Жизнь в Москве

По приезде из Шахматова, распростившись с С. М. Соловьевым, поехал в имение "Серебряный Колодезь" 1; хотелось остаться с собою самим; и А. А. писал редко; и я писал редко ему; мне запомнилось прочно одно лишь письмо {Моя переписка с А. А. сохранилась.}; в нем звучала глубокая грусть2; а -- расстались мы ясно; под дымкой предчувствия были написаны тихие строчки, в которых почуялось мне опасенье за какое-то будущее, угрожающее; в это время видел я сон: А. А. явился передо мной, занесенный туманом; Л. Д. вижу явственно: бледную, в черном обтянутом платье, которое появилось чрез два только года на ней.

Пребывание в Шахматове отразилось во мне напряжением, закипающей внутренней жизнью, желанием сказать еще раз зорям -- "да"; мне запомнилась ширь уже сжатых полей; и -- пологие склоны оврагов; в то время усиленно занимался я Гефдингом3, чтением "Метафизики" Вундта4 и "Психологии" Джеймса; я так же внимательно перечитывал "Критику" Канта5, перерабатывая свое прежнее отношение к Канту, готовил эскиз для введения в книгу, которая вырастала в сознании; эскиз напечатан был в "Новом Пути" (тут же, вскоре) -- "О целесообразности"7; принципы целесообразности я объясняю из образов переживанья, которое -- цельно; все символическое есть цельное; цель -- абстракция целого; цель есть то самое, что во мне поднимает переживание ценности; от целевого абстрактного взгляда на жизнь мы должны перейти в область праксиса; философия практического идеализма вставала во мне; мне казалось, что я подошел к пониманию мифологемы, построенной в Шахматове; "Lapan" -- был мной понят.

В переживаньях сознания -- дана достоверность; сознание -- растяжимо; предел достоверности -- тоже; само восприятие -- лишь зависимая переменная переживания; видимость -- переменная восприятий, а чувственность -- переменная видимости. Эта вера в творение ценностей жизни вдохнулась мне Шахматовым (точно мы сотворили там Новую Жизнь); окончательный символ дается в прообразах, в ценностях; наш треугольник и "око" меж ним для меня стал прообразом чаемой, окончательной жизни, приподымающей Человечество, или Ее. "В этом смысле Она", -- писал я, -- "есть Честнейшая Херувим". Человечество брал я по Конту, оригинально толкуемого Соловьевым (Владимиром): "Выводы... философии заставляют рассматривать человечество, как живое единство"... И -- "Соловьев отождествляет... тот культ (человечества)... с культом Мадонны" 8. Тут мне представлялось так ясно: Петровский, и я, и С. М. -- культ открыли: возжжением ладана перед Мадонной -- в Москве; но возжжение ладана было лишь символом ладана душ, вознесенного в ласковость "шахматовских" закатов; да, в "шахматовской" заре мне почуялась эра; и да, Теократия, -- знал я, придет, будет; мы Ее -- начинаем; эскиз заключал парадоксом:

noue voulons être positivistes,

nous devons poser l'Etre9.

Эта формула -- прежде дана: философией католицизма Росмини; с Росмини я не был знаком; я указывал: "Образуется... рыцарский орден, не только верящий в утренность своей звезды, но и познающий Ее" 10. Предполагалось, что орден -- сложился: три рыцаря ордена -- я, А. А. Блок и С. М. Соловьев. Разве не были глупы мы? Мне, прочитавшему Канта, натуралисту, -- не стыдно ли было кидаться в волну беспросветной романтики? Нет: не осуждаю себя:

Бросай туда, в мое былое,

В мои потопные года, --

Мое рыдающее горе,

Свое сверкающее: "да"!

Невыразимая Осанна,

Неотразимая Звезда:

Ты -- откровеньем Иоанна

Приоткрывалась: навсегда.

Сделал выписки из очень вялой статьи, потому что она в моих замыслах открывала дорогу другим, не написанным мною; хотел агитировать я: проводить философию Духа, иль -- "Третий Завет"; то писал не А. Белый: "Lapan" написал все; шуточные гротески о "блоковцах" я задумал нешуточно обосновать; и -- наткнулся на трудности справиться с логикой, бросившей меня прямо к Канту; от Канта же к Рилю12; от Риля же -- к Риккерту13; так уткнулся я в Риккерта, выгрызая старательно за страницей страницу из "Gegenstand der Erkenntniss", исписывая вереницы листов (все -- потеряны), пролагающих путь -- от Риккерта к... к..."Lapan'у".

Между тем осенило, златело, шуршало сухим листопадом; стояла закаты разъявшая осень; как часто в то время я забираюсь в поля; и -- часами, присев на снопах, -- дорабатываюсь до собственного посвящения в жизнь: дорабатываюсь до эмблематики смыслов (написанная "Эмблематика Смысла" 14 -- осколок системы, возникшей в те месяцы), до философской поэмы моей, восхваляющей наши сидения в Шахматове и воспевающей в Философии -- тайны Софии.

Уже веяло златолистием; сжатые нивы пылали; метались по ветру метелки полыни да колко-малиновые помпоны татарников. С матерью в эти дни мы задумывали поездку в Саров; близ Сарова, в обители Серафимо-Дивеевской15 проживала монашкой сестра Алексея Сергеевича Петровского уже несколько лет; она приобщила его почитанию Серафима16; зачитывались мы записками Серафимо-Дивеевского монастыря; и живые традиции Серафима влагалися в душу; прообразом чаемой жизни звучал мне Саров, этот явленный многим паломникам Китеж; мне помнится, что в сентябре17 из Серебряного Колодца (имения нашего) едем мы с матерью к соснам Сарова, к источнику Серафима.

Саров оставляет в душе моей нотку какого-то гложущего разочарования: грубость монахов, открыто построивших благополучие жизни на слухах о чудесах, шесть гостиниц, наполненных людьми, все это осталось каким-то базаром; но сосны Сарова и прядающий животворный источник осталися в памяти. Наоборот: проведенные миги в Дивееве, впечатление от монашек и впечатление от разговора с сестрою Петровского, милой Еленой Сергеевной, посвятившей себя по окончании гимназии Фишер суровому, монастырскому подвигу, великолепные окрестности и канавка, прорытая самим Серафимом вокруг монастырской обители, не имеющей стен, -- до сих пор в моей памяти ясны, светлы. Переживания Шахматова, воскурение ладана пред статуэткой Мадонны связались в сознаньи моем с днем дивеевской жизни; Дивеево, по преданью, находится под особенным покровительством Богородицы.

Помню: осенью вышли первые стихи А. А. Блока в книгоиздательстве "Гриф"; вероятно, читателю бросилась бы в глаза немотивированная отметка на книге: "Разрешено Цензурою. Нижний Новгород". Книга же вышла в Москве. Нижегородская цензура ее разрешила к печати; боялись мы все, что московские цензора кое-что могут вычеркнуть в книге, или, что хуже всего: могут книгу отдать для просмотра духовной цензуре; чтобы спасти целость книги, ее мы послали Э. Метнеру, почитателю поэзии Блока. Э. Метнер капризною волей судьбы занимал место цензора в Нижнем, которое вскоре он бросил, охваченный революционной волной; так желанием сохранить текст нетронутым объясняется эта отметка на книге.