Маремьяна подошла к сеновалу и крикнула Егору:
— Вставай, Кузя пришел!
Егор открыл глаза, сбросил тулуп. Прутики солнечного света торчали из досок — живые от копошенья мелких сверкающих пылинок… Кузя? Егор обрадовался: ему Кузя давно нужен.
— Иду, иду!
А Кузя уже сам поднимался по приставной лесенке.
— Здор о во, Егорша, — ласково хрипел он.
— Чего заполевал, охотник?
— Волчат вчера добыл.
— Ну? Покажешь, Кузя? Где они?
— Снес уж.
— Кому?
— Судье.
Егор прикусил язык — о судье с Кузей говорить нельзя, не любит он. В прошлом году был над Кузей суд. Будто бы добыл он в капкан редкостную черную лису и сжег ее. Первым болтал об этом пьянчужка арамильский дровосек, за ним многие повторяли, — и не то, чтоб поверили, а так, смехом: какую-де несуразицу плетут на человека! Дошло до полиции. Кузю притянули. И хоть на суде оправдали, а с той поры Кузя таскает судье подношения: то козу дикую, то мешок куропаток, то тайменя — рыбу в полсажени длины.
— Хорь у вас живет, — сказал неожиданно Кузя и ткнул пальцем на цепочку следов по пыльной доске.
— Что ты! Хорь? Лесная зверюга здесь? — Егор, застегивая ворот, прошелся до угла, где следы кончались. — А я тут сплю и не знаю. Он сонного не укусит?
— Небось. Пошто кусать?
— Какой ты, Кузя, приметливый!
— Дай-ка, Егорша, сена. Я затем и лез.
— Труха одна, — не сено.
— Ничего, в бродни мне.
Охотник сел переобуваться. Длинная холстина мягко, без складок ложилась вокруг ноги.
— Кузя, — начал Егор вкрадчиво, — незадача у меня. В прошлый поиск нашел я самоцветные каменья. Гадал, что теперь меня в штат конторы возьмут, и с жалованьем. Да, видно, не угодил. Канули мои самоцветики без следа. Лучше было бы их в контору сдать. Сколько времени определенья нет, и на новый поиск не посылают.
— А тебе худо?
— Я не говорю: худо. Да что я теперь: ива борова, ни дерево, ни трава. Мне бы поскорей руду найти. Во бы как, в самый раз! В конторе сейчас ни одного рудознатца нет. Вот пока никого не прислали, и надо… Чтобы сам, значит.
Кузя натянул бродни, притопнул, покружил по тесному сеновалу. Осторожно нагнулся, чтобы не порвать новенькие тенета паука.
— Ты, Кузя, слушаешь?
— Ага.
— Мне бы медной найти хорошее место. Да куда пойдешь искать? Урал велик. Шагай хоть полгода, в ту ли сторону, в другую, а руда спрячется у тебя под ногами, под травой, так и пройдешь над ней. Верно, Кузя?
— Пошто не верно?
— А кто не ищет, тому она, бывает, сама дается в руки. Татары, вогуличи сколько раз приносили рудные куски. Наугад тащат: которое зря, а которое и дельно. Ты, Кузя, много ходишь, всё в лесу да в поле; тебе она, может, невзначай покажется. Принесешь тогда кусочек, а?
— Как есть — старый соболь.
— Что соболь?
— Руда-то. У соболя ежели шубка дорогая — бережется куды ты!
— Так принесешь?
— Не знаю я руд, Егорша. Не бай ничего.
— Научу! Ты приметливый такой, тебе бы рудоискателем и быть. Идем в избу, покажу.
Для скорости Егор мимо лестнички спрыгнул на землю. Бегом в избу. Из-под лавки выдернул с грохотом ящик и поволок его к порогу. Ящик полон камней. Егор нетерпеливо выбрасывал ненужные.
— Все рудники здешние есть по кусочку. Гляди, Кузя, — это шайтанская руда, демидовская. Магнит гороблагодатский. Сейчас там Андрей Трифоныч, Лизин-то муж, мается, ломает такую крепость; чистое железо, не камень. Сысертская… Алапаевская… Каменская… Железную руду так искать: где ржавчина на камнях, там она и оказывается. А то и без ржавчины — черный камень. Тот по весу узнаешь. Красная руда бывает, кровавик… Теперь я всё знаю, а впервой-то, у Андрея же, увидел разные руды в сборе — ну ввек не запомнишь! Вот она, медная руда, — ишь синь. Жилки синие. С Полевского рудника. Такую увидишь, Кузя, положи кусок в сумку и место запомни. Ладно?
Охотник терпеливо слушал объяснения и истории — одни, — когда камень за камнем вынимался из ящика, другие, — когда те же камни складывались обратно. Никакого обещания, однако, так и не дал, отмолчался.
Только что проснулась Лизавета, подошла поглядеть всем поочередно в лица. Ей не надо спрашивать о новостях, всё равно и не поймет, а посмотрит в глаза — в самую душу заглянет.
Если забота какая у близких или тяжелый разговор был, — и она опечалится. Довольные люди — и она весела.
— Я и не умывался, — вспомнил Егор. — Полей мне, мама.
Кузя здесь не чужой, видит его Лиза часто, но понять так сразу, как Маремьяну или Егора, не может. Хмуря брови, приоткрыв рот, не отрывает от него синих глаз. Щекотный, радостный смех одолевает охотника.
— Ласточка, — старается как можно ласковее выговорить Кузя, — к а гонька[25] моя!
Но голос его похож на гусиный шип. Лиза пугается и убегает.
* * *
— Нянюшка! — позвал протопоп.
Няня не шла и не отзывалась.
Протопоп Иоанн Феодосиев по утрам пил горячий сбитень, — кроме дней воскресных, в какие священникам до обедни ни есть ни пить не полагается. Нянька Лукерья каждое утро приносила в спальню кружку сбитня. Сегодня в привычный час она не явилась.
— Нянька! — громче позвал отец Иоанн и сокрушенно прибавил: — Старая глушня!
Лукерья Шипигузиха звалась няней, потому что выняньчила всех Протопоповых детей.
Давно выданы замуж три дочери, старший сын сам служит священником, младший и тот в науках дошел до богословия; уж вдовеет отец Иоанн семь лет, а Лукерья так нянькой и осталась. Дряхла она стала, постарше протопопа-то, а тому восьмой десяток начинается.
— Уж не воскресенье ли сегодня? — спохватился протопоп и похолодел даже — какое небрежение! Взглянул на календарь. — Нет, четверток сегодня.
Накинул подрясник, вышел на кухню. Няньки нету, а на кухне сидит нянькин сын, Кузя, охотник. Завидев протопопа, Кузя поднялся, отвесил поясной поклон. Отец Иоанн перекрестил его издали.
— Где мать-то?
— Сейчас придет, на базар побежала. Прости, батюшка, это я ее задержал.
К хриплому шопоту Кузи протопоп никак привыкнуть не может: мучительно слышать, как человек тужится. Хотел вернуться в спальню, но остался, сел даже на скамью. Грешен был протопоп: любил по-празднословить.
— Ты, чадо, укоризны достоин. Великим постом опять не говел? Нехорошо. Ежегодное говение и исповедь указом вменены, под угрозою штрафа. Не иноверец ведь какой.
— Я, батюшка, арамильского прихода. Там за прошлый год и штраф плачен.
— Молчи, не возражай, слушай пастыря. От арамильского попа я и знаю. И мать плачет. Не-хо-ро-шо. Штрафом светскую власть удовлетворишь, а богу на твой штраф — тьфу! Обещайся мне, — когда говеть и исповедываться станешь?
— Ухожу, батюшка, надолго в леса. Вчера мне в Конторе земских дел велено. Не знаю, к какому посту вернусь.
— Ты, Козьма, всегда куда-нибудь уходишь. Вот отговей — и уходи с богом.
— Нельзя. Тоже указ.
— Какой указ?
Кузя достал из-за пазухи две бумаги. Протопоп сходил за очками. От них простоватое лицо его стало строгим и ученым.
— Ну, указ, сказал тоже, — просто паспорт… «Во все места Екатеринбургского ведомства и Верхотурского воеводства для ловли диких зверей»… А это? Это да. Верно, — указ. «Правительствующий сенат»… да-а. Сайгаки, селтени… Это что за звери такие?
— Батюшка, потрудись, прочитай вслух. Мне вычитывали, да я всех-то не понял.
— Так… «Копия. Правительствующий сенат объявляет по доношению Двора Ее императорского величества обер-егермейстера Волынского: потребны в зверинцы Е. И. В. звери, а именно: лоси, маралы, зубры…»
— Не знаю маралов, батюшка. Не водятся у нас такие. Лося-то я представлю.
— «Штейнбоки, боболи или дикие быки, сайгаки, селтени, кабаны…»
— Вот так и мне читали. А нету таких.
— «Бобры»…
— У Верхотурья есть же бобры-то. А здесь последнюю парочку прошлой зимой кончили.
— «Ирбисы, барсы, росомахи…»
— Россомаху можно. А ирбис, — может, рысь? Или рысей не надо?
— «Соболи, волки белые, черные и желтые, лисицы черные». Всё. «Ловить молодых, перегодуют, прислать в Санкт-Питер Бурх с нарочными и знающими людьми». Да, указ. Волынский — вельможа известный. Что ж, бог простит, иди. Когда-нибудь все грехи огулом сдашь.
Отец Иоанн снял очки — и лицо его опять сделалось добрым и простодушным.