Религиозная общественность вскоре же утомила меня. То, к чему в Мережковских я влекся, в том именно не до конца соприкасались мы с А. А. Блоком; ему была вовсе чужда историческая проблема религии, особенно историческое христианство; история, как мне кажется, слишком мало его волновала; пришел он позднее к проблеме истории (уже в последнем периоде жизни); апокалиптическое настроение преобладало в нем явственно; апокалиптическое настроение было формой всегда ему свойственного максимализма; апокалиптик он был в своем кровном переживании жизни, в "нутре"; наоборот: Мережковский, рыкающий громко: "Гряди"? -- Мережковский "апокалиптизировал" схемами; история перевешивала в нем все прочее; самое отвержение исторического христианства Д. С. погружало его в сеть вопросов, нерасплетаемых с церковной историей; "историзм" полонял Мережковского; и -- отталкивал Блока, который к проблемам истории христианства, к великому возмущению Мережковского, относился так как-то (верней, что никак); был далек того гнозиса, который приводит к сознанию Лика Христова; тот Лик был для Блока еще заслонен ликом Музы: Софии. Вся же линия Мережковского -- выявление лика Христа. Идея Софии Пыла Мережковским не схвачена, церковь была необходима для него, как трамплин, от которого ("церковь в параличе") он построил прыжок в "сверх-историческое" христианство; Церковь -- не знала Софии. А для А. А. просто не было никакой уж проблемы церковной истории, -- не было и проблемы сопутствующей: евангельской критики; тут он был соловьевец; для Соловьева проблемы евангельской критики не существовало ведь тоже; на религиозно-философские диспуты А. А., впрочем, хаживал -- созерцать без волнения охватку двух бурных течений (неохристианского с церковным); тут в нем "называлось отвлеченное, интеллектуальное любопытство; к Мережковскому он ни в чем не примкнул; даже более: из чувства протеста, не вынося слишком четко построенных схем Мережковского он готов был при случае стать на сторону откровенных церковников: правая и левая, голосуя, естественно против центра, поддерживают порою друг друга; а для А. А. Мережковский был именно центром -- "середкой на половинку"; "общественность" Мережковских казалась ему слишком "скучной" и "вымученной"; в религиозных воззрениях он был резче, катастрофичнее Мережковского, исходя из естественного, непосредственного ощущения переживаний своих: признавал непосредственный опыт; абстрактные умозрения, проблемы религии и церковной истории оставляли холодным его; если "опыт" присутствует -- значит: присутствует все; нет его -- к чему диспуты, словоблудие, рефераты; А. А. волил точного опыта; и в "зорях" имел этот опыт; и видел его в сочинениях Соловьева; не самая по себе теология покойного Владимира Соловьева интересовала его; Мережковского он считал отвлеченным схоластом; Владимира Соловьева же "знающим" ритм эпохи; то мнение о покойном философе не изменил до кончины своей, о чем явствует его заметка о Соловьеве, написанная уже в 1920 году {"Владимир Соловьев в наши дни".}: "Владимиру Соловьеву", он пишет: "судила судьба в течение всей его жизни быть духовным носителем и предвозвестником тех событий, которым надлежало развернуться в мире... каждый из нас чувствует, что конца этих событий еще не видно, что предвидеть его невозможно 194..." В. С. Соловьев был для Блока окном, из которого на нас дунули ветры грядущего. Место в истории Соловьева не ясно определилось; история нашего времени родилась из пророческих предощущений Владимира Соловьева; он умер за несколько месяцев до рождения нового века, "который сразу обнаружил свое лицо, новое и непохожее на лицо предыдущего века". Далее А. А. Блок явно делает драгоценнейшее признанье, которое подтверждает слова мои о конкретно воспринятых им зорях будущего (то страшных, то ласковых): "Я позволю себе... в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения... указать на то, что уже январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий".

Действительно: стихотворенья А. А., завершающие год последний отшедшего века, полны удрученности, тяжести пессимизма:

Стала душа угнетенная

Комом холодной земли.

Или:

Стала душа пораженная

Комом холодной земли195.

Или:

Ты только замыслом гнетущим

Еще измучаешь меня196.

Вот строчки стихотворенья, написанного 31-го декабря 900-года, -- написанные за несколько лишь часов до наступления нового века:

И ты, мой юный, мой печальный,

Уходишь прочь!

Привет тебе, привет прощальный

Шлю в эту ночь.

А я все тот же гость случайный

Земли чужой147.

Это -- светораздел: до -- "Ante lucem"; после -- "Стихи о Прекрасной Даме", открываемые первыми, уже иначе звучащими строчками:

И тихими я шел шагами

Провидя вечность в глубине...198

Стихотворение помечено январем 1901 года. Второе стихотворение цикла 1901 года бодреет:

Ветер принес издалека

Песни весенней намек.

Где-то светло и глубоко

Неба открылся клочок.

В этой бездонной лазури,

В сумерках близкой весны

Плакали зимние бури,

Реяли звездные сны199.

Далее:

Благословен прошедший день200.

И -- наконец:

Закатная, Таинственная Дева,

И завтра, и вчера огнем соедини201.

Так, слова А. А. Блока: "Январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года" -- полны реализма; их надо принять текстуально; они -- выражения опыта, пережитого Блоком; А. А. был свидетелем эпохи, всегда наделенный тончайшим прозором и слухом.

Д. С. Мережковский для Блока в противовес Соловьеву всегда был свидетель эпохи, лишенный и слуха, и зрения, не ощутивший предчувствия 1901 года никак, ощутивший эпоху в столь общих, неопределенных тонах, что из них не могло ничто вытечь, как подлинный опыт "прозора", к которому тянется Мережковский столь явно, столь часто, но из которого ничего не выходит.

Вскричит:

-- "Или мы, иль -- никто!"

И окажется:

-- Только не мы...

Ничего не увидели "мы " в огневых испытаниях жизни России! По отношению к веяниям 1901 года (о них я писал в моей первой "Симфонии" 202, что это были ни с чем не сравнимые дни, что весна над Москвою стояла особенная), -- по отношению к этим веяниям строили мы отношения к людям; приявшие "зори" ни с чем не сравнимой весны были -- "наши ", а не приявшие -- не были "нашими" ( "нашими" для меня оказались в Москве А. Петровский, С. М. Соловьев, Э. К. Метнер и Н. К. Метнер, М. С. Соловьев и другие); а А. А. Мережковский не понял особенности заревых откровений; так "новое сознание" Мережковского оказалося "старым", не перешедшим границы уже отживавшей эпохи.

А. А. относился серьезно ко всякому опыту и ко всякой серьезной системе идей; с каким чутким вниманьем выслушивал он мои длинные разъяснения по поводу философии Риккерта или Вундта, бывало; но он относился с насмешкой к размешиванию религиозного опыта головными досужими схемами; полуфилософия -- претила сознанью его; и претил -- полуопыт; домашнею, половинчатой философией, напоминающей упражнения Кифы Мокиевича203, часто казались ему громоздкие построения Мережковского, коренящиеся не на принципе мысли, а на сомнительном каламбуре; он сам каламбурил порою, но -- шуточно ("Arl-e-Kin" и "Erl-König"); сплошным полуопытом выглядела для него субъективная мистика Гиппиус; к устремлениям нового религиозного сознания относился он точно так же, как если бы был он Гельмгольцем204 и пред собою увидел образчики гегелианского метафизицирования по поводу закона сохраненья энергии; он был сам таким Гельмгольцем, -- пусть в одной точке души: в точке зорь, ему вспыхнувших, в точном узнании, что "январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года"; спросите в те дни Мережковского, правда ль что заря изменилась, он смерил бы вопрошателя недоуменными взорами; мог он "свидетельствовать" лишь от схемы, а не от факта; и оттого-то пред революцией еще бредит он шапкою Навуходоносора и заговаривает о Белом Царе, чтобы тотчас же вслед за вспышками революции очутиться в ... "Полярной Звезде" Петра Струве205; в 12-ом году он кричит в разговоре со мною, что революция (да!) есть IV Ипостась Божества; в 1918 году -- проклинает меня лишь за то, что я вовсе не струсил, как он, пред лицом Ипостаси.

У А. А. сквозь все творчество явственно проступают немногие факты им внутренне узнанного; в веренице годин к этим фактам меняет подходы; но факты -- стоят перед ним: они -- те же; так: в 1898, еще будучи гимназистом, он пишет, что птица тревожная Гамаюн нам --

Вещает иго злых татар,

Вещает казней ряд кровавых.

Через десять лет в "Куликовом Поле" он возвращается к фактам все тем же; и 1918 в "Скифах" (десятилетием позднее) опять-таки по-иному приподымает он тему -- все ту же; в 1901 году он гласит:

Весь горизонт в огне...

И -- близко появленье206.

А через двадцать лет, в годы потухнувших зорь, вспоминая увиденный подлинно огневой горизонт грядущего века, он подтверждает у знания юности фразой: "Позволю... себе... в качестве свидетеля... указать на то, что... самое начало столетия было исполнено... знамений и предчувствий..." Слова эти сказаны Блоком, не взявшим вполне себе в душу Ее откровений ("В поля отошла без возврата, да святится Имя Твое!"). Мережковский сказал бы: "В поля отошла без возврата: на что Твое Имя"; -- глубочайший субъективист, совершенно беспочвенный человек, прикрывающий для объективности вялыми схемами эгоизм себялюбия -- вот таков Мережковский. Недавно еще Н. М. Минский высказывал мысль: Беатриче для Данте -- предлог возвеличения Дантом Данте; так Данте, выдумывающим Беатриче, Софию, Христа -- для себя и для присных (для Гиппиус, Философова и сбежавшего Карташева -- сбежишь!) был всю жизнь Мережковский; мне нечего говорить: новоявленный Данте Н. Минского есть не Данте, а "Дантик", "Дантёнок".

А. А. не был "Дантиком" Минского вопреки Мережковскому, нечто опытно им ощутимое, но не узнанное до конца (тут понять, тут узнать -- значит: явственно разрешить мировую загадку) -- да, опытно ощутимое знанье А. А. не хотел нарядить в манифесты из слов -- объективных, идейных; давал в субъективном свой опыт: давал в преломлении; в субъективизме у Блока столь много правдивости, честности и столь много фальши у Мережковского, дующегося до объективного манифеста, чтоб лопнуть с натуги; так: лопнул "Толстой" Мережковского207; лопнула вся IV Ипостась (что лопнет ныне -- "крест", иль красная Пентаграмма?208); лопнул навет З. Н. Гиппиус: "Блок -- большевик" 209; А. А, Блок имел много идейных разочарований; но в "дураках" никогда не ходил; слишком много достоинства, такта в нем жило до самой кончины.

И все же я должен сказать: перевоплощаясь в точку зрения Мережковского, можно было увидеть: по-своему, прав был и он, когда в лирике Блока ему часто чуялся хаос, которого так он боялся, дисциплинируя взвой хаоса в своих собственных недрах логикой, не Логосом -- плохо усвоенной логикой, отчего его космос приобретал вид музея-паноптикума; в прикровении хаоса плохенькой логикой у Мережковского сказывалась боязнь пред стихией радений.

Я помню, с каким торжеством Мережковский однажды (то было позднее уже) -- развернул предо мною какую-то книгу и с наслажденьем прочел четверостишие напечатанного стихотворения А. А., где рифмуются странно "границ" и "цариц-у" 210. Вращая своими глазами, их выпучив, склабясь, как демон (душевное выражение Мережковского, когда он подбирает цитаты иль данные, подтверждающие положенье его), -- он, осклабясь, ревнул с громким хохотом:

-- Видите, видите -- я говорил: посмотрите "границ" и потом "цариц-" -- Д. С. сделал огромную паузу и протянул -- "ууу цариц-ууу", неспроста: у рифмы есть хвостик: ууу-"ууу"; в этом "ууу" ведь все дело; "ууу" -- блоковский хаос, радение, отвратительное хлыстовство. "А, Зина, -- и он тут блеснул волоокими взорами -- каково: цариц-ууу!

Еще долго расхаживал он перед нами в малюсеньких туфельках, колыхая помпонами (в туфлях с "помпонами " помню, разгуливал он одно время); -- весь маленький, перепутанный и в восторге от собственного испуга, -- попугивал нас он звериными звуками: "ууу" -- рифмой с хвостиком Блока.

В ту пору разламывался сознанием между А. А. и Д. С.; меня к Блоку влекло непосредственно узнанное, увиденное; но "опыт" нам следовало воплотить -- провести его в мысли и чувства; и -- вызвать "быт нового опыта"; в "новой общественности" Мережковского, именно, и выдвигалась проблема: пресуществить религиозно пережитым свою жизнь; ввести внутренне пережитое в мельчайшие частности жизни -- вплоть до газетного фельетона; я еще не видел: у Мережковских попытка введения религии в жизнь ограничивается проведением религиозной идеи... в очередной фельетон, ограничивается созданием нового фельетона; я еще не видел -- фельетониста в Д. С.: видел -- подлинного реформатора (он в это время не вовсе упал до газеты); и потому то стремление Мережковских меня прихватить с собою в газеты и сделать меня журналистом, им открывающим двери в общественность, -- это стремление я нес, как товарищескую обязанность, как шаг к наступающему религиозному действу; но "долг" ощущался, как иго; А. А. меня видел насквозь; видел -- боль неизбытную, -- ту же, какую он видел в Москве, когда я тщетно тщился гармонизировать нестроицу "аргонавтов". И то же спокойное сострадательное отношение старшего брата к впадающему в заблуждение младшему, поднималося в нем.

С А. А. Блоком меня тесным образом связывал ряд вопросов в то время: София, вневременное молчание, Вечность, проблема мистерии, память о бывшей заре, неизреченность и нежелание распылять в суматохе "последнее" (к распыленью "последнего" в фельетон, наоборот, призывали меня Мережковские), доверие к поэзии Вл. Соловьева, которому Мережковский все время противился, большая личная дружба, доверие к нашему коллективу, слагающемуся из А. А., Л. Д., С. М. Соловьева, меня; так я жил в двух коммунах: одна -- мы, иль -- "Блоки"; другая: то -- мы, "Мережковские"; к Мережковским привязывался все более; но ощущал принуждение в их коллективе: я должен делиться был опытом без остатка; я должен был собственный опыт всегда растворять в общем опыте; Д. С. говаривал мне:

-- Да вы -- наш; а мы -- ваши; наш опыт -- ваш опыт; ваш опыт -- наш опыт.

Это душевное принуждение (коммунизм), ставшее новою формою "Communion" (иль причастием), вызывало все более противленье, сомненье; я чувствовал, что чего-то последнего, главного, своего не могу растворить без остатка я в опыте Мережковских -- не оттого, что -- утаиваю, а оттого, что -- не видят; и я как бы им говорю:

-- Посмотрите: вот подлинный бриллиант моей внутренней жизни; несу его -- вам!

А они как бы мне отвечали:

-- Но тут -- ничего: в вас досадные пережитки субъективизма и декадентства.

И я понимаю, что Мережковские -- слепы в той именно точке, которую я считаю лежащею в центре сознания; точка -- конкретное "Я"; тут-то Блок меня видит; тут он понимает меня; для этого, происходящего в моем "Я", происшествия нежной рукой старается отстранить все случайное он; Мережковские именно это случайное ставят в центр зрения мне; я мучительно начинаю теперь приходить к осознанию: "новая общественность" Мережковских не есть та общественность, которая органически вырастает с законами роста "Я" (от свободного "Я" и к свободному "Я"); нет, общественность Мережковских есть подлинно групповое начало, могущее привести к новой стадности разве среди ряда нам данных (как-то: к государственному идиотизму, к партийности, к внешней церковности); их "групповая душа" несомненно же спаивает примитивно Д. В. Философова, Мережковского, Гиппиус; в действии этой души, коллективной, коммунной, осуществляется "атмосфера", витающая в квартире у них -- "атмосфера", которую остроумнейшим образом охарактеризовал раз Бердяев, сказавший: "Вы -- понимаете: вы беспомощны в "атмосфере " у них; вы приходите к Мережковским сказать: "Я не с вами..." А Мережковские вам отвечают: "Так почему же вы, если tie с нами, не уличаете братски нас..." И начинаешь их братски опровергать; вдруг уже ощущаешь, что ты уличаешь -- внутри атмосферы; ты стал -- антитезою; ты -- внутри синтеза; тут Мережковский пристроит мгновенно свой синтез; попался: внутри атмосферы уже..."

В таких ярких и верных словах Н. Бердяев характеризовал мне однажды то групповое начало сознанья, которое обволакивало собеседников З. Н. Гиппиус, рассуждающих у камина; -- с неодолимою силой; и вовлекало их всех в атмосферу; поэтому и назвал В. В. Розанов эту квартиру, пропахнувшую сигарами и духами, "мистическим логовом"; он оглядывал стены, как кошка, и -- говорил, улыбаясь:

-- Нет, что-то такое тут есть.

Это "что-то такое" -- я чувствовал; и еще более чувствовал Блок; но он дум ал то именно, что Д. С. Мережковский так риторически возглашал "уу-ууу" (об окончании блоковской рифмы); а именно: думал он, что "атмосфера" -- иррациональный протянутый хвост рационально сказуемых мыслей, или медиумическое начало, насильственно угасающее, "самосознания" Мережковских; от этого вокруг них бессознательно развивалися волны раденья, хлыстовства; то есть -- все то, что в верхнем сознанье Д. С. Мережковский боялся; и -- в чем уличал он других.

Об "атмосфере" квартиры, о доме Мурузи, -- не раз говорили с А. А. в это время мы.

А Мережковские, в свою очередь, уличали меня А. А. Блоком; они наблюдали неудержимое, ежедневное убегание от них к А. А. Блоку; они бы мне "запретили" охотно сбегание к Блокам, как "запретили" знакомство с Л. Вилькиной; чувствовали, что со мной ничего не поделаешь: вынуждены признать, что А. А. и "Я" -- братья; и все-таки: З. Н. все-то хотела ввести в надлежащую приличную норму мое неприличное исчезновение к Блокам. И наконец, Мережковский нашел себе формулу моего тяготения к Блокам; "декадентская мистика" соединяет-де нас; убегания к Блокам есть бегство "волчонка" в глухие леса, в завывание, в "ууу", после уроков естественного муштрования, долженствующего превратить декадентского, хвост поджавшего, волка в овчарку религиозной общественности; тщетно добрые пастыри Мережковские волчонка дисциплинировали; они нуждались в "овчарке"; такою "овчаркою" воспитать меня очень хотелось; в сознании их, вероятно, разыгрывалась картина: вот добрые пастыри из "декадентского леса" приносят волчонка; но "сколько волчонка не наставляй, -- смотрит в лес"; сколько бедного дикого декадента не наставлять в твердых правилах религиозной общественности, -- все он потянется к братьям-волчатам: с собаками -- не наиграется; на у беганья к А. А. они грустно поглядывали, как на бегство "волчонка" к "волчонку" (резвиться в лесу после строгой муштровки); так: мне разрешалось общение с Блоками; но на него Мережковские, пастыри, трезвый составили взгляд: это только -- "волчиные игры". Что может быть общего у А. Белого, трезво могущего поговорить и о Риккерте, трезво умеющего приподнять, если нужно, "пудовую" религиозную тему, -- что может быть общего у А. Белого с косноязычнейшим мистиком Блоком (впоследствии изменили нелепейший взгляд на А. А.); рекомендовалось мне убедительно "обсуждать что-нибудь" с Философовым, с Карташевым, а с Блоком я мог разве что поволчиться: '^уу-ууу" В такой глупой пустой легкомысленнейшей оценке моих отношений с А. Блоком, с С. М. Соловьевым и с Александрой Андреевной напечатлялася удивительная поверхностность и нечуткость к другим, которая искони отличала Д. С. Мережковского; говоря постоянно "мы-мы" (вместо "Я") Д. С. в сущности относился к искомому "мы", как к разбухшему "Я" (всякое другое "Я" неумолимо съедалось "Я" Мережковского, перерабатываясь в его схемы).

Неоднократно говаривал мне Д. С. Мережковский:

-- Послушайте, эти ваши сидения у Блоков, -- болезнь: тут -- безумие. А З. Н. прибавляла:

-- Да, да: метерлинковское косноязычие "что-то", "где-то" и "кто-то" вместо открытого Лика и Имени...

Словом "ууу" пресловутой осмеянной рифмы: цариц-ууу Прекрасная Дама поэзии Блока, Царица, представилась Мережковским со шлейфом из "ууу": цариц-ууу. По представлению их, мы, невнятные мистики, рыцари Дамы, едва ли не собирались для упражненья в ношении этого шлейфа из "ууу"- Сочинивши пародию из нашего преклонения перед идеями Владимира Соловьева, З. Н. принималась меня той пародией тыкать:

-- Уж вы постыдились бы!

-- Постыдились бы... Взрослый ведь вы человек; ведь вы деятель, а -- Прекрасная Дама...

-- Ужас!

-- Хлыстовщина...

Я же молчал: возражать, спорить, строить опровержения -- перед З. Н., кто имеет о ней представление, -- тот меня близко поймет; опроверженье -- отход мой решительный от Мережковских с 1909 года (отход навсегда); ушел молча: без споров (ведь спор со слепым есть тщетное тщение -- выжимание сока сухой перецветшей гранаты: "пока тщетно тщится мать сок гранаты выжимать") {Козьма Прутков.}. Так, бывало, я пробираюся молча по коридору из своей комнатушки, стараясь проскользнуть мимо двери, открытой в гостиную, где часа в половине четвертого только что вставшая З. Н. Гиппиус перед зеркалом расчесывает гребенкою пышные волны золотокрасных пушистых волос, упадающих на спину, за спину (ниже колен); и -- прикрывающих плечи; я -- пойман.

-- Куда? -- и из красных волос застреляли глаза-изумруды.

-- Я -- к Блокам! -- стараюсь сказать независимо я: не выходит.

-- Опять?

Я -- накидываю поскорей на себя свою шубу; и -- улепетываю; в спину летит мне:

-- Безумие!

Щелк (то -- задвижка у двери); я -- скатываюсь по лестнице, мимо швейцара; свободен!

И -- к Блокам!

А возвращаюсь лишь вечером.

Многочасовое сиденье у Блоков интриговало всегда любопытствующую З. Н., она спрашивала:

-- Нет, не понимаю, зачем вы так долго сидите у Блоков. Ведь Блок -- молчаливый такой. И -- жена его. Что же вы делаете?..

Виновато моргаю:

-- Молчите, сидите?

-- Молчим и сидим...

-- И в чувствах, с несказанными чувствами: "где-то", "кто-то", "что-то" и завиваетесь в пустоту: ну, конечно!

Мои отношения к Блокам З. Н. окрестила названием: "завивание в пустоту". То название -- стало техническим термином. Вот ведь -- будет Бердяев: и будут внушительно подниматься "проблемы". Где "Боря"? -- у Блоков: и вместо общего дела опять завивается в пустоте. Бывало, когда возвращаюсь от Блоков и попадаю в гостиную Мережковских на важный, как мир, разговор, от которого, конечно, зависит свершенье истории (протестовать или нет в либеральных газетах "трем честным интеллигентам" против "гнуснейшего" послания иерархов); сидит надменно настроенный "Дима" (Д. В. Философов); неукротимый "Антон" (Карташев), вздернув плечи, метается по углам, приводя двадцать пятое возражение против веского резюме чьей-то мысли; -- застигнув врасплох: Мережковский, лукаво взглянув на меня ("наигрался теперь в пустоту: ну, пора и за дело"), пытается с мягкой любовностью и меня ввести в тему надменного рассуждения Философова и летания Карташева по комнате:

-- А мы вот, пока вы "завивались" -- без вас обсуждали

И я начинаю теперь поднимать на плечах пудовую общественно-религиозную тему: за Философова против А. В. Карташева; или -- обратно: за Карташева -- против Д. В.

Если я терпеливо проглатывал все подшучивания над моими невольными слабостями (убеганием к "Блокам" и, может быть, декадентством, бросанием в небеса "ананасом" 11 ) -- происходила такая уступчивость лишь потому, что Д. С. и З. Н. мне высказывали действительно "maximum" дружбы, терпенья, внимания; "главного " моего -- не понимали они; и "оно "их "кололо"; "уколы" -- несли; и меж нами естественно вырабатывался тот "modus vivendi", в котором неоскорбительными казались мне шутки. Чего не позволишь чужим, то позволишь "своим"; Мережковские были воистину мне своими родными. Я с грустью вспоминаю те года; и хочется все-таки через все им сказать:

-- Вам -- спасибо, спасибо: за все!