Статья У. Э. Гладстона

(Из журнала «Nineteenth Century», 1889 October, № 162).

Как бы ни суживали мы определение слов — «замечательные книги», мы должны признать замечательною каждую книгу, которая прибавляет новую главу в исследованиях человеческой природы или хоть одну страницу к написанной уже главе. Дневник Марии Башкирцевой как раз удовлетворяет этому условию. Его можно, даже, назвать книгою, не имеющею себе подобной. Однако-же едва ли возможно представить ее содержание вкратце, потому что ни в одной части ее нет ничего такого, что не опровергалось бы в другой. Но сочинительница дневника с наивностью, которая никогда не оставляет ее, в коротком предисловии, написанном только за пять месяцев до ее смерти говорит о нем: «C’est très interessant comme document humain».

Читателю приходится приступать к этой книге при довольно неблагоприятных условиях. О ней, как о песнях Гомера, следует выводить заключение из внутренней очевидности. Нам неизвестно — кто отдал ее в печать и она, подобно ребенку, является на свет совершенно нагая. Труд издателя ограничивается в настоящем случае маленьким некрологом в конце и составлением оглавления, в котором ни одна часть не занимает полных двух страниц. Дневнику предпослано хвалебное стихотворение Тёрие и там-же помещен фотографический портрет, представляющий энергичную преждевременно развившуюся физиономию, а далее говорится о том, как ее обладательница, в двенадцатилетнем возрасте, обожала свои руки за их красоту[1]. В дневнике указания на личную интимную обстановку редки и кратки, и такие важные факты, как семейные отношения, оставлены, по-видимому, с намерением в темноте; ни на один из них не пролито ни малейшего мерцания света. К счастию, в «Женском мире» (Woman’s World) за июнь и август помещена живая и энергичная статья, подписанная именем Матильды Блайнд, дающая много сведений на этот счет.

Книга Башкирцевой не может удовлетворить тех читателей, которые ищут в чтении только удовольствия. В ней нет того интереса, который итальянцы характеризуют словом avvenente или занимательный. Она возбудит удивление, по не доверие, восторг, но далеко не проникнутый симпатиею. Башкирцева то привлекает, то отталкивает читателя и, может быть, отталкивает более, чем привлекает. Только тогда, когда, в возрасте, не достигшем еще полных двадцати четырех лет, смерть обрывает нить ее напряженного и переутомленного существования и гробовой покров падает на ее прах, глубокая симпатия овладевает читателем, созерцающим печальное прекращение деятельности этих разнообразных способностей, угасание этого энергичного и блистательного света. Но при обозрении содержания всего рассказа в целом, даже этот трагический интерес бледнеет в сравнении с преобладающею странностью повествования, в качестве психологического этюда. В предисловии, которое в сущности следовало бы назвать послесловием, Башкирцева говорит, что во все время она неослабно старалась обнажать истинное существо своей натуры перед людьми, рассказывая о себе все, все, все. Она выставляет пред нами великолепную ткань, вывороченную наизнанку. Будучи личностью феноменальною и подстрекаемая отважною искренностью, она беспрестанно роется в глубине своей души и вытаскивает на поверхность все, что находит на дне, испещренном холмами и долинами, подобно дну океана. Часто она недосказывает фразы, но большею частью это происходит, по-видимому, потому, что даже ее великое уменье владеть языком не вполне соответствует силе и энергии ее мысли. Она представила не столько портрет себя самой, сколько анатомическое демонстрирование своей натуры. Глубокие линии этого образа вырезаны с такою настойчивостью, с такою неослабевающею силой, что они выдаются над всею его поверхностью. Тенденция и характер ее сочинения видны повсюду и хотя в дневнике насчитывается до тысячи страниц, представляющих, притом, множество кажущихся противоречий, но почти каждая страница представляет собою моральное сокращение всей книги. Слово «психология» слишком холодно и технично для обозначения деятельности этой анормально возбужденной и глубоко взволнованной души. Эта деятельность действительно представляет собою наглядный урок в изучении человеческой природы и показывает нам новые и странные вещи относительно существующих в последней величайших и самых диких контрастов.

Внешняя история жизни Башкирцевой может быть набросана в кратких словах. Она русская, и притом интенсивно русская, потому что она интенсивна во всем. Ее жизнь прошла почти целиком вне ее родины, сперва по семейным обстоятельствам, а потом — также и ради здоровья. Главные части ее упадают на Ниццу, где она впервые почувствовала великолепие природы, и на Париж, где она подвергается дисциплине и со страстью предается изучению искусства. С десятилетнего возраста, когда начинается дневник, ее жизнь есть постоянное напряжение; это не только усилие, по усилие, поднятое анормальной энергией.

В пятилетнем возрасте — танцы, как идеал приятного движения; затем — пение, как высшее применение звука; и, наконец, искусства живописи и ваяния, как изображение жизни в доступных творчеству пределах. Каждое из этих занятий поочередно опутывает ее своими могущественными чарами. В то же самое время ее ум непрестанно работает во всех других направлениях, внутри и вне, — направлениях социальном, приобретательном, рефлективном. Со всем этим она соединяет постоянное преследование цели своего самоописания и ее дневник, уже сам по себе, представляет немаловажный памятник труда для такой кратковременной жизни. Не удивительно, что при такой деятельности и при таком непрерывном трении «меч истерся прежде своих ножен». В Ницце, имея всего четырнадцать лет от роду, она почувствовала какую-то боль в правом легком, а через два года после того в каком-то курорте, в Германии, доктор объявил, что легкое повреждено. В девятнадцать лет она оплакивает потерю своего голоса, который, как она думала одно время, сделал бы ее властительницею мира, что засвидетельствовано как ею самою, так и другими.

Она более нем подозревает существование смертельного недуга и желает только того, чтобы он поскорее покончил с нею. До этого времени она начала тяготиться своею почти постоянною, хотя далеко не полною глухотою, по-видимому, случайно присоединившейся к легочному страданию. И ее гораздо более волновало это неудобство, чем ее смертельная болезнь, очевидно, потому, что первое мешало ее общественным сношениям, между тем, как она смело пренебрегала предостережением и советами других относительно второй. В шестнадцать лет она начинает систематически заниматься искусством atelier (мастерской). В сентябре 1884 года, когда ей исполнилось уже двадцать три года, она все еще продолжает работать, 9-го октября она жалуется на свою чрезмерную слабость, хотя, по ее мнению, состояние ее легких не ухудшилось, 20-го дневник прекращается, а 31-го она умирает.

Таким образом мы простились с одним из тех анормальных существ, — чаще женщин, чем мужчин, — которые в той пли другой стране, невидимому, появляются один или два раза в одно поколение и которые обыкновенно предаются напряженной жизненной деятельности ранее естественного срока. Они, по-видимому, служат для нас, обыкновенных смертных, предостережением — не относиться к ним сурово или пренебрежительно на том основании, что они выше нас и находятся вне нашей сферы: мы не можем уловить их. И так как они, между прочим, предназначены для того, чтобы преподать нам уроки, а мы не можем учиться, не стараясь понять, то мы по необходимости должны составить нечто в роде приговора о них, хотя с возможною сдержанностью и снисходительностью. И действительно следует отметить одно обстоятельство, относящееся ко всему характеру этой необыкновенной личности. Она была истинно гениальна, хотя некоторые из ее суждений относительно литературы и искусства кажутся эксцентричными. Но между тем, как ее способности во всех направлениях развивались с крайнею и преждевременною быстротою, великое качество, которое мы называем характером, росло медленно и отличалось незрелостью. Мы видим вокруг себя множество двенадцатилетних и даже более юных девочек, которые в этом главном отношении зрелее, чем была Мария Башкирцева в день ее смерти. Нужно отдать ей справедливость: она видела аномалии своей собственной натуры. Подымая глаза к небу, она восклицает:

Pourquoi dans ton oeuvre celeste
Tant d’elements si peu d’accord?

А перед этим она говорила: «Я не могу жить; я создана неправильно; во мне множество лишнего и множества вещей мне не достает, и я обладаю неустойчивым характером».

Обладала ли она настоящею красотою — это вопрос. Она сама часто обсуждает его и обыкновенно, хотя и не однообразно, решает его в утвердительном смысле. Она несомненно обладала энергией, обаятельностью и эффектностью. Женственною она была во многих женских слабостях; но она не имела более утонченных прелестей, которые мы обозначаем эпитетом — «женственный». Она достаточно сознавала это. «О, если бы только я была мужчиной!» «Но смерть была бы еще лучше». Она делает и более категоричное заявление: «Я — женщина только по внешней оболочке». Волновавшие ее чувства были чудовищны по силе и деятельности, но ее привязанности не отличались особенною энергией. По поводу смерти домашнего врача, которого она любила, она спрашивает себя: «Неужели это в первый раз в жизни я проливала слезы не единственно из самолюбия или гнева?» Члены ее семейства были ее рабами; но так как они во всем были ниже ее, то она не чувствовала к ним симпатии и даже со своим больным дедом она обыкновенно вела войну на словах. Она не была с ним груба, но только обращалась с ним как с равным себе. По-видимому, величайшим ее недостатком было отсутствие чувства почтения. Ее дарования были блистательны и всесторонни. В детстве она была чудом танцевального искусства и танцевала только для того, чтобы ее видели. Ее голос, не только по ее собственным словам, но и по отзыву других, был великолепен. Она усваивала языки с такою легкостью, что, по-видимому, не встречала в их изучении ни малейших трудностей. Она сама удивляется, найдя себя так хорошо говорящею по-итальянски. Древние языки она изучала, по-видимому, без помощи учителя; и она читала Гомера серьезно, так как ни одно новейшее сочинение, сенсационное или чем либо выдающееся, не производит на нее впечатления в большей степени, чем описание разрушения Троп. Страсть ее к чтению была ненасытна, способность работать — громадна. Все предметы были пищею для ее ума; из-за политики она могла лишиться сна. После развития, которого она достигла к шестнадцатилетнему возрасту, ее дневник повсюду свидетельствует о ее способностях наблюдать и размышлять.

Искусство было ее преобладающею страстью. Она привязалась к нему и сохранила к нему фанатическую верность до конца. Она имела верное представление о своем труде, как о таком труде, который достигает стремясь к недостижимому. «Никогда не следует быть довольным самим собою», говорит она в одном месте. При начале своих занятий она изумила своих учителей, которые даже спрашивали ее — действительно ли ей самой принадлежат ее работы, так как они не могли понять, каким образом начинающая может быть способна создать такие произведения. Однако же и здесь, как и в других так называемых accomplissemonts, которые могут быть выставлены на показ, она любила свои работы в виду дальнейшей окончательной их цели. На все эти вещи она смотрела со своей особенной точки зрения. Правда, она старалась достигнуть в них совершенства, но совершенства ради славы, и притом не такой славы, которою она могла бы просто наслаждаться в неопределенном будущем, а славы осязательной, знаменитости, выражающейся — в видимом и ощутительном поклонении, во взглядах толпы. Она с неутомимою жаждой добивалась того, чтобы на нее указывали пальцами и говорили: вот она!

Digito monstrari, et dicier Haec est.

Она торговала на рынке славы, но торговала только на наличные деньги.

И поэтому довольно существенно, что были некоторые странности и, может быть, даже несообразности в ее идеале. Она питала глубокое восторженное удивление к Ватто и Грёзу, но критиковала и отвергала Рафаэля, хотя обожала его страну. Ее энтузиазм к прогрессу был безграничен, но ее целью была реальность, а не красота. Относительно ультрареализма ее, как художницы, есть одно маленькое, но знаменательное указание в одном из ее двух произведений, хранящихся в Люксамбуре. В группе гамэнов оживленный разговор ведется возле строения, на белой стене которого нацарапано изображение виселицы. Вероятно, это казалось ей самою подходящею темою для первоначального опыта мальчишки. Если в корне всех ее стремлений была какая-нибудь идея, то это была идея властвования. Этим усиленным реализмом были проникнуты также ее литературные вкусы и, может быть, им объясняется ее восторженное поклонение Золя, хотя ей, по-видимому, были известны некоторые из наиболее исключительных произведений этого автора, доводящего реализм просто на просто до грубости. С ее страстью к искусству могла бы соперничать, по крайней мере в известной степени, только ее любовь к явному поклонению. Вечер в театре, хотя она смеялась беспрестанно, был для нее потерянным вечером, потому что в этот вечер она не занималась и ее не видели. Относительно одного большого собрания, где она присутствовала, она говорит: «я не произвела того эффекта, который намеревалась произвести».

Любовь, как и можно было ожидать, проходит по сцене в своих различных формах: вначале — в виде детской и мимолетной, но страстной привязанности; по временам — в виде кокетства; иногда, как, напр., относительно Ле-Пажа, живописца-реалиста, как и она, — в форме восторженного удивления которое, по-видимому могло бы превратиться в любовь. Однако же, когда появляется мысль о замужестве, ее взгляд внезапно делается практичным и даже меркантильным. Ей хотелось бы быть женою посла. Но так как в целом брачные узы были бы тягостным и скучным инцидентом, то она держит их на почтительном отдалении.

Там, где источники восприимчивости так обильны, религия не могла не иметь своей доли участия в чувствах. Так и было действительно с Башкирцевой, — однако же более в ранние периоды ее жизни, чем в последний. В 1878 году, когда она, по-видимому, предусматривала свою печальную судьбу, она с полною серьезностью говорит: «да исполнится воля Божия».

Начиная курс учения в atelier, она торжественно посвящает себя и свои труды «Отцу, Сыну и Святому Духу».

После этого ее идея о божестве, по-видимому, потерпела искажение. Счастлива была бы она, если бы ее родители и учители руководили ее к познанию того, что есть добро, что следует принять, что есть совершенная воля Божия, и если бы в этом изучении она нашла руководящий принцип характера и тайну душевного спокойствия. Она склонна относиться к Всемогущему, как она относилась к своему деду, en égal. Это было отношение, которое можно выразить словами: do ut des (даю, чтобы ты дал) или даже словами; da, ut dem (дай, чтобы получить от меня). Если дела не устраиваются по ее желанию, она грозит, что перестанет верить. «До сих пор, говорит она, я всегда обращалась к Богу; но так как Он совсем не слушает меня, то я не верю в Него… почти». Но затем она высказывает, что чувствует безусловную необходимость веры в Бога для всех, за исключением разве людей очень счастливых, и со свойственною ей чудовищною наивностью прибавляет: «Это не обязывает ни к чему». Однако, читая эту книгу, мы повсюду, и в особенности здесь, должны помнить, что дневник Башкирцевой есть столько же акт самообвинения, как и самообожания, и что она облекает в слова, и притом в яркие слова, то, что мелькает в уме других, но лежит там в виде зародыша или не формулированной мысли.

В числе назиданий, представляемых этою книгой, мы должны по прочтении ее вынести чувство благодарности за то, что мы не поставлены судьями ближнего. Правда, наш приговор должен существовать, потому что без него мы не можем учиться; но он во всяком случае должен быть условным, предположительным, но никоим образом решительным и окончательным. Чтобы быть понятыми, приведем слова Теннисона, которые напоминает нам чтение дневника:

Неладно что-то в этом мире,
Что будущность нам разъяснит.

Мария Башкирцева напоминает мне развалины Селинунти, не похожие ни на какие другие развалины, которые я когда-нибудь видел. Храм разрушен до такой степени, что можно сказать, что он превратился в массу отдельных камней; но каждый камень величествен сам по себе. Здесь были великие силы, нагроможденные в изобилии, подобно материалам для возведения храма Соломона. Они погибли в двойном разочаровании, — так как, конечно, есть другое разочарование, помимо слишком ранней смерти. Эта смерть — не подходящий предмет для деланных, изысканных сетований.

Пусть ни художник, ни поэт
С их сожалением бесплодным,
Не тронут творчеством холодным
Того, чего уж больше нет [2].

Это такой урок, который следует изучить молча, и мы должны закрыть книгу с горестною, но почтительною симпатиею к той, которая, по яркому выражению Терьё, была «faite pour beaucoup souffrir et pour beaucoup faire souffrir».