. Однако Акинфий, съездив в 1741 году на Алтай, построил там Барнаульский завод, на котором наладил тайное получение серебра из руд Змеиногорского и Шульбинского рудников. Штейгер Филипп Трегер, служивший у Акинфия и чем-то им обиженный, решил сделать донос на своего хозяина. Захватил образцы руд, наиболее богатые серебром, и сбежал с алтайских заводов, направляясь в Петербург. Акинфию, который жил в Туле, о намерении Трегера стало известно заблаговременно. Он помчался в столицу и преподнес императрице Елизавете Петровне слиток серебра в 27 фунтов весом.
— Матушка-государыня, — заявил он. — В медной руде на моих заводах стало являться серебро. Как узнал про это, так сразу тебе объявляю, — что прикажешь делать?
Императрица была обрадована такой честностью старого заводчика, а еще больше — новым источником дохода. На Алтай был немедленно послан бригадир Беэр с приказом обследовать рудники. Штейгер Трегер со своим доносом опоздал, но привезенные им образцы руд после изучения показали, что Демидов не всю правду выложил матушке-государыне. Содержание серебра в руде оказалось во много раз выше, чем называл Акинфий. В свинцовой руде, о которой он вообще умолчал, серебра было больше, чем в медной. В той же руде обнаружено было присутствие золота.
Акинфию этот обман сошел с рук, но вдогонку бригадиру Беэру отправлен второй указ: не только обследовать рудники, но и выплавить как можно больше серебра.
Беэр теперь плавит там змеиногорские руды и успешно: полгода не прошло, а у него добыто больше тридцати пудов (не фунтов, а пудов!) чистого серебра. По всему видать, что алтайские Демидова заводы скоро перейдут в собственность императрицы и в ведение Кабинета ее величества.
Одного этого примера Походяшину было достаточно, чтобы понять: объявить сейчас уральское золото — значит, подарить его кабинету. Ждать надо, ждать. Надолго запастись терпением. А каков Акинфий? Умен мужик и ловок, не похаешь, — из такой петли вывернулся! И выжидать умеет.
Вот что еще достойно примечания: как в каком деле заблестит серебро или золото, так им займутся иноземцы. На Алтай поехал кто? — бригадир Беэр с поручиком Улихом. Здесь в берг-коллегии драгоценными металлами ведает Ульрих Рейзер, а в монетной канцелярии — Шлаттер. Все саксонцы. Это неспроста.
Походяшин уже собирался уезжать восвояси, когда в газете «Санкт-Петербургские ведомости» вычитал указ о назначении профессорами Академии наук Ломоносова по науке химии и Тредьяковского по науке элоквенции.[84] Походяшину до элоквенции дела не было, но химия… химия — это, раньше всего, пробирное искусство, а Походяшину пробирер, да еще русский ученый, да еще именитый, был очень нужен. О Михайле Ломоносове он уже слыхал: из простых людей родом, доступен, многознающ. Не шел же к нему раньше потому, что Ломоносов был в загоне, даже считался опасным, — так, по крайней мере, отзывались многие чиновные лица. Теперь он — шутка ли? — первый русский академик!
Придумав подходящий предлог — камешек один занятный, сунгуровской находки, — Походяшин отправился на Вторую линию Васильевского острова. О золоте решил сам не заговаривать, выждать, когда академик про него помянет. Золото ведь такая-материя, что редкий разговор обходится, чтоб не зашла о нем речь.
Дверь открыла миловидная женщина лет двадцати пяти, переспросила фамилию Ломоносова, не по-русски мягко выговаривая звук «л». Потом узналось: это жена Ломоносова, немка, недавно приехавшая и по-нашему говорить еще не научившаяся.
Из второй комнаты выглянул сам академик с париком в руках. Увидев простолюдина с батожком, парик надевать не стал.
— Что скажешь, дядя? — спросил Ломоносов.
Походяшин произнес на латинском языке небольшое, но пышное поздравление достославнейшему и ученейшему мужу, увенчанному лаврами Академии. Ломоносов выслушал хладнокровно и поправил:
— Potus potissimus нельзя сказать: у potissimus позитива нет. А potus — партиципиум от potare…[85] Из духовного звания, что ли?
— Нет, разночинцем записан.
— Самоучка?
— Сам постигал.
— По книгам?.. То-то изглашение такое… deterrimo, прегадкое.
Латынь Ломоносова не удивила. Он выжидающе смотрел на поздравителя: что еще скажет?
Походяшин, немножко задетый за живое неудачным началом, вынул камешек и протянул Ломоносову:
— Не откажите, Михайло Васильич, сказать, что сие за минерал.
— Сейчас скажу, — Ломоносов сунул парик подмышку и отошел с камешком к окну. Минуты три молча вертел, разглядывал, чертил ногтем, пробовал на стекле. Не оборачиваясь, спросил:
— Наш? Отечественный?
— Да, Михайло Васильич. Верхотурского воеводства.
— Сурьмяный блеск, что ли, такой?
— У сурьмяного блеска габитус бывает пирамидальный.
— И то верно… Что же это?.. Нет, не знаю. Скажи.
— Так и я не знаю, Михайло Васильич! Потому и пришел.
— А я думал, поддеть меня хочешь! Ну, погоди, мы его всё-таки распотрошим! Идем сюда.
Прошли во вторую комнату, обставленную столь же скромно, как и первая, но более уютную. Здесь, очевидно, был и рабочий кабинет и спальня академика. Рукописями, книгами, приборами были завалены углы одинаково в обеих комнатах.
— Сдается мне, что это новый арсеникальный[86] минерал, — сказал Ломоносов, садясь за стол и вооружаясь лупой.
Когда не помогла и лупа, Ломоносов решительно сказал:
— Чем гадать, лучше сделать опыт. Подогреем, так небось всю подноготную выложит: запахом преж всего, когда арсеникальный.
Привычно отломил щипцами небольшой кусочек, размельчил, растер в ступке. При этом расспрашивал Походяшина: давно ли занимается горным делом, по какой надобности приехал в столицу, что еще привез примечательного.
Зажег масляную лампочку, укрепил над огоньком фарфоровый тигелек. Высыпав в него порошок минерала, с улыбкой кивнул на дверь.
— Натворим мы тут чаду Лизавете Андреевне! Когда я не ошибаюсь, так минерал должен смердить чесноком.
Походяшин стал в свою очередь спрашивать, где же сидит запах в минерале до нагревания. Вот тоже кварц ударить кусок об кусок, — будут искры и явится запах — тот самый, по которому кварц узнается сразу. Ломоносов одобрительно сказал: «Самая суть!» — и охотно стал объяснять.
— Взять один гран[87] тяжелого металла — это крупиночка от макового зерна до репного семечка, глядя по удельному весу. Как думаешь, на сколько частиц можно его разделить, чтобы каждая частица оставалась тем же металлом?
— Как можно знать? — затруднился Походяшин. — И где видан нож такой остроты, чтобы делить на часточки неосязаемые?
— Мне покамест надо мысленное твое воображение направить. Сколько ты таких частиц вообразить можешь, числом представить — сотню, тысячу, миллион?
— Ну, поди, больше тысячи.
— Возьмем золото…
Походяшин обрадовался: «Так и знал, что без золота не обойдется. Теперь с отвлеченных материй повернем к рождению золота в недрах отечества!» И с простоватым видом вставил:
— Где его взять-то?
— Возьмем, говорю, золото. Тяжелейший из металлов. Химический его знак
. — Ломоносов карандашом изобразил кружок с точкой в центре. — Тот самый знак, каким астрономы означают солнце. Это ради высоких свойств золота. Гран золота мастера умеют раскатать в лист — тридцать два квадратных дюйма, вот такой…
Ладонь с растопыренными пальцами легла на стол, изображая площадь золотого листка.
— Листок такой субтильной тонкости становится на свет прозрачным, зеленоватого цвета. Чтоб не порвался, приходится хранить меж двумя стеклами. Но он сплошной! Сбоку глянь, — увидишь полированное золото. Теперь нарежем этот листок на кубики: какова толщина листка, таковы б были и прочие ребра. Не труд сосчитать, сколько получится кубиков из листка площадью тридцать два квадратных дюйма: будет их… миллион миллионов. И каждый кубик — всё-таки золото…
Из тигелька показался дым — и по комнате разнесся резкий запах. Ломоносов гнал рукой воздух на себя и с наслаждением нюхал.
— Ага! — кричал он торжествующе. — Чем несет? Чесночищем! Не обманул меня глаз… Тьфу ты, смрад какой!
Ломоносов задул огонек и открыл окно в сад. Усевшись, продолжал речь — беседу о строении вещества.
Его мысль была остра, сравнения неожиданны, выводы неотразимо убедительны. Походяшин почувствовал холодок восторга, следя за игрой великого ума, неожиданно перед ним засверкавшего. Он не всё понимал, но радовался и тому, что может оценить глубину и чистоту потока мыслей Ломоносова. Его собственные заветные домыслы, которыми он раньше гордился, уплыли в этом величавом потоке, как жалкие щепки.
А Ломоносов увлекся: он был рад слушателю, хоть что-то понимающему и слушающему сочувственно. Ведь у него не было учеников, а его рукописи Академия не печатала.
Наконец он перебил себя словами:
— С Рифейских гор,[88] значит, камешек привез? Богатые места! Уж ты его мне оставь: для академической коллекции: новый ведь минерал. Да скажи, из какого он места взят.
— Из Верхотурья.
— Нет, точнее. — Ломоносов взял квадратик бумаги и обмакнул гусиное перо. — Для науки надо точно.
Как ни уважал науку Походяшин, но про Вагран не сказал; сказал, что минерал добыт рудокопом на Баранчинском железном руднике, а много ли его там — неизвестно.
Ломоносов записал.
— Богатые места, — еще раз повторил он и добавил, усмехнувшись: — Чуть было и я не угодил к вам руды копать. Два года назад. Состоялось уже решение комиссии: «бить плетьми, сослать в Сибирь». Спасибо, государыня у нас нынче добрая, не утвердила решения.
— Как могло статься? — возмутился Походяшин. — Ученейшего в государстве мужа сослать на рудники! Ушам своим не верю. — И чувствуя, что позорного в проступке Ломоносова ничего не было, раз он сам об этом рассказывает, спросил:
— За что, осмелюсь спросить, была такая немилость?
— Кулаком настучал на академическую канцелярию и врагов наук российских поносил худыми словам#.
— Иноземцев? — сочувственно догадался Походяшин. — Много вреда от заморских пришельцев.
Ломоносов поморщился:
— Не потому, что иноземцы. Вольф, мой наставник по философии и физике, — природный немец, а разве о нем можно что худое сказать? Или Леонард Эйлер, швейцар родом, — славнейший математик и честный человек. Он нашей Академии украшением был. Худо другое: что мало достойных людей к нам приезжает, а больше, проходимцы, которые на родине у себя проворовались и готовы бежать куда глаза глядят. А мы доверчивы, всех принимаем. Слыхал ли, как в прошедшем царствовании уничтожались лучшие и ученейшие русские люди?
— Проповедь преосвященного Амвросия дошла и до Верхотурья. Из нее уведомились и ужасались.
— Амвросий еще не всё сказал. Был прямой заговор: способных русских к правлению и к наукам не допускать и прямо губить. Примеров тому множество: Волынского, Хрущова, Еропкина казнили; Татищева, человека прямого, умного, к службе усердного, оклеветали, обвинили облыжно во взятках. Многих художников, инженеров, архитекторов, отечеству весьма нужных, истребили, чтобы Россию привести в бессилие и в нищету. А подобных себе Менгденов да Шембергов ублажали, вотчинами и деньгами жаловали, производили в великие ранги, хотя бы они были сущие невежды. Ну, слава богу, их власть кончилась, в политике они силы не имеют! А вот в науке не всем еще явно их злое коварство. Тут в один год, конечно, не расчистить. Академией распоряжается Шумахер, ничтожество, наглец…
— Однако, Михайло Васильич, я слыхал, что Шумахер — старинный ученый!
— Старинный?.. Пожалуй: он диссертацию на магистра защитил в тот год, когда я на свет родился. Тридцать четыре года назад. А что толку? Чем он за тридцать четыре года науку обогатил? Да с него учености и не спрашивают: он по должности должен править канцелярией, а не академиками. Он же всё в свои руки захватил. Из-за него при Академии нет химической лаборатории. Вот я профессор химии, а что я могу сделать без лаборатории? Троекратно обращался, троекратно мне отказывали… Теперь, впрочем, посмотрим!
Ломоносов помолчал. Улыбнулся своим мыслям, еще помолчал. Потом посмотрел на Походяшина очень внимательно и вдруг спросил:
— А золота не привез ты вновь обретенного?
У Походяшина от неожиданности сперло дыхание. Он не сразу нашелся, как ответить. Глотнул воздуха и со смехом сказал:
— Этого металла у нас еще не нашли.
— Нашли! — быстро возразил Ломоносов. — Разве ты не знаешь? Нынче нашли.
— И… и в ка-аких местах… нашли? — заикаясь, проговорил Походяшин. — Это вы, может, про змеиногорские руды на Алтае? Там, будто, в медной руде малая доля золота примешана.
— Нет, не Алтай, — у вас на Каменном Поясе нашлось. И не рудное, а в рыхлой земле.
«Неужели кто-то добрался до Вагранских приисков?» — цепенея с перепуга, думал Походяшин. А Ломоносов продолжал:
— Песошное золото ведь тоже бывает. Его вымывают из песчаных плоскостей — так в Бухарии и в Венгрии делается. Песошное золото подает надежду, что выше его по течению реки залегают рудные золотые жилы.
Походяшин и боялся услышать слово «Вагран», и в то же время ему не терпелось увериться в степени опасности. Знать про золотое место и не донести о нем властям… Если откроется такая вина, — неминуемая казнь!
— На какой, говорите, Михайло Васильич, реке найдено то золото? — выговорил он как можно беззаботнее, глядя мимо Ломоносова, в сад.
— Про реку не слыхал. Знаю, что под самым Екатеринбургом, верстах в десяти, что ли, от города.
«Не Вагран! — у Походяшина немного отлегло от сердца. — Это Сунгуров опять за золото принялся: А ведь говорил, что сыт-пересыт золотом и глядеть на него не хочет».
— Кем, же тот — прииск будет разрабатываться? — спросил Походяшин. — Открывателем или горным начальством? Или в Кабинет ее величества отойдет?
— Ничего не знаю. Отбили меня, попросту сказать, от этого дела, — с горечью ответил Ломоносов. — Месяц назад был я в берг-коллегии и как раз попал на веселье по случаю нового открытия, столь важного для пользы государства. Об екатеринбургском золоте говорилось открыто, всем показывали доношение и образцы, присланные с курьером. А еще через неделю наведался — молчок, всё втихую пошло. Только от Рейзера случаем узнал, что составляемся указ и инструкция.
— Ульрих Винцент Рейзер, горный советник? — быстро подхватил Походяшин.
— Нет, сын его, Густав, с которым я два года в заморской командировке был. А ты и до берг-коллегии доходил? Горного советника знаешь?
— Слышать пришлось только.
— Не удивлюсь, ежели Густав Рейзер скоро к вам на Урал прибудет и с большими полномочиями. Впрочем, еще неведомо, чем кончится свара за должности в сталь интересном деле, как золотое. А начаться она уже началась.
Выйдя от Ломоносова, Походяшин хватился, что забыл свой батожок. Возвращаться было недалеко — полквартала, и палку жаль, — березовая, привычная, с самого Верхотурья в руках. Но помялся, потоптался — и не вернулся.
Беседа с Ломоносовым привела его в смятение. Ломоносов его и очаровал и подавил одновременно. Не человек — гора. Будто сам Денежкин Камень снизошел до беседы с ним. А ведь, кажется, прост, не чванлив…
Может, бросить это предприятие с золотом? Опасно и неверно. Переехать в столицу; денег хватит на всю жизнь…
Убеждая так себя, Походяшин знал, что не оставит он золотого дела, не бросит надежды разбогатеть паче Демидовых. Опасно и неверно? — так в том и сласть.