-- В ружье!
Темная масса роты уже выстроилась по четыре человека в ряд. Это была привычка, предупреждающая и экономящая слова команды.
Ночь спускалась, унылая и холодная, пересеченная длинными мокрыми полосами. Дождь лил целый день. По середине прогалины лужи воды отражали еще бледное, серовато-зеленое небо.
Раздался приказ: шагом марш! Маленький отряд тронулся. Я шел впереди. На опушке леса стоял павильон, нечто вроде потешного дворца конца восемнадцатого века.
Два или три снаряда слегка повредили его крылья. Люстры зала в первом этаже, отражаясь в зеркалах, блестели сквозь высокие стекла окон, и многочисленные отражения эти делали наступающую октябрьскую ночь еще более зловещей и мрачной. Профили пяти или шести теней, в длинных плащах, обрисовались на фоне этого освещения.
-- Какая рота, лейтенант?
-- 24-я, 218-го полка, генерал.
-- Вы назначены занять окопы в Блан-Саблоне?
-- Да, генерал.
-- Хорошо. Как только вы разместите людей, вы отправитесь за приказами в штаб. Ваш батальонный командир их уже получил. Желаю вам успеха.
-- Благодарю вас, генерал.
Люди подвигались в темноте -- причудливые силуэты каких-то горбунов, склонившихся над своими посохами, с тяжелым грузом мешков на спинах. В этих мешках лежали вперемешку самые разнородные вещи. Ведь окопы тот же необитаемый остров; мало ли что может понадобиться в окопах? Солдаты забрали с собой все, что только можно было взять.
Царила тишина, сосредоточенная и унылая, которую солдаты соблюдают, когда идут занимать новый сектор. Впрочем, Блан-Саблон пользовался дурной славой. Неприятельские окопы находились, правда, довольно далеко, на расстоянии 300 или 400 метров, -- но природа местности не позволила вырыть сносные окопы; они беспрестанно обрушивались и лишь с трудом поддерживались при помощи подпорок. В довершение всего местность эта была лесистая, пересеченная оврагами; на расстоянии каких-нибудь шестидесяти метров уже ничего не было видно. А на войне ничто так не нервирует, как таинственность, создаваемая невозможностью видеть.
Чей-то голос произнес:
-- А что, свечку-то можно будет, по крайней мере, зажечь? Никто не знает?
Зажечь свечку это значит играть в карты. Это допускается, когда окопы достаточно глубоки и есть брезент, чтобы завесить вход.
Другой проворчал:
-- А надолго мы застрянем в этой дыре?
Вопрос этот остался без ответа. В октябре 1914 г. административная сторона войны еще не определилась; не были еще установлены точные смены, не был решен вопрос об отпусках... Никто не мог знать, сколько дней придется оставаться в скверных окопах; исправлять их не решались. Вот уже месяц, как все остановилось. Уж наверно до конца недели будет какое-нибудь движение.
Я нащупывал стеком лесную тропинку, которую освещал на три шага фонарик, спрятанный под шинелью у солдата. Ужасная вещь быть колонновожатым в лесу, в темную ночь, когда не знаешь дороги. Вслед за тобою люди, в том числе и начальники, подвигаются словно бараны, и думают только о том, как бы при внезапной остановке не удариться носом об ранец идущего впереди: его спина -- весь ваш горизонт. Другие могли думать на ходу о смене, о картах, о доме, о чем угодно. Но у меня могла быть только одна забота: как бы не сбиться с пути с этой слепо следовавшей за мной толпой.
Кругом тишина, нарушаемая лишь глухим топотом извивающейся за мною людской змеи. Деревья осеняют нас темным куполом. От времени до времени, проходя через прогалину, мы поднимаем головы; но и небо так же темно, как древесные своды.
-- Где лейтенант?
-- Во главе отряда, лейтенант!
Чья-то рука легла мне на плечо. Это Виньерт. С тех пор, как после сражения при Кране, мы расстались с нашим капитаном, назначенным батальонным командиром в другой полк, командование ротой получил старший по службе, Рауль Виньерт, стройный, поразительно красивый двадцатипятилетний брюнет. Два месяца войны сблизили нас теснее, чем могли бы сблизить десять лет мира. До августа 1914 года мы не были знакомы, но тем не менее у нас было немало общих воспоминаний. Я был родом из Беарна, он из Ландови. Я готовился в Сорбонне к экзамену на звание преподавателя немецкой литературы, он на два года позже готовился там же на кафедре истории. То молчаливый, то веселый, он при всяких обстоятельствах оказывался превосходным ротным командиром. Солдаты порой находили его несколько рассеянным, несколько не от мира сего, но они любили его за его спокойное мужество, за постоянную его заботу об их благополучии. Виньерт не спал, как я, вместе с солдатами. Он предпочитал устроиться отдельно. Но зато он всегда выбирал себе место наименее защищенное, наименее удобное, где соломы было поменьше. Солдаты все это замечали. Будучи моложе меня на два года, Виньерт всячески заботился о том, чтобы я не чувствовал, что он мой начальник. Со своей стороны, я был в восторге, что мне довелось состоять под командой такого товарища. Кроме того, я был очень рад, что не на меня легла ответственность, которую в любую минуту несет ротный командир. Составление штатов, обсуждение разных дел то с фельдфебелем, то с каптенармусом, отчетность, как ни проста она в походе. Все это мало меня прельщало. А Виньерт, который во время отступления не спал и часу в ночь, который последним ушел из объятого пламенем Гиза и первым вернулся в разрушенный до основания Виль-о-Буа -- этот самый Виньерт методически и кропотливо входил в мельчайшие подробности военного хозяйства. Порою, при виде этого обаятельного и образованного человека, с головой уходившего в эти несносные мелочи, я думал: не ищет ли он забвения? Не ищет ли он отвлечения от каких-то одолевающих его черных мыслей? А он, словно боясь, что я угадываю, что творится в его душе, подходил ко мне с каким-нибудь шутливым замечанием, и в этот день всему полку казалось, что не было человека более веселого, более беспечного.
В этот вечер он был в сосредоточенном и важном настроении. Ничего удивительного. Ему ведь приходилось нести ответственность за двести пятьдесят человек, в новом секторе. А может быть, он получил какой-нибудь неизвестный мне приказ.
-- Где мы находимся? -- спросил он меня.
-- Через десять минут мы придем в штаб командования. Ничего нового? -- спросил я вполголоса.
-- Одна рота нашего батальона должна будет, кажется, произвести какую-то операцию, но не наша рота.
-- Я во всяком случае останусь в штабе. Вы произведете смену без меня, а я через четверть часа возвращусь с приказом.
Это было действительно тоскливое место -- этот Блан-Саблон. По спуску оврага -- карликовый лес, разнесенный снарядами, с кое-где сохранившимися группами деревьев, черные какие-то провалы. Дальше -- дорога, забаррикадированная ветвями, спускающаяся на протяжении нескольких сотен метров к деревне, занятой неприятелем.
Солдаты, до сих пор молчавшие, не могли удержаться от кратких замечаний.
-- Да, нечего сказать! Хорошенькое местечко! Видно, уж нам так везет.
-- Смирно!
Смена напоминает какую-то фигуру котильона. Ротный командир, взводные, капралы, солдаты должны быстро найти себе подобных, которых они пришли сменить, и занять их места. Все это надо проделать в пять минут, без шума, иначе неприятельская артиллерия успеет расстрелять скучившихся людей, из которых половина оказывается вне прикрытия.
Приходящих на смену сравнительно легко заставить соблюдать тишину, но с уходящими это не так просто. От радости, что их ожидает сон под крышей и несколько дней отдыха в тылу, они становятся болтливыми. Они начинают давать советы своим заместителям.
-- А главное, не высовывай голову на этом месте, там напротив есть молодчик, который не любит меня. Я сегодня три раза стрелял в него, и если я его не подстрелил, он наверно захочет отомстить. А затем...
-- Смирно! Вы!
Серьезно, какой отвратительный сектор! Четыре или пять постов, двенадцать часовых, не считая патрулей. Эх, бедняги, немного вам удастся тут поспать.
-- Прощайте, сударь.
-- Прощайте. Спасибо за любезность. -- Офицер смененной роты уходит. Шум шагов замирает в лесу.
Хорошо, что поспели: как раз показалась луна; печальная, окутанная желтым туманом, плывет она среди серых облаков, мелких, похожих на хлопья.
Своим белесоватым светом она освещает грустную картину, взрытое снарядами поле, изуродованные стволы деревьев. Людей не видно, они уже в окопах. Часовые наклоняют ружья к земле; не надо, чтобы штыки блестели. За нами виднеются маленькие плоские холмики, окруженные трогательными низенькими оградами из кривого леса.
Это могилы.
Солдаты еще не успели их заметить. Тем лучше! Пусть они увидят эти могилы завтра, на рассвете, когда они освоятся и когда солнце прольет на нашу землю относительную радость.
***
Находящиеся под моей командой пять постов и двенадцать часовых на своих местах. Остальные солдаты в своих норах, и половина из них уже храпит. С двумя добровольцами -- всегда находятся не спящие и любознательные -- я отправляюсь в обход.
-- Вы скажете лейтенанту Виньерту, что я отправился установить связь с двадцать третьей ротой; пусть он подождет меня в окопе, я возвращусь через четверть часа.
Мы идем вдоль заграждения. На одинаковом расстоянии один от другого, из немецких окопов показываются и тотчас же исчезает белесовато-голубые огоньки.
-- Кто идет?
-- Массена.
-- Мелен.
-- Офицер 24-ой роты идет для связи с 23-й. У вас ничего нового?
-- Ничего, лейтенант, если не считать того, что мы имели стычку с немецким патрулем. Вы, конечно, слышали только что выстрелы? Мы убили одного немца.
Действительно, на траве валяется мертвое тело. Я наклоняюсь к нему и на эполете читаю: 182.
-- А где его бумаги?
-- У капитана.
-- Хорошо. Наш малый пост справа находится в ста метрах отсюда, в рощице. Через каждые два часа проходит патруль. Без фокусов, не так ли?
-- Слушаю, лейтенант.
-- Прощайте.
Возвратившись, я нахожу в моем окопе Виньерта. Он курит папиросу.
Я спрашиваю: -- Что нового?
-- Ничего. По крайней мере, на сегодняшнюю ночь. У 22-й роты, может быть, завяжется дело. Впереди этой роты лес образует выступ; у нас есть солидные основания предполагать, что неприятель роет там подкоп. Так вот, 22-я рота отправится туда, проверит наши сведения и, если удастся, разрушит их работу. В шесть часов утра выступит один взвод, остальные пойдут в качестве прикрытия. Как только раздадутся взрывы, 23-я рота откроет огонь по окопам напротив, чтобы приковать публику к месту. Что касается нас, мы не должны трогаться, разве только положение вещей резко ухудшится. Во всяком случае, 23-я выходит на контратаку раньше нас, словом, спокойная ночь. А у вас ничего нового?
-- Рота размещена, -- ответил я. -- Справа у меня связь установлена: там тоже ничего важного не случилось, если не считать стычки с немецким патрулем; одного немца они убили.
-- А, знаю! Пехотинец, стрелок.
-- Да, пехотинец. Прусская пехота, 182-го полка.
-- Любопытно, сказал Виньерт, -- откуда они, собственно, наши соседи напротив.
С этими словами он вынул из кармана маленький справочник Лавозелля.
-- 160-й... Познань -- 180-й, Альтона -- 182, Липпе -- 182, Лаутенбург... Лаутенбург...
-- Что же дальше? Он повторил:
-- Лаутенбург.
Несколько изумленный тоном его голоса, я спросил:
-- Вам знакомо это -- Лаутенбург?
-- Да, -- ответил он многозначительно. -- А вы уверены в номере?
-- Конечно, -- сказал я с легкой досадой. -- Да не все ли равно, Лаутенбург или не Лаутенбург?
-- Разумеется! -- пробормотал он. -- Конечно, все равно.
Я смотрел на него. И мне тем легче было наблюдать за ним, что он, погруженный в свои мысли, не обращал на меня никакого внимания.
-- В чем дело, Виньерт? Вам словно не по себе. Какое-нибудь неприятное известие?
Но он уже пришел в себя и, пожимая плечами, ответил:
-- Друг мой! Неприятное известие? От кого, скажите на милость? Ведь я один-одинешенек на свете. Вы хорошо это знаете.
-- Так или иначе, но вы весь вечер нервничаете. Мне хотелось бы, чтобы вы остались у меня в окопе. Ваш пост командира вы можете установить, где угодно.
-- Да, вы правы, -- прервал он меня, -- я в самом деле немного нервничаю... Который час?
-- Семь.
-- Знаете что, сыграем в карты.
Это предложение было так неожиданно с его стороны, что два солдата, устроившиеся в окопе вместе со мною, в изумлении подняли головы: Виньерт ли это? Никто в роте никогда не видел в руках у Виньерта карт.
-- Послушайте, Дамстоа и Энрике, нет ли у кого-нибудь из вас карт?
Чтобы у них да не было карт!
-- Во что вы играете?
-- В экарте, лейтенант.
-- Ладно, давайте в экарте.
В какой-нибудь час Виньерт здорово проигрался. Оба солдата были очень смущены и не знали, чему больше удивляться: чести, которую им оказал лейтенант, или сумме -- что-то около десяти франков, -- которую они у него выиграли.
Я все с большим и большим беспокойством смотрел на Виньерта. Он нервно бросил карты.
-- Глупая игра! Уже восемь часов: я пойду посмотреть первую смену.
-- И я пойду с вами.
Я никогда не забуду этой ночи. Небо мало-помалу очистилось от облачного руна. Луна, почти полная, блестела в холодной синеве. При свете ее, в промежутках между темными группами деревьев, песок и окопы тянулись длинной белой лентой.
Было так светло, что ракет не пускали: в них не было надобности.
Царило полное безмолвие. Временами, с визгливым жужжанием, пролетала шальная пуля, а затем далеко в долине слышался ружейный выстрел.
Мы тихо обменивались словом-другим с часовыми. Одни из них плашмя лежали в воронках, вырытых снарядами, другие за кустами. Рота развернулась на большом протяжении, не менее пятисот метров, и обход занял у нас добрый час.
В конце линии Виньерт попросил меня указать ему последний пост 23-й роты.
Мы отправились туда. Четверо солдат закапывали тело недавно убитого немца. Виньерт жестом отстранил их, склонился над могилой и начал разрывать песок, которым они засыпали труп.
-- Да, -- пробормотал он, -- 182-го. Это так. Затем дрожащим голосом он произнес:
-- Вернемся. Мне холодно.
* * *
Дамстоа и Энрике спали в землянке. Было тихо; слышно было лишь ровное дыхание людей, да порою раздавался тихий писк полевой мышки, привлеченной запахом соломы, в которой еще сохранились колосья. Виньерт лежал рядом со мной, и хотя в темноте его не было видно, я чувствовал, что он еще не спит.
Сквозь отверстие в двери видно было синее небо, на котором, словно слезинка, ярко блестела серебряная звезда.
Прошел час или около этого. Виньерт лежал неподвижно. Видно, таинственный товарищ, посланный мне войной, наконец, уснул. Что так смутило его в этот вечер? Какое воспоминание осмелилось отвлечь его мысль от мелочей военного хозяйства? Ведь он так плотно приковал все свои мысли к этим мелочам, как будто с определенным умыслом -- не дать им уноситься в запретные миры.
Вдруг я услышал глубокий вздох, и Виньерт схватил мою руку.
-- Что с вами, друг мой?
В ответ на мое восклицание он еще судорожнее сжал мою руку.
Я решил сжечь свои корабли.
-- Друг мой, -- сказал я, -- дорогой друг, вы видите сами, как я беспокоюсь за вас, я вижу, как вы страдаете весь этот вечер. В чем дело? Если бы мы были с вами в другом месте, например, в Париже, я бы не позволил себе такой нескромности. При других обстоятельствах такая откровенность была бы, пожалуй, смешной, но здесь она священна. Завтра, Виньерт, быть может, мы будем уже в бою и четыре солдата выроют и нам яму в том же песке, где теперь вечным сном покоится тот немец. Неужели вы так-таки ничего мне не скажете?
Я почувствовал, как дрогнула и ослабела его рука.
-- Долго нужно было бы рассказывать, мой бедный друг. И поймете ли вы меня? Не сочтете ли вы меня сумасшедшим?
-- Я слушаю вас, -- произнес я таким тоном, словно бы я не просил, а приказывал.
-- Пусть будет так. Я задыхаюсь от воспоминаний, и, действительно, было бы эгоистично, если бы я унес их с собой в могилу. Но пеняйте на себя: в эту ночь вам не удастся уснуть...
И вот эта странная история, которую в тот вечер, 30 октября 1914 года, лейтенант Виньерт рассказал мне в местности, которую занимавшие ее солдаты окрестили "Перекрестком смерти".