Обычно бывает так, что доктор, спасший вам жизнь, кажется вам милее и умнее всех других докторов, он один в вашем представлении воплощает весь опыт и всю мудрость медицины. Так и в сознание Симаченко, заслоняя своим существованием всех остальных докторов, Иннокентьев вошёл как главный спаситель. Когда по утрам на обходе он приближался к койке Симаченко, внимательно читал температурный листок, наклонялся к повязкам и нюхал, не пахнут ли раны, когда жёстким и властным голосом он давал указания дежурной сестре, Симаченко в такие минуты верил ему безраздельно.

Как и все люди, которые овладели русским языком не с детства, а изучили его значительно позже, притом, видимо, с большим трудом и упрямством, Иннокентьев говорил очень твердо, стараясь выговаривать каждую букву, и поэтому все его фразы приобретали необычайно строгий, суровый оттенок. Но следя за доктором, Симаченко понимал, что у доктора доброе, хорошее сердце, и готов был слушать всё, что рассказывала о нём Вишнякова.

Ещё в 1930 году Иннокентьев учительствовал в одном из сел Бурят-Монголии, в ста километрах от Иркутска. Комсомолец-национал, он не думал вовсе о том, что будет когда-нибудь хирургом. Потом его внезапно вызвали в Москву в Наркомпрос, и предложили поучиться самому.

— Выбирайте, куда хотите, — предложили Иннокентьеву и дали ему список московских вузов. Он долго перечитывал их названия, расположенные по алфавиту, и потом остановился на Московском медицинском институте.

— Вот сюда хочу, — сказал он коротко и бесповоротно сотруднику Наркомпроса. Какие стремления увлекли Иннокентьева стать медиком, сказать трудно, но вернее всего, желание помочь своей республике.

У бурят-монгола Иннокентьева была одна простая мечта — окончить институт, стать доктором и поехать лечить своих земляков. Даже когда после четвертого курса института его перевели в Военно-медицинскую академию в Ленинград, зная, что отныне он будет только военным врачом, Иннокентьев не покидал мысли о возвращении на родину. В то время в Улан-Уде формировались бурят-монгольские национальные части.

«Поеду туда, буду полковым врачом, буду лечить своих земляков-кавалеристов», — думал Иннокентьев. Велико было его удивление, когда вместо направления в Улан-Уде, он получил приказ об оставлении при Академии.

Раньше Иннокентьев думал, что его не знают, что он мало чем отличается от многих других выпускников Академии, а вот, оказывается, что большой хирург, у которого он занимался, заметил способного, вдумчивого курсанта Академии, запомнил его тонкие, но сильные руки, будто от рождения предназначенные быть руками хирурга, и решил оставить его и дальше при себе. Профессора Академии короткими, будто случайно оброненными фразами во время операций, учили Иннокентьева искусству хирургии.

«Сперва я мальчиком ходил возле них, — вспоминая те времена своей врачебной юности, рассказывал иногда врачам медсанбата Иннокентьев, — они меня, как щенка, выучивали».

А потом постепенно, потихоньку стал он делать операции сам, сначала лёгонькие, обычные апендициты, потом грыжи, а дальше и сложные полостные операции.

Полостная хирургия окончательно увлекла молодого хирурга, и он принёс с собою это увлечение на войну. Как и многие другие хирурги Карельского фронта, он выехал на войну из Ленинграда с автохирургическим отрядом. Они поспели в Карелию во время самых тяжёлых боев.

«— Вы помните, — сказала Вишнякова, — мы встретились с вами первый раз на причале Мурманска. А потом меня на санитарном поезде перебросили южнее, и попала я как раз в этот самый отряд к Иннокентьеву. А вы знаете, какие там бои в первые недели войны были? Мне ещё сейчас они всё время снятся. Я кричу, пищу по ночам, а сестрички меня будят. Один раз даже на пол слетела, а пол у нас в землянке холодный, глиняный, сразу и проснулась... Мы, сестры, в те дни прямо с ног падали. Бомбёжка за бомбёжкой, и раненых пропасть. А тут немцы и финны прут. Иннокентьев прямо высох весь, он и так смуглый, а тогда был, как мумия, худой и чёрный. Часть отряда уехала, часть осталась с нами, и наш Иннокентьев с нами. А финны прут и прут, и надо уже санитарам медсанбата самим раненых с поля боя выносить. Лесок был перед нами. Бойцы, что охраняли наш медсанбат, его подожгли, чтобы лучше были подступы простреливать. А там на фланге ещё раненые. Санитары бросаются за ними, а финны им под ноги очередь из автоматов. Те ползком, ползком, вытащили. Вдруг смотрим, из горящего леса человек выходит обгорелый весь, штаны, гимнастёрка его дымятся, сам шатается, а его уже финны догоняют. Не уйти ему никак, а видно — к нам он рвется. Иннокентьев взял с собою санитара — и в машину. Подъехали только они на машине к обгорелому человеку, откуда ни возьмись «Мессершмитт». Ка-а-ак перейдёт в пике и по машине из пулеметов. Мы, девчонки, глаза руками закрыли. А они тем временем — Иннокентьев и санитар — подхватили раненого и на машине назад. Человек, которого они вывезли, был старший лейтенант пограничник Алехнович. Очень храбрый пограничник. Вылечился и теперь снова где-то воюет.

«И вот, знаете, чуть стало полегче, перебрасывают Иннокентьева на этот участок фронта, ну, сюда, где вы сейчас лежите. Услышали мы, что он уезжает, грустно нам стало очень, как-никак вместе воевать начали, да и человек он хороший, хотя и больно строгий с виду.

«Собрались мы, девчонки, сестры медицинские, и думаем: надо проводить его как-нибудь так, по-человечески. У Легошиной (была такая у нас сестра госпитального взвода, сама из Любани) бутылка мадеры в сундучке хранилась. Вытащила она эту бутылку мадеры, мы на время банки, что больным ставят, утащили, помыли их, застелили столик покрывалом, чистоту в землянке навели, идём звать его, а сами думаем: «А вдруг откажется? Все-таки он военврач второго ранга, а мы что — девчонки».

«Подходим к нему, говорим: «Мы бы хотели с вами попрощаться. Уделите нам полчаса».

«Пришёл он к нам в комнату. Я разлила мадеру, мы выпили, побеседовали, прилично так, а потом Легошина вдруг и говорит: «Товарищ военврач, только не подумайте ничего дурного. Мы бы хотели вас поцеловать на дорогу и пожелать вам счастья!» Он смутился немного, а потом засмеялся и говорит: «Поцелуемся давайте, девушки, не поминайте лихом!»

«Поцеловали мы его каждая, а было нас, девчонок, пятеро, надел он шапку и на поезд. Узнали мы потом, что из-за наших пяти поцелуев опоздал он на почтовый, поехал на товарном в пургу, в снегопад, но думаю, что на душе у него было так же чуть-чуть тоскливо, как и у нас. Ведь вы знаете, как на войне привыкают люди друг к другу! А потом приезжает к нам хирург из его медсанбата. Говорит — Иннокентьев у нас. А я возьми да и бухни: «Передайте ему привет от сестры Вишняковой и скажите, что она была бы рада еще поработать с ним». Сказала и забыла. Прошло две недели. Вызывают меня в санотдел. Переводитесь, говорят, к Иннокентьеву. Так я и забрела сюда. И нисколько не жалею. У него есть чему поучиться. Если бы вы только видели, как он животы оперирует. Вот здесь, на вашей койке, лежал когда-то один боец. Холопков некто. Немецкая мина разворотила ему живот, в двух местах разорвала тонкую кишку, осколки рассекли толстую кишку. Иннокентьев подошел к операционному столу и начал копаться в полости живота. Два часа оперировал, усталый, злой, упрямый. Лоб его блестел, мы все молчали, следя за тем, как он умело удаляет поврежденные участки тонкого кишечника, как выбрасывает их прочь. Я смотрела на него, и он мне удивительно напоминал героя одной немой картины, которую я видела в детстве. Снимался в ней такой артист с упрямым монгольским лицом, с таким же нечеловеческим напряжением воли в те минуты, когда ему приходилось особенно трудно. И что вы думаете, четыре дня ни у кого не было надежд, что Холопков выживет. А Иннокентьев хватался за каждое средство, лишь бы только спасти; уже делали ему капельное переливание крови, всё время то камфора, то растворы глюкозы.

«На пятый день Холопкову стало лучше, а через две недели его отправили поездом в Архангельск, а еще спустя неделю мы получили от него письмо. Какое письмо! Если бы вы только знали, как благодарил он нашего хирурга за его работу, за его золотые бойкие руки!»

* * *

— Стало быть, он специалист по операциям живота? — несколько разочарованно спросил Симаченко. — Выходит, такие раны, как мои, ему вроде как бы дополнительная нагрузка?

— Ну, вот чепуха! — сказала Тамара. — Ему, как и всякому хирургу, прежде всего интересно спасти жизнь больному, будь то у вас голова прострелена, или нога, скажем, а уж потом, особо, он свои научные задачи решает.

Трещали в печурке дрова.

Соседи Симаченко — раненый снайпер Асланов и разведчик Трофименко — уже спали. За перегородочкой шуршала историями болезней дежурная сестра госпитального взвода, а за дверями слышалось завывание ветра.

— Метёт на дворе? — тихо спросил Симаченко.

— Ой, метёт, — сказала Тамара, — а ведь послезавтра первое мая. Да ещё как метёт! Бежишь от землянки к землянке, так и сносит.

— Я так и думал, что заметёт. Сияние-то красное последние дни было, — сказал Симаченко.