Нравился ли Тамаре Симаченко? Жалела ли она его в эти минуты, когда вместо нормальной его ноги на операционном столе лежала окровавленная колода с осколками мины, загнанными в ткани, с обнаженными костями, со свисающими лохмотьями кожи, мяса, обрывками валенок, попавшими от взрыва в мышцы?
Если бы её спросили об этом, Тамара не нашла бы что ответить. Она делала всё, что приказывал ей Иннокентьев, мыла раненого, подавала инструмент, когда хирург закончил обработку самых загрязненных участков раны, сменила ему перчатки и подготовила новый комплект стерильных инструментов. Она пристальным взглядом следила, как тонкими и необычайно ловкими руками, перебрасывая в них то щипцы, то скальпели, Иннокентьев удаляет один за другим осколки мины, лохмотья сукна, обрывки кожи, как он иссекает все ушибленные и помятые ткани, оставляя только те из них, которые смогут быстро восстановить свою функцию. Когда один за другим несколько осколков с резким стуком упали на дно таза, Иннокентьев стал наводить порядок в костях.
А звук самолёта не утихал. Это не случайный «Юнкерс» пролетел над медсанбатом. Их было несколько, и они пились над сопками, наполняя заунывным жужжанием тишину звёздной ночи и заглушая гулом своих моторов нервное постукивание движка.
Отгоняя от себя эти далекие звуки, Иннокентьев осторожно выхватывал из раны те костные отломки, что едва держались в разбитых мышцах.
Высоко над палаткой послышался легкий, но все усиливающийся треск. Будто ёлку пересохшую кто-то зажёг на небе.
Вбегая со двора в перевязочную, санитарка Дуся крикнула: «Ой, мамоньки! Всё видит! Всё! Ракету осветительную бросил, видно, как днем! Что будет, девоньки?»
— Тише, — прикрикнул на санитарку Иннокентьев, — Вишнякова, шарик!
— А тут как на грех сегодня с вечера на озере авторота машины оставила, он же их обязательно высмотрит, — подавая доктору шарик, прошептала Вишнякова. Сестры Сердюк и Ковалёва стояли бледные, настороженные. Следя, как доктор высушивает рану, они вслушивались в треск спускающейся ракеты, их головы уходили в плечи.
И вот заунывный визг падающей бомбы стал расти, расти. Ковалева взвизгнула и, упав на землю, заползла под скамейку. Сердюк глазами искала подругу.
— Тише, — сказал доктор, и в эту минуту, вслед за разрывом бомбы, точно страшным порывом урагана, колыхнуло палатку. С грохотом вырвало жестяную трубу за простынной перегородкой. Дуновение морозного ветра донеслось с улицы. Замигала электрическая лампочка, подтянутая к шесту марлевой перевязью. Вторая бомба завыла ближе. И сразу потух свет, оборвалось ясное сияние электрической лампочки, звякнули склянки и покатилась со столика банка с наркозом.
— Бомбят... Где бомбят? — очутившись в темноте, прошептал Симаченко. Где-то рядом тяжело дышали сёстры.
— Никто не бомбит. Пустяки. Просто свет потух. Лежите, больной, спокойно, — сказал Иннокентьев. — Тушите печки, Дуся.
— Эй, кто есть свободный в перевязочной, — донесся снаружи женский голос, — получайте шубы на больных. Командир приказал кого можно в сопки вывести.
— Ковалёва, быстренько на улицу! — скомандовал Иннокентьев. — Мы и без вас управимся. Столик, смотрите, не заденьте. Сердюк, зажигайте лампу.
— Да спички не могу никак найти, — чуть не плача сказала сестра. Она шарила дрожащими пальцами на полочке, где обычно лежали спички, но полочка покосилась и спичек не было. Тем временем за перегородкой санитарка заливала водой обе печурки.
— Скорее свет! — потребовал Иннокентьев. — Подползайте осторожно сюда. В левом кармане брюк у меня спички.
Он стоял в темноте, держа высоко над раненым руки в стерильных перчатках, стараясь не прикоснуться ими ни к чему постороннему, закусив от волнения губы, сердитый и окаменелый, как Будда. Он ждал новых разрывов бомб: самолёты всё ещё урчали в небе.
Сердюк вытащила спички и зажгла лампу.
При её свете он расправил костные отломки, которым можно ещё было сохранить жизнь, и наложил лигатуры.
В перевязочной сразу стало холодно, как на дворе. Вода из умывальника залила пол. Сердюк подобрала банку с эфиром — она ужо опустела, дурманящий запах эфира разносился в свежем воздухе.
По кивку головы Иннокентьева Тамара поспешно засылала поверхность раны порошком белого стрептоцида.
Теперь повязка. Так. Так. Её пальцы помогали доктору расправлять бинты. Ещё немного. Ну, вот и хорошо. В небе было тихо. Пахло гарью. Дымом. Самолёты ушли. Ну, а сейчас шины Крамера. Побольше ваты на дно их. Нога должна быть в полном покое. Всё. Можно бинтовать и руку.
— Всё чудно, — уловив минуту, шепнула Тамара Нине Сердюк, — мы отделались легкими ушибами. Бомбить больше не будут.
Доктор Иннокентьев сурово покосился на Тамару. Она съёжилась под этим его пристальным взглядом.
— Зовите санитаров, — сказал он. — В отделение его.
Вишнякова выскочила на улицу в халате. Снег вокруг был покрыт пылью, почернел.
— Все цело? — спросила она у санитара, который сидел на куче тулупов.
— Да в сопки засадил обе. Метил в машины, а вишь куда занесло. Аптеку помяло маленько, — спокойно сказал санитар.
Когда пропахшего наркозом Симаченко уносили в землянку для тяжело раненых, Нина Сердюк, которая уже успокоилась и убирала перевязочную, спросила:
— А ты давно знаешь этого лейтенанта?
— Давно. Очень давно. Вместе в семилетке учились, а потом в Ленинграде, — поспешно сказала Тамара.
Зачем понадобилась ей эта маленькая женская ложь? То ли потому, что она была очень одинока сейчас на свете и ей хотелось иметь человека, о котором она отныне могла бы заботиться, или потому, что он был ей симпатичен больше всех остальных, Тамара бы на это не ответила. Ей было все равно, как отнесется к ней дальше Симаченко. Ей хотелось теперь только одного, чтобы он не остался калекой, чтобы он жил, чтобы они снова могли встретиться с ним у шлагбаума и пройти, болтая, до развилки шесть километров по каменистому Мурманскому шоссе.