Василий Никитич Татищев в доме Миклашевского беседовал с хозяином, только что вернувшимся из-за границы. Оба стояли у окна. В руках главного командира фарфоровый подносик с темно-серым ноздреватым куском минерала.

— Так это и есть английский кок? — говорил Татищев, перекатывая по подносику легкий звенящий кусок.

— Знаменитое изобретение Абрама Дерби, — подтвердил Миклашевский. — Скоро по всем английским заводам перестанут в домны древесный уголь метать, — всё на коке.

— И железо не хуже выходит?

— Ну, всё-таки похуже. Однако в дело гож. Да коли пожгли англичане все свои леса, что ж им делать? Вот и исхищряются.

— Вы видали, Михаил Викентьевич, как этот кок из земляного угля пекут?

— Видал. Трудности ни малой нет. В кучах пережигают, как и дрова, только угару больше. Жалко, у нас на Урале каменного угля не найдено, а то бы попробовать можно.

— Нам сосн ы да ели на многие годы хватит. Обойдемся без кока.

Татищев решительно поставил подносик с куском кокса на подоконник.

— Еще что привезли из Лондона хорошего?

— От молодого Кантемира поклон вам привез, Василий Никитич.

— Как поживает князь Антиох Дмитриевич? Чай, ему некогда теперь сатиры писать?[28]

— Пишет. Только глаз не осушает Кантемир.

— Что так?

— Две тому причины. Первая — от давнишней оспы у него осталась болезнь, слезотечение. А вторая — горюет очень о смерти Феофана Прокоповича, друга его и покровителя. От первой причины ездил лечиться в Париж, а от второй никто его ни вылечить, ни утешить не может.

— И мне всегдашним советчиком был Прокопович, — угрюмо сказал Татищев. — Утрата большая… А что, этот барон Шемберг уже прибирает к рукам горные заводы?

Перенос речи от Прокоповича на барона был самый натуральный. Прокопович, Кантемир, как и сам Татищев, были ученики Петра Первого, выращенные им русские деятели. Их оставалось немного: царица Анна и, главное, любимец ее граф Бирон заменяли русских иноземцами. Кто еще? Артемий Волынский у дел, вот и все; остальные — вельможная мелкота, — числятся, но не правят. Теперь и во главе горного дела Бирон поставил саксонца Шемберга. Чин для Шемберга придуман новый: генерал-берг-директор. Татищев теперь должен ему подчиняться и лишен права писать прямо императрице. Глуп Шемберг и неучен, но, говорят, большой пройдоха.

— Шемберг, конечно, в силе, — пробормотал Миклашевский.

— Говорите прямо, что знаете. О моем «Заводском уставе» что слышно? Утвердят?

— Едва ли, Василий Никитич. Слушок есть: сам граф не одобряет.

Татищев криво усмехнулся:

— Еще бы. Того и ждал. Ведь я в «Уставе» саксонский манир отставил.

— Нет, тут хуже. Граф Бирон узнал, что вы изгоняете немецкие слова и звания из горного обихода и принял то в личную себе обиду.

— Не уступлю! — визгливо крикнул Татищев. — Русского языка я им не уступлю. То ли нам Петр Великий завещал?.. Говорят, при Петре немало голландских, французских, немецких слов в нашу речь вошло, — так. Но то было по нужде, за недосугом. Однако Петр и тогда об очищении языка думал. Сам о том заботился. Саксонцы и сотой доли заслуги в горном деле у нас не имеют, как то может показаться из-за обилия их слов. Зачем нам говорить «берггайер», когда можем сказать горщик или рудокопщик? «Флюс» — понятнее разве, чем плавень, а «хаспель» — чем вороток? Или мы о плавнях только от саксонцев и узнали?

Больное место Татищева было задето.

— Грамоту надо поскорей здешнему народу, вот что. Тогда никакие саксонцы не страшны, — говорил он горячо, расхаживая по кабинету и перекидывая из руки в руку схваченный с подносика кусок кокса. — Хотел бы я здешний, такой простой и упрямый народ в обычаях чтением книг переменить. С грамотным народом скоро слава, честь и польза России приумножатся. Простая истина, а кому ее скажешь, кому она дорога? Ханжам в рясах или иноземцам?

Увидел испуганное лицо Миклашевского и усмехнулся.

— Несвоевременно, скажете? Знаю. Всякой правде свое время, а только справедливое мнение погибнуть не может. Коперник вот когда-то своей книгой публично землю из середины мира выгнал и сделал ходящею вокруг солнца планетой. Папистам то показалось великой ересью, и проклинали то мнение; и страдал Коперник, — а после всё же и паписты со стыдом принуждены были его истину признать.

— Сколько лет тому, как Коперник свое открытие сделал? — быстро и с иронической улыбкой спросил Миклашевский.

— Около тысяча пятисотого года… немного позже… лет двести тому, пожалуй. А что?

— То, что и его истина еще не совсем дозрела. Кантемир мне сказывал, что Тредьяковскому не позволили печатать вирши,[29] в коих писано, что земля вертится вокруг солнца.

— Когда не позволили и кто?

— Нынче синод наш не дозволил. В этом году. Святые отцы говорят: противно священным писаниям.

— Фу! — Татищев ожесточился. — Ханжи! Суеверы!

— Василий Никитич!

— Да что? Ослы скудоумные! Я тут школы строю, а они завтра объявят, что геометрия противна писанию. Все труды одной резолюцией зачеркнут.

Камердинер доложил, что стол накрыт. Разговор прекратился, к облегчению обоих собеседников.

В столовой комнате ждали дамы — жена и дочь Миклашевского. Янина низко присела, раздув фисташкового цвета роброн.[30] Прекрасное подвижное лицо ее стало еще прекраснее от смущенной улыбки. Однако главный командир, еще не остывший в душе от гнева, не заметил ни лица, ни нарядного платья избалованной красавицы — провел взглядом, как по стене.

Двое слуг отодвинули стулья с высокими резными спинками. Стол был накрыт парадно, с серебром, хрусталем и цветами.

— Отведайте паштета из дичи, Василий Никитич. — Миклашевская сама подняла сверкающую крышку над блюдом.