Июль19 стал душить нас; мы выехали в грозовой, угрожающий тучами день, отправлялся в Шахматово; нагоняла тяжелая туча; гнала нас раскатами грома; меж Крюковым и Подсолнечной отгремела гроза; прошел ливень: С. М. Соловьев возбужденно посмеивался:

-- Да -- вот, -- да: "старый бог" разгремелся заветом Синая!

Приехали к Блокам, покрытые грязью (дороги размыло); но небо очистилось.

Память рисует мне много подробностей первого пребывания в Шахматове; а от второго свиданья втроем -- очень мало осталось конкретных воспоминаний; какая-то драма без слов заслоняет подробности жизни тяжелой недели.

Не знаю, -- в чем суть: по приезде мы сразу же ощутили, что что-то случилось; мы встретились недоуменно; недоговоренность какая-то уж стояла; со странной натяжкою мы ощущали себя по отношенью друг к другу; А. А. был другой; и Л. Д. изменилась. Казалося мне: и А. А. и Л. Д. нас не встретили с прежним радушием; было ли то только действие дней -- грозовых, испаряющих влагу -- мы все задыхалися атмосферою гроз; ежедневно гремело; и бежали по небу тучи; но про себя понимали мы: атмосферическое давление -- рамка иного, душевного; всех нас давило: давило присутствие вместе.

Я постараюся, как ни трудно мне это, характеризовать настроение каждого; характеристика -- субъективна, конечно.

Начну я с себя: по приезде с С. М. к А. А. Блоку заметил я вскоре же нечто, меня огорчившее; именно: я заметил, с недоумением, -- мне очень трудно "втроем", "вчетвером"; прежде -- трудностей не было; прежде С. М. был цементом, связующим и А. А., и меня; так было в Москве; и -- так было в Шахматове; теперь -- изменилось все это; я стал замечать: "тройки", которая возникала естественно, -- нет; то был порознь с А. А., то был порознь с С. М.; вместе было нам неуютно, натянуто -- не выходили сиденья вместе; весь стиль моего отношения к Блокам (к А. А. и к Д. Д., к Александре Андреевне) переменился разительно; был как бы принят в семью (младшим братом), где я отдыхал от вопросов, просиживая в Казармах; теологические вопросы меж нами без всякого уговора совсем отступили куда-то; произошло это, думаю я, от того, что А. А., как и я, отошел от скорейшего разрешения "соловьевских" вопросов; проблемами Теократии не занимались; и отдавались только душевности, без "духовных вопросов"; я не был встающим на цыпочки, каким видел меня некогда А. А., вопрошая:

-- Кто он? И не пьет, и не ест.

Я стал "есть" и стал "пить": стал вполне человеком -- не человеком от Теократии, занимающим "пост" в образованном нами "вселенском соборе"; да и не было для меня в Петербурге "собора", а было простое, житейское; и стихи мои того времени -- "Пепел"; бродягу полей полюбил во мне Блок; а житейски во мне любил "Борю"; мне кажется Александра Андреевна права была, мне сказав в Петербурге:

-- Как вам быть без нас?

Этим, верно, хотела сказать она, что я врос в их семью; не могла бы сказать то же самое о С. М. Соловьеве; в семью он не врос; не нуждался -- быть "принятым "; в Блоках он видел участников некой творимой легенды, -- навязывая бессознательно им отвлеченные думы свои; это все тяготило А. А., далеко отошедшего от заветов "Lapan'a" (стихотворения "Нечаянной Радости" существовали уже); я -- был ближе: смешения личного пафоса с религиозно-общественным во мне не было вовсе; С. М. же особенно смешивал "нас" и "далекие цели" свои, не желая понять строк А. А.:

Ты в поля отошла без возврата...

А. А. был в безвозвратности; С. М. каждым жестом своим возвращал, поворачивал на былое, не замечая, что все изменилось. А. А. с нетерпением (я был терпелив) отталкивался от "теократии", навязываемой С. М. Соловьевым; я видел протесты А. А. против тем разговоров С. М.; и я видел: С. М. -- этих жестов не хочет понять.

Меж тем: с С. М. связывался я тесней и тесней (в плане жизни); сроднились мы с ним; ведь недаром я жил это лето с С. М., переехавши в гостеприимное Дедово вместо того, чтобы ехать в имение наше; перед С. М. виноватым себя я почувствовал; я не сумел посвятить его в стиль отношений моих с А. А. в бытность мою в Петербурге; увидевши жесты протеста А. А. против стиля С. М., защищал я С. М... Исчезал, исчезал наш жаргон ("блоко-беловский-соловьевский"); и появились жаргоны: то -- "беловско-соловьевский"; то -- "блоко-беловский"; было мучительно: было -- фальшиво: сидеть меж двух стульев; колесница общения в "главном " -- завязла, общенье втроем распадалось; образовалися -- "пары". А. А. отводил меня в сторону, и мы начинали беседу вдвоем, и С. М. отводил меня в сторону: мы начинали беседу вдвоем.

Так я чувствовал встречу.

С. М. Соловьев переживал, вероятно, ту встречу иначе; за год изменился и он; в нем филолог окреп; и вырастало в сознаньи его все значенье поэзии Брюсова и стремление к чеканке переживании; поэзия Блока казалась ему "романтическою невнятицею"; А. А. ставил он ниже, чем Брюсова; и себя пережил он поэтом; А. А. отрицал в нем поэта:

-- Поэзия не для Сережи...

И это же повторяла за ним Александра Андреевна.

Вместо прежних интимных бесед поднимались литературные разговоры; А. А. нам читал цикл стихов из "Нечаянной Радости"; а в С. М. поднимался протест; и А. А., и особенно Александру Андреевну протест обижал; обижало отчетливое отрицанье "невнятицы"; противополагались чеканные образы Брюсова; С. М. мне стал жаловаться на авгурский, несколько, тон поэтических замечаний А. А., и -- поднимал свой протест против темного смысла иных замечаний:

-- Чревовещание, невнятица.

И С. М. принимался отчетливо выгораживать Брюсова, не принимавшегося в этом доме за мэтра; его огорчало и то, что стихи, им написанные, отвергаются "Блоками" за филологию и за "ученость".

В С. М. того времени происходил перелом: филологические изыскания уводили от темы Владимира Соловьева; особенно он налегал на историю "теократии", требуя от А. А. строгой верности "религиозным заветам"; когда выдыхаются импульсы религиозного творчества, то выдвигается "долг"; так: С. М., налегая на "долг", на "обязанность" поднимать "соловьевство", -- испытывал сам оскудение соловьевских порывов; и Александра Андреевна отметила оскудение Владимира Соловьева в С. М., попадая в давно наболевшую рану, которую юный филолог в себе не заметил еще; относился с большим нетерпением он, даже с гневом, к "подглядыванию", -- тем более, что Александра Андреевна несправедливо судила об оскудении этом; противоречие меж филологом и проповедником религиозных заветов, -- она объясняла победой в С. М. "достоевщины" (что не было верно); так: требования от А. А. неотступных хождений пред зорями и относила она (как страдала она непростительным химеризмом порою!) к сухим, "карамазовским" рассуждениям на "соловьевские" темы; пред нею вставала химера в С. М.: ей привиделся Карамазов Иван.

Ей привиделось также, что с кровью О. М. Соловьевой С. М. в себя впитывал кровь Коваленских; меж ними и родом Бекетовых существовала глухая борьба; ведь А. Г. Коваленская поэтому же не принимала поэзии Блока; поэтому же Александре Андреевне в С. М. вдруг привиделся "Коваленский". И это -- внушала А. А. она: и А. А. говорил:

-- Нет, Сережа -- не Соловьев...

-- Он скорей -- "Коваленский"...

В терминологии Блоков "не Соловьев -- Коваленский" -- укор: я боролся с напраслиной; эти протесты переходили в нападки на Александру Андреевну, порой очень резкие, но она мне прощала; и все же я чувствовал, что трехлетний союз наш трещит по всем швам.

И С. М. это чувствовал: чувствовал, что его побуждения призывать А. А. к долгу, к ответственности -- воспринимаются, как "химера"; от этого мучился он; помню: днями просиживал он у себя наверху, согнув спину над греческим "текстом"; упорной научной работой хотел заглушить в себе боль; и сидение это опять вызывало "подглядывания" Александры Андреевны; "научность" вменялась в вину:

-- Это все проявления -- черствости, методичности: все "Коваленский".

С. М. же с своей стороны говорил:

-- Посмотри -- Саша просто лентяй...

-- Ничего он не делает...

-- Я не могу, право, больше участвовать в атмосфере невнятицы, чревовещательных разговоров...

-- У "Блоков" -- безделье...

Я видел: он прав и не прав; видел тоже, что прав и не прав А. А. Видел, а -- высказать мысли моей им обоим не мог"

Л. Д., строгая наша "сестра", или -- "око" меж нами -- переживала какую-то думу; заметил я в ней того времени обостренное психологическое любопытство. Какая-то в ней просыпалась пытливость; она изучала нас всех: в наших сходствах и в наших различиях; даже: она провоцировала, чтобы в каждом из нас проявлялось раздельное между нами.

А. А. -- вошел в полосу мрака; и намечалась какая-то скрытая рознь между ним и Л. Д. Уже не было молодой прежней "пары"; присоединялся семейные трудности; у Л. Д. все отчетливей нарастало какое-то отчуждение от Александры Андреевны; семейные трения углубляли в А. А. разуверенье в себе. В это время не мог он писать; Александра Андреевна мне раз на прогулке сказала:

-- А знаете, почему Саша -- мрачный; он ходит один по лесам; он сидит там часами на кочках... Порой ему кажется, что разучился писать он стихи; это его мучает.

Помню: он раз нам прочел свою серию новых стихов20, перед этим написанных или отделанных, как "побывала старушка у Троицы", "как колдун укачал молодую весну", прочитал про "лягушечью лапу".

Меня озадачил болотный, ненастный пейзаж этих новых стихов; озадачило четверостишие:

И сидим мы, дурачки.

Немочь, нежить вод:

Зеленеют колпачки

Задом наперед...21

И подумалось: четверостишие соответствует стихотворению "Аргонавты"; "мы" там -- те же все, в 1903 году обращается к "нам" со словами надежды он:

Молча свяжем вместе руки,

Отлетим в лазурь,

В 1905 году -- устанавливает: рук -- не связали; не отлетели в лазурь; корабли не пришли; нас не взяли; и мы -- одурачены, на сырых ли болотных кочках; мы -- "немочь", игрушки стихий. Очень часто сидения вместе за чайным столом напоминали А. А., вероятно, сидения одураченных "мистиков". Подозревая А. А. в этих мыслях о нас, я сердился; стихи возмущали меня; возмущение я не высказывал вслух.

Что в А. А. затаилось давно, что он высказал раз на лугу, отчего проступило мне в небе лазурном вдруг черное небо, -- свершилось. Собрания нагни за чайным столом в это лето происходили под черной небесною бездной; цвет душ -- почернел; не пытался А. А. заговаривать зубы. С. М. Соловьев относил черный цвет атмосферы душевной к падению Блока, а я -- раздваивался.

Да, иронией для А. А. прозвучали беседы на темы "Lapan", два-три раза С. М. покусился на эти беседы; произошло нечто странное: вздрогнув, Л. Д. побледнела, ушла: так обиделась на беседы, звучащие явной насмешкою; и попросили С. М. не касаться "Lapan"; он был изгнан; и для С. М. это значило: изгнаны темы, связавшие нас: и С. М. -- разобиделся; с этого времени вместо дружеских тихих совместных сидений окреп тон глухой, напряженной борьбы: и меж нами в молчании свершался труднейший диалог, который я мог обложить бы словами в таком, приблизительно, смысле:

С. М.: "Ты сбежал от высокой горы озарений: "сбежал -- и замер в чаще..."

А. А.: "Но Она отошла без возврата..."

С. М.: "Она -- с нами..."

А. А.: "Но прекрасная дама не ездит на пароходе..."

Я: "Ах, никто из нас этого и не думал; но не ты ли когда-то нас сам провоцировал именно к этого рода гротескам, когда утверждал, что Она индивидуально способна раскрыться во всем, что ни есть; "Lapan " ведь есть, в сущности, миф о конкретнейшем идеализме, которого философское обоснование ты неверно воспринял".

А. А.: "Конкретизация была невозможна: и личное, слишком личное, вы внесли в наши зори; ты это сознал; а "Сережа" -- ни капли: в его исступлении, в фанатизме, его все идеи о Ней уплотнились".

Я: "Осознаем же наши ошибки".

А. А.: "Ах, легко то сказать: непоправимое -- совершилось: и чаяния -- не для нас; мы -- во мраке, в надрыве; мы -- "немочь".

Такой разговор совершался меж нашими душами непрерывно в те дни, заостряясь в дилемму:

С. М.: "Я заставлю насильно тебя быть слугой коллектива".

А. А.: "Уходи-ка от нас с твоим явным насилием".

С. М.: "Блок себя изгоняет из храма Иоаннова; он -- ренегат, падший рыцарь".

Словами такими мы вслух не обменивались; только издали, из молчания фехтовались друг с другом; "идеи", которыми жили, казались Брунгильдой22, похищенной темным Драконом; хотелось Дракона убить.

Очень помнится мне, что в то именно время Л. Д. показала рукой картину, повешенную на стене, изображавшую привязанную Брунгильду; у ног же ее извивался Дракон.

И сказала она:

-- Освободите Брунгильду!

Я понял, что нас призывает она на последний, решительный бой:

-- Что такое Дракон?

Он есть демон уныния, косности, разочарованной лени; он -- дух буржуазности, жизнь без подвига; и -- выходило: А. А., унывающий и угрюмо сидящий часами на кочках, -- причина победы Дракона; подробнейшим образом то разъяснял мне С. М.; с Александрой Андреевной, с А. А., как с какими-то "одержимыми" вел себя он; и насильно отчитывал их.

А они упирались; в задоре С. М. все усматривая химеру: абстрактную страстность мыслителя Карамазова, переступающего через жизни людей.

И -- пугались.

И возникали какие-то нападения друг на друга, угрозы друг другу и заговоры, и засады -- в подразумеваемом, в темно глухом, в молчаливом; слова же таили мы, разговаривали литературными темами и хвалили мы "Тантала 9i23 Иванова, вышедшего только что; литературными темами -- фех-товались; С. М. -- нападал на невнятицу. Цель А. А. заключалась в другом: отстраниться, отрезаться от влияния С. М., заключивши со мною союз (ибо я не насиловал поэтическую свободу А. А.); я на "мир сепаратный" с А. А. и с Л. Д. не пошел; мне казалось предательством отказаться от друга в том именно, что составляет основу его устремлений.

Мучительны были обеды, сиденья всех вместе:

Раз кто-то воскликнул с надрывом:

-- Давайте же мы откровенно играть в нападенья, -- в разбойников. С. М. запел:

Не бродил с кистенем Я в дремучем лесу24.

Водворялись: "надрывности" каторжных песен, усмешечка Гоголя и "ужимочка" Достоевского.

Раз за обедом С. М. неуместно воскликнул:

-- А знаете, Люба, -- в вас что-то от Грушеньки Достоевского.

Д. Д. с вызовом усмехнулась, а Александра Андреевна -- нахмурилась.

Раз -- я не выдержал: вдруг за столом при всех вместе сорвал с себя крест, бросив в траву; А. А. усмехнулся недоброй улыбкой.

А. А. в это время уже был -- не розовый; да, желтоватые пятна лица чередовались с тенями; он выглядел встрепанным; с недоуменным испугом, растерянно ширя глаза, с полуоткрытым и жалобным ртом, искривленным улыбкой, сидел между нами, как будто он был посторонний, чужой, не "хозяин" (держал себя гостем); "хозяйствовала" Александра Андреевна.

Былые сидения после чая закончились; после чая С. М. уходил заниматься; Л. Д. -- уходила; А. А. -- уходил, без нее; я -- бродил в напряженной тревоге -- бесцельно по малым дорожкам тенистого сада, порой опускаясь в овраг; мне запомнились лишь отдельные разговоры с С. М., с Александрой Андреевной, с А. А. (а Л. Д. избегала бесед). С Александрой Андреевной говорили мы все о "Сереже" и "Саше"; я чувствовал: цель всех расспросов ее -- доказать, что "Сережа" неправ в обвинении "Саши", что обвинитель опять-таки -- "Коваленский", что "Саша" -- все тот же. С. М. защищал, как умел я. А. А. говорил про "Сашу": разочарован он в зорях; разочарован он в нас; и действительно: А. А. доказывал; всем будет трудно друг с другом; по-разному подходили к зоре; непонимание еще прежде таилось меж нами; теперь оно вскрылось: быть худу. Открылось:

...мертвец

Впереди рассекает ущелье.

А. А. был мне знаменем; он был магнитом, но линии притяженья к магниту мне строилось многое в идеологической жизни; была его жизнь явным сим полом мне; созерцал эту жизнь -- эпохальною жизнью; неспроста же: Блок, безыдейный поэт, пребывал вечно в центре слагавшейся умственной жизни: притягивал идеологов он; сперва -- "нас"; притягивал после -- Чулкова, Иванова, "Факелы", "Оры" 25, "Руно", "Мусагет"; после -- "Скифы" 26, "Нольфилу"; так факт его жизни воспринимался, как знамя, столь многими. Фразою, жестом динамизировал он мой внутренний мир; и порою могло показаться: обменивались незначащей фразою мы; но та фраза звучала, как шифр к безглагольному; и за нею стояли годы пережитого вместе; под фразой "Блока" угадывал я иногда -- ненаписанный том. Я читал его в сердце своем: и желая понять его жест, как бы мысленно закрывал я рукою глаза, чтобы внешнее впечатленье от облика "Блока" не заслонило бы молнии сердечного ведения, высекаемого молнией "случайного" слова; говорили всегда не о том, что -- в словах, а о том, что -- под словом; прочитывая шифры друг друга, мы достигали невероятного пониманья; когда не умели прочесть, между нами вставала ужасная путаница, угрожающая катастрофой.

Непониманье друг друга в таящемся за словами -- несчастное Шахматово 1905-го года; оно было явственным расхождением трех жизней, пришедших к решению -- "взяться за руки", образовать жизнь совместную, новую: отойти от всех, все начать из себя; такой вывод -- сам строился; и -- оказалось: мы -- разные; мы не призваны к " новому"; для А. А. стало ясно: -- не призваны мы ни к чему; "коллектив" -- "Балаганчик"; участник несчастного коллектива, -- Пьеро17: видно, мистики -- договорились до "чепухи" ("коса смерти", срезающая культуру -- "коса только девушки"); -- "истекает он клюквенным соком". Я "клюквенный сок" не прощал ему годы: "скептическую иронию" над, собою самим. И какие же были мы злые!

Я помню всех нас за столом: вот С. М. -- загоревший, весь черный какой-то, подняв свои брови и стиснувши губы за темными и густыми усами старается ухнуть крепчайшую дикость, чтобы испугать не на шутку свирепеющую Александру Андреевну, с которой он борется; в том, как он держит салфетку, пытаясь расправить сутулые плечи, -- сосредоточенность, вызов; и Александра Андреевна бледнеет, бросает салфетку и с нервной улыбкой откидывает парадокс от себя, потрясая язвительно стриженной головою своею; и карие глазки ее так и бегают: по салфеткам, по краю стола и по грудям сидящих; в глаза не глядит, точно кошка, готовая защитить жизнь детеныша:

-- Я полагаю, Сережа, -- тишайше, едва ли не шепотом отвечает она,

-- что все это -- не то и не так; это -- "брюсовщина".

-- Отчего же, -- грохочет Сережа, -- я полагаю, что Брюсов наш первый поэт28; ведь и Пушкин не испугался ни бездны, ни ужасов...

-- Вот уже, выдумал -- Пушкин; у Пушкина вовсе не так...

Любовь Дмитриевна, в широчайшем капоте, в платке на широких плечах, наклоненная неприязненно в суп, вдруг откидывается:

-- Все стали "Бальмонтами": все -- испанцы29; хватаются зверски за шпаги.

А я отвечаю:

-- Давайте же, -- будем разбойниками! Окаменело, насмешливо в нос произносит А. А.:

-- Что ж, -- давайте!

В "давайте" же слышится вызов, какое-то "ха", -- не без дерзости (а, каково?). Будто видом своим говорит он:

-- Молчу я, молчу, да и...

Что "да и" -- скрыто; и окаменелые, зеленовато-желтые щеки (не розовые), прорезанная морщина на лбу, не предвещающая улыбки; а между тем

-- усмехается он, будто дразнится:

-- Вот ведь вам всем: захочу -- все напорчу, разрушу, нарушу: не трогайте лучше меня.

Я -- раздвоенный, даже растроенный (меж А. А., Л. Д. и С. М.), вынужденно защищаю упорные выпады С. М. Соловьева; но упираюсь в сурового, непреклонного Блока, с которым таинственно соприкасаюсь еще. Не понимает никто ничего. И "подкивывает" лишь невнятице с края стола заморгавшая Марья Андреевна; "Фиролъ", глухонемой молодой человек, чуя что-то, чего он не может понять, озирается; эти сиденья за мертвым столом в электричеством блещущем вечере, напоминали мне сцены из Метерлинка.

Свершалася драма души: погибала -- огромная "синяя птица"; Прекрасная Дама -- перерождалася в Коломбину, а рыцари -- в "мистиков"; розоватая атмосфера оказывалась: тончайшей бумагой, которую кто-то проткнул30; за бумагою открывалось ничто.

Это все показал "Балаганчик", написанный через полгода. Да, вот -- нашел слово я: что меня возмущало? То именно, что горенья недавнего Блока, которые образовали союз с ним, теперь отражалися в нем "Балаганчиком". "Балаганчика" -- не было, правда, еще, но "Балаганчик" мы чуяли (он -- писался в душе):

-- Не "Балаганчик" -- нет, нет: если есть "Балаганчик ", то -- "Балаганчик" в тебе лишь!

Особенно помнится жуткий, грозою насыщенный вечер, в котором заложена мина, взорвавшая навсегда дружбу "Блоков" с С. М. В этот вечер я должен был "Блокам" читать мою рукопись "Дитя-солнце" (поэму). С. М., уже слышавший эту поэму, сидел наверху, у себя; мы его увидели: без шапки, без верхней одежды сосредоточенно прошагал на террасу: послышалось гременье сапог; он нырнул в темный сад.

Я читал очень долго; мы долго беседовали; уже черная ночь прилипала; уже подали чай...

-- Где Сережа?

-- Наверное сочиняет стихи. -- (Он стихи сочиняет на прогулках).

Мы сели за стол; чай был отпит: одиннадцать! Где же Сережа? Мы вышли втроем на террасу; и звали в пространство стволов:

-- А-а-у!

-- А!

-- Сереее-жа!

Молчание; стало всем жутко:

-- Где он?

Мы рассыпались по саду; и кричали:

-- Сережа!

И мы вышли в поле: кричали; луна подымалась (ущербная); желтые светы ложились:

-- Сережа! Молчание. Кто-то сказал:

-- А в окрестных лесах-то ведь много болотных оконец: туда попадешь, -- да и канешь...

-- Что ж, были несчастные случаи?

-- Были.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

-- Серее-жааа!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Часы где-то пробили: час!

Помню, грустною кучкою жались друг к другу: Л. Д. перекуталась в темный платок; я кричал, что есть мочи. А. А. в рыжеватеньком, стареньком пальтеце (из него он давно уже вырос), с короткими рукавами, руками сжимая зачем-то огромнейший кол (с ним пошел он в поля), расклокоченный, с перепуганными глазами, без шапки, молчал перед нами.

Часы там ударили: половина второго; ударили: два.

Уже вернулись объездчики, посланные кричать по окрестностям (если попал он в болото, которое медленно втягивает, то он мог бы откликнуться); да, естественное объяснение: "погиб!"

Поднялись мы наверх; и -- засели понуренно в комнате у С. М.; занимался рассвет; мне запомнился зеленолицый какой-то А. А. в своем рыженьком пальтеце, почему-то сидящий у стенки: на корточках.

Вдруг на столе у С. М. мы увидели крест; одна страшная мысль, точно молния, промелькнула.

-- Нет!

-- Думаешь -- нет? -- переспросил тут А. А.

-- Никогда!

-- Ты уверен?

-- Уверен!

В росеющем утре сидели у дома на лавочке; и -- продолжали молчать; да, сомнения не было: вероятно, С. М. невзначай оказался в "болотном окне"; перебирали воспоминания о дорогом, нас покинувшем; мы любили его в этот миг бесконечной любовью; и слезы -- навертывались. Делать нечего: надо еще подождать: час, другой; и потом разослать по окрестностям; надо уведомить в волости; надо сходить на окрестную ярмарку; и -- расспросить пришлый люд:

-- Не видали ль, -- студента, без шапки, сутулого, в черной тужурке, в больших сапогах...

Но -- какое там! Нет, вероятно, Сережа погиб; это думали и Александра Андреевна, и я.

Утром в разные стороны посланы были гонцы; А. А. подали лошадь; он бойко вскочил; и -- помчался, я помню, куда-то галопом; а я побежал на окрестную ярмарку; было свежайшее синее утро; ни -- облачка: молнией озарила надежда меня: я -- найду его след.

Я толкался на ярмарке; останавливал -- баб, мужиков, писарей и торговцев:

-- Послушайте!

-- Не видали ль -- студента, без шапки, сутулого, в черной тужурке, в больших сапогах?

-- Нет, кажись, не встречался.

Прошел все ряды: ничего не узнал.

Вдруг меня окликают:

-- Послушайте, -- женщина там вот из Боблова: барина видела...

Вытолкалась из толпы низкорослая, старая женщина с видом прислуги:

-- Вы это про барина, -- про студента, который из Шахматова -- без фуражки, в тужурке?..

-- Да, да...

-- А они ночевали у наших господ...

-- Вы откуда?

-- Из Боблова, от Менделеевых: как же, -- барин пришел ночью к нам; чуть было не искусали собаки его...

-- Он -- у вас?

-- Как же, как же...

Не слышал я ног под собой. Прибежал, -- и кричу еще издали:

-- Сережа -- нашелся!..

И -- рассказал всю историю; все расцвели; лишь нахмурилась Александра Андреевна:

-- Какой эгоист: нас заставил промучиться! Нет -- не прощу его... Мог бы прислать верхового...

А. А. усмехнулся -- загадочно, чуть-чуть насмешливо (мне не понравилась эта усмешка); Л. Д. улыбнулась -- лукаво. А к вечеру лес огласился веселыми бубенцами; и подъехала тройка; из тройки к нам выскочил бойкий, веселый Сережа, -- без шапки.

Но -- тут произошло невероятное что-то. Я Александру Андреевну никогда не видал в такой злости; произошла невероятная сцена; стояли мы, помнится, вчетвером на лугу: Александра Андреевна, задыхаясь, едва ли не шепотом спрашивала С. М.:

-- Что ж, -- по-твоему "так" поступил ты? С. М., вдруг нахмурясь, ответил:

-- Да, я поступил так, как должен был.

-- А ты подумал, что я, с моим сердцем, могла умереть?

-- Долг -- первое...

-- Какой же тут долг: убежать, никому ничего не сказав...

-- Это -- личный мой долг...

-- Так для личного долга ты можешь переступить через жизнь человека?

-- Могу!

Александра Андреевна перекривилась от гнева: и перед нею и ставшим кремневым С. М. произошел разговор очень четкий; я -- слов не припомню; но помню, что этого разговора С. М. не простил Александре Андреевне, как не простила ему и она твердого заявления, что для личного долга он может переступить через жизнь человека.

С. М. впоследствии объяснял, что спустился с террасы он в сад машинально, прошел тихо в лес; и увидел -- зарю; и звезду над зарею; вдруг понял он, что для спасения "зорь", нам светивших года, должен он совершить некий жест символический, что от этого жеста зависит вся будущность наша; ведь ощутил же потребность у Ибсена Боркман31 -- взять палку и выйти бороться с его обступившею жизнью; С. М. вдруг почувствовал: если сейчас не пойдет напрямик он чрез лес, чрез болота (все прямо, все прямо) -- к заре, за звездою, то что-то, огромное, в будущем рухнет; и он -- зашагал, не вернулся за шапкой: все -- шел, шел и шел, пока ночь не застигла в лесу; так он вышел из леса, прошел через поле; и канул -- в леса; возвратиться же вспять он не мог; тут он вспомнил, что выбрался к Боблову. В Боблове -- встретил приют; и успокоенный в том, что спас будущность нашу, не думал о нас; акт любви его к нам в этом диком, безумном почти, ухождении за блистающей, нашей звездой, в Александре Андреевне естественно преломился химерою; поняла в этом жесте одно лишь она:

-- Ах, какой эгоист!..

Я был искренне возмущен: Александра Андреевна, А. А. -- как не поняли героической лирики С. М. Соловьева? Как могли опрокинуть ее, исказить? Мне казалось, что лучший мой друг оклеветан; почувствовал я, что мы все -- сумасшедшие здесь; неразбериха меж нами и пребыванье дальнейшее в Шахматове просто акт безобразия.

Я признался С. М.:

-- Больше нет, не могу: я -- устал; уезжаю...

С. М. мне ответил:

-- Тебя понимаю прекрасно!

-- А ты? Уезжай-ка со мною...

С. М. посмотрел на меня исподлобья; и -- сухо отрезал:

-- Ну нет, я -- останусь...

Я понял, что в том "ну останусь" С. М. затаил неугасимую оскорбленность, которую быстрым отъездом он не хотел Блокам выдать. Я вышел в темнеющий сад; и увидел А. А., я сказал ему:

-- Саша, я не могу, я -- поеду...

-- Нельзя ли с утра лошадей мне?

А. А. посмотрел на меня очень веско и грустно:

-- Ну что ж?

-- Поезжай...

-- Понимаю тебя...

В этом тихом и знающем "понимаю тебя" было сказано:

"Прошлое -- без возврата. Не знаю, как в будущем встретимся; знаю, не встретимся больше по-прежнему".

Я -- понимал: меж С. М. и А. А. образовалася роковая преграда, которую воспринимал я "душевною драмой"; я понял еще, что С. М. остается, чтоб точки над "i" были твердо поставлены:

-- Знай, что отныне -- враги мы!

Впоследствии мне С. М. рассказывал, что, когда я уехал, два дня еще оставался он с Блоками; ничего не сказали друг другу они; с остервенением (неестественным) просражались за картами, и С. М. распевал все:

-- Три карты, три карты, три карты...

В А. А. преломились нелепые, сумасшедшие дни пребывания нашего в Шахматове и трехдневное сражение в карты с С. М. Соловьевым строками стихотворения, написанного в эти дни; или вскоре же после:

Палатка. Разбросаны карты.

Гадалка, смуглее июльского дня,

Бормочет, монетой звеня,

Слова слаще звуков Моцарта*.

Крутом -- возрастающий крик,

Свистки и нечистые речи,

И ярмарки гулу -- далече

В полях отвечает двойник.33

* Из баллады Томского "Однажды в Версале", которую всегда распевал С. М. Соловьев: "Слова, слаще звуков Моцарта: О карты, о карты, о карты!"

В словах и "ярмарки гулу -- далече в полях отвечает двойник", мне бросается, может быть, бессознательная ассоциация с только что бывшим; на "ярмарке", бывшей в соседнем селе, отыскались следы пропадавшего С. М. Соловьева; при чем-то "двойник" тут (чей -- А. А. или С, М. Соловьева?). Стихотворение живописует судьбу: "потеха! Рокочет труба, кривляются белые рожи, и видит на флаге прохожий огромную надпись: "Судьба..." В стихотвореньи, написанном вскоре93, я помню, наткнулся на строчки, казавшиеся мне обидными; стихотворение живописует флюгарку; встречаются строки там: "Флаг бесполезный опущен. Только флюгарка на крыше сладко поет о грядущем"... Далее: "Бедный петух очарован, в синюю глубь опрокинут..." И еще далее: "Пой, петушок оловянный!.." В этих строках мне кажется изображен пафос мой -- от отчаянья: пафос, старающийся непоправимую бездну меж нами, -- перекричать верой в "зори", которых не видел уже я; я обиделся на те строки, к себе отнеся их.

Так, здесь, в эти дни, был заложен фундамент для будущей бешено-дикой "весовской " полемики: без С. М., без меня и без Эллиса, эта полемика не могла бы так долго продлиться; демонстративно приподняли Брюсова мы, отвечая на явный "поклеп" (так казалось впоследствии нам) "Балаганчика"; демонстративно А. А. подчеркнул свою близость с Чулковым; вмешался Иванов; образовался раскол между "Орами ", "Факелами " и "Весами ", -- раскол, долго длившийся; первою трещиной в этом расколе считаю я страдные дни, проведенные в Шахматове. Вечером я поднялся к себе, зажег свечку; и -- вижу: летучая мышь бьется в стены; гоню -- все не выгоню; долго боролся с летучею мышью, с кусочком от тьмы, обступающей нас; тьма уже ворвалась в круг света, который был -- розовым абажуром, бумажным; его разорвали: и ночь ворвалась:

-- Плохой знак! С тем и лег.

Утром подали мне лошадей. Мы спешили проститься; я что-то сказал на прощание; Блок, опустив низко голову, слушал; Л. Д. незаметно платочком смахнула слезинку.

Первое известие, прочитанное -- бегство Потемкине (броненосца) в Румынию34. Казалось: непоправимое -- совершилось; не знаю, зачем я поехал в Москву; я не знаю зачем очутился в имении Поляковых, где жил мой приятель, художник Владимиров; после доехал до станции "Снегири" (Павелецкой дороги35); оттуда вернулся лишь в "Дедово".

-- Боря, что с вами? -- спросила А. Г. Коваленская.

-- Да ничего...

-- Расскажите, как Блоки...

Но я отмолчался; А. Г., затрясясь над столом бледным носом и зажевавши губами, вонзила в меня свои острые глазки; она поняла, что тяжелое что-то случилось; и -- смолкла; и -- не расспрашивала.

На другой уже день, на закате (закат был -- багровый) вернулся С. М., проиграв два дня в карты: его не узнал: показался он мне опаленным, худым.

Очень странно: -- мы в Дедове прожили с месяц еще, но молчали о Блоках; переменился весь темп разговоров; о "зорях" -- не вспоминали; Жуковского -- не читали; но -- упивались мы Гоголем: "Страшною местью" и "Вием"; то именно, чего Блок не любил, чего прежде боялись; казалось: весь дедовский воздух напитан был Гоголем.

Зори под август вставали -- ласкавшие зори; раз был леопардовый свет на закате; пошел на него; и -- запутался в травах; хотелось мне руки ему простирать: звать зарю.

Слышу -- голос; повертываюсь: из кустов среди трав -- поднимается сутуловатый С. М.; и кричит очень строго:

-- Ты -- что?

-- Ничего.

И С. М., посмотрев на зарю, повернул от зари меня; и -- отрезал:

-- Пойдем: все -- безумие.

Понял: С. М.; замолчавши со мною -- за мною следил очень чутко: все видел, все знал.

Так "заря" для С. М. стала символом одержания: "панночкой" "Вия"; обозначался в нем и во мне -- перелом: от "романтики", от Владимира Соловьева, -- к надрывности Гоголя, к Грушеньке, к темам народничества, к революции, к песням, хватавшим за сердце, которые распевали "поповны" в селе Надовражине:

Догорай, моя лучина:

Догорю с тобою я...

Поднимали сырые туманы села Надовражина карикатуры на ложную сладость душевных радений: "Серебряный Голубь"; и не Она снилась в зорях; чрез год мне С. М. Соловьев, созерцая закат (золотой, в пятнах туч) прошептал:

-- А закат -- леопард: "это" выражу рядом рассказов; а книгу рассказов я так назову: "Золотой Леопард"...

И заглавие "Золотой Леопард" -- заговорило во мне, развивая мне образы; образы крепли позднее "Серебряным Голубем".

А. А., в свою очередь, изменился: уже написана была "Невидимка"36 ; и зрела "Ночная Фиалка"; от розовых зорь в голубеющем небе он шел в те лилово-зеленые тоны осенних закатов, горящих средь серых туманов -- над ржавым болотом, которые вырвали крик:

О, исторгни ржавую душу...

Со святыми меня упокой.37

Скоро он написал:

...Ибо что же приятней...

Чем утрата лучших друзей.

В письмах Блока ко мне проступала отчетливо нота: что ж делать, что было, -- того не вернешь.

В скором времени он прислал ряд стихов (я не помню кому, -- мне ли38, С. М.?); но я помню: С. М. в письме к "Блокам" разнес все стихи; и А. А. неприятно" ответил; ответил на этот ответ очень дерзко. И получил от Л. Д. две-три строчки, уведомляющие меня, что затеянная между нею и мной переписка оборвана39. В свою очередь я ответил: отныне я прерываю сношения с ней и с А. А., так что мы -- незнакомы.