На плотине и на низком пологом берегу озера собралась вся деревня. Мужики теснились у самой воды и наперебой кричали что-то Кузе, который плавал под берегом на маленькой плоскодонной лодочке.
Кузя стоял в лодке во весь рост. Розовая его рубаха надувалась, как парус. Он отпихивался длинным шестом и гнал перед собой сколоченный из досок плот, на котором бабы полощут белье.
— Упрись грудью! — кричали с берега. — Навались! Заплывай передом!
— Летит! Летит! — визгливо кричали девки. Кузя, задрав голову, испуганно осматривал небо, а все на берегу дружно и громко хохотали.
— Плыви к берегу, пока цел!
— Не бойся, Кузя, он полотняный, не до смерти убьет!
Огромный костер, точно пожар, бушевал на плотине. Яростный пегий дым валился набок, распластывался и, извиваясь, летел над землей, синим туманом заволакивая мелкий перелесок. У костра плясали мальчишки.
Я подошел к костру.
Черный, как цыган, мужик стоял, окруженный толпой стариков и баб, и, дымя цыгаркой, говорил неторопливо, со знанием дела:
— Каждый самолет стоит сто тысяч рублей. Заметь — один самолет. Жалованья потом сколько идет летчикам!.. А машина чего стоит? Это ты подумал, дурья твоя башка? Завел машину, а она в одну минуту на сто двадцать пять рублей бензину там да керосину, да пятого-десятого потребляет. Это ты считаешь иль нет?
Кто-то удивленно ахнул.
— Неужто в минуту?
— А ты думал — что? Ты думал — за трешник летать? Нет, милый человек, за трешник не полетишь. — Цыган хмыкнул, качнул головой. — Прямо даже совестно слушать: вызвал! Да разве он тебе без задатку полетит? Никогда сроду он без задатку не полетит! Кто такой для них Лычкин? Никто. Пшик! Может, у него и гроша ломаного за душой нет, а кто платить будет?
— А дорого ли платить-то? — спросил мужик с кнутом, глядя цыгану прямо в рот.
— Вот и считай: сто двадцать пять рубликов за одну минуту, а ему до нас лететь, может, часов пять, а то и больше. Ведь не ближний свет.
— Да-а, — с ужасом протянул мужик и почесал кнутовищем спину между лопаток. — Беда, прямо. Может, бог даст, не прилетит?
Волоча за собой длинный свежеструганный кол, по плотине пробежал Лычкин.
Он на секунду остановился у костра и, мельком глянув на черного, как цыган, мужика, весело крикнул:
— Высчитываешь все, Мирон? Чем туман-то напускать, шел бы лучше пособить, — и побежал дальше.
Кузя уже подогнал помост к самой плотине. Засучив штаны выше колен, Лычкин с толпой парней залезли в воду и принялись кольями и веревками укреплять помост у берега.
— Слышь, Ефим, скоро, что ли? — кричали с плотины. — Может, зря народ мутишь?
— Скоро, скоро! Ему только двадцать верст осталось, — весело отвечал Лычкин, забивая осиновый кол большим камнем.
Я слонялся взад и вперед по берегу, по плотине, толкался в народе, то и дело поглядывая на часы.
Конечно, черный мужик говорит ерунду. Если уж прилетит, то, конечно, прилетит бесплатно. Но прилетит ли — вот вопрос. Что-то не слыхал я, чтобы у скорой помощи аэропланы были. Помню, как-то раз звонил я из Царицына под Москвой в институт Скорой помощи. Они за город даже автомобиль не послали, сказали — вызовите такси. Может быть, напутал чего-нибудь Лычкин?
«Дурень я, дурень, — думал я, шагая по косогору. — Надо было самому поговорить. Объяснить все толком. А то про какой-то капкан им Лычкин начал плести. Зачем это нужно? И не рассказал ничего как следует».
Я опять посмотрел на часы. Уже прошло полтора часа. Неужели Лычкин напутал? Неужели не прилетит?
Я вспомнил Степана Андреича, его страшные, раздувшиеся ноги с перебитыми костями, и мне стало совсем не по себе. Может, и правда, надо — было сразу везти в Радогощ? А что в Радогогци? Какой-нибудь фельдшер. А везти двадцать верст по разбитой лесной дороге…
Нет. Это еще хуже…
И вдруг мне показалось, что к общему гаму и шуму на берегу прибавился еще какой-то низкий, густой, ровный гул. Я остановился и прислушался. Гул шел откуда-то с неба. Но будто с той стороны, из-за леса.
Неужели самолет?
Я побежал к озеру. И вдруг высоко над дальним лесом в белесоватом осеннем небе появилась едва приметная черная точка. С плотины ее, наверное, тоже заметили. Все как-то сразу затихли и повернулись в ту сторону, откуда шел этот гул.
— Летит! Летит! — вдруг закричал чей-то испуганный голос. Вся толпа шарахнулась и, растянувшись по плотине, длинной лентой понеслась вдоль берега,
— Стойте! Стойте! — орал Лычкин. Он размахивал руками и бестолково бегал взад и вперед по плотине.
А ровный, сердитый гул все рос и рос. Уже ясно можно было различить крылья.
Самолет пролетел высоко-высоко над озером, и сотне рук, платков, шапок поднялись и затрепетали над толпой.
— Сюда! Сюда! Давай сюда! Садись! К нам! К нам!
Но самолет улетал все дальше и дальше.
Тогда вся толпа с гамом, воем и хохотом, как лавина, ринулась к деревне. Кузя скакал впереди всех. Ветер задирал его распоясанную рубаху. Он махал руками и, задыхаясь от бега, орал тонким голосом:
— На выгоне будет садиться. На выгон полетел! Смотри, смотри, садится!
Следом за Кузей тяжелым галопом скакал бородатый, черный, как цыган, мужик. Он тяжело пыхтел и свирепо таращил глаза. А дальше мчались ребята, девки, парни.
И вдруг вдалеке, над черным частоколом еловых вершин, самолет развернулся и полетел назад.
Кузя остановился, точно наскочил на стену. Взмахнув руками, он повернулся и бросился обратно — прямо навстречу чернобородому.
— Назад летит! Поворачивай оглобли! — закричал Кузя.
И, словно по команде, вся толпа повернулась налево кругом и с тем же воем, криком и топотом кинулась снова к плотине.
Самолет шел назад, опускаясь все ниже и ниже. Он пронесся над самыми крышами изб, и мне даже показалось, что солома на них встала дыбом от этого жужжанья, рева и гула.
Позади самолета лентой летел сероватый жидкий дымок. Покачивая крыльями, как коромыслом весов, самолет круто завернул в конце озера и смело, грудью пошел прямо на воду.
— Са-дит-ся! — в один голос закричала толпа. Мальчишки от восторга попадали на землю и принялись кувыркаться через голову по траве, как одержимые. Толпа сгрудилась к самой воде, замерла, затаила дыхание.
А самолет, устало махая пропеллером, плюхнулся на воду. Покачиваясь и поднимая волну, он снова взревел и проворно, точно утка, поплыл прямо к плотине, прямо на людей.
— Плавает…
— Смотри, смотри, своим ходом кроет!
Лычкин взбежал на досчатый, причаленный к плотине помост и, размахивая над головой своей красноармейской фуражкой, кричал:
— Сюда! Сюда! Подходи сюда!
Шагах в двадцати от помоста летчик выключил мотор. Звон и грохот сразу оборвался, сразу стало как-то мирно и тихо. Плавно, легко плыл самолет к берегу.
— Поддержите там, чтобы носом не стукнулся! — крикнул кто-то из самолета и махнул в воздухе черной кожаной перчаткой.
Лычкин расставил ноги, нагнулся вперед и вытянул растопыренные руки.
Острый вздернутый нос самолета легонько толкнул Лычкина в ладони. Волна плеснулась в берег. Почерневший, закопченный летчик в очкастом кожаном шлеме перегнулся через борт самолета, весело, сверкнув зубами, посмотрел на притихшую толпу и громко, словно старым знакомым, сказал:
— Здорово, товарищи. Ну, кому тут ноги перешибло?
Дружный, как по команде, хохот пронесся над толпой, и снова все стихло.
— Чего же вы смеетесь? — все так же весело и дружелюбно сказал летчик. — Я серьезно спрашиваю: кого тут у вас брать надо? Тебя, что ли? — Летчик ткнул черным кожаным пальцем прямо в живот Кузе, который, разинув рот и вытаращив глаза, стоял почти по пояс в воде около самого самолета:
Кузя испуганно попятился, а с берега чей-то веселый голос крикнул:
— Держи, держи его!
Все точно позабыли про Степана Андреича и, не спуская глаз, с радостным любопытством разглядывали летчика. А он, посмеиваясь, расстегнул кожаное пальто, вытащил из бокового кармана, какую-то бумажку, быстро взглянул на нее и сказал:
— Кто тут у вас Ефим Лычкин? Есть такой?
— Я! — гаркнул Лычкин, вытягиваясь во фронт.
— Ага. Вот и хорошо. Так где же ваш больной, товарищ Лычкин?
Лычкин удивленно посмотрел по сторонам, почесал кончик носа и улыбаясь сказал:
— Больной? Больной в правлении. В правлении колхоза лежит на лавке.
— Чего же он там лежит? — развел руками летчик. — Давайте его сюда. Погрузим и улетим. — Летчик еще раз посмотрел на Лычкина, на сгрудившийся у самой воды народ и, снова улыбнувшись, сказал: — Да что вы, товарищи, какие-то окоселые все? Вы что — самолета, что ли, сроду не видали?
— Нет, не видали, — сказал кто-то сзади.
— У нас в лесу не водится, — смущенно ухмыляясь, проговорил седой старик с растрепанной косматой бородой и попятился назад. Все опять засмеялись.
— Кузя! — громко крикнул Лычкин. — Беги на деревню, вези Медвежью Смерть сюда! — Он быстро осмотрел толпу односельчан. — Егор, Ванюшка, Гараська, кройте с Кузей, помогите ему снесли Андреича в телегу. Живо, на носках. Люди ждут!..
Черный, похожий на цыгана, мужик протиснулся вперед и мрачно, не глядя на летчика, спросил:
— За час берете или как?
Летчик посмотрел на него с удивлением, передернул плечами.
— Кого берем.?
— Ну, деньги-то. За поездку. Почем, говорю, за час? Иль сдельно?
— Ах, вон оно что, — засмеялся летчик. — Ничего мы, папаша, не берем. Задаром возим. Санитарная авиация мы. Понял? Самая скорая помощь. К вам бы сюда и в неделю не добраться, а мы, видишь, за полтора часа прискакали. Понятно иль нет?
— Да уж чего проще, — прогудел цыган. — По воздуху-то, конечно, гладко. — Он помолчал и добавил: — А все-таки за чей же счет керосин там, бензин идет?
— За чей, за чей! — закричал Лычкин. — Известно, за чей: за счет советской власти. Что ты, Мирон, как маленький все равно.
Минут через двадцать на плотину медленно въехала телега. Степан Андреич Медвежья Смерть лежал в телеге, иопрежнему прижимая к груди свою двухстволку. Он приподнялся было, хотел посмотреть на самолет, но скривился от боли и снова упал в телегу.
Раскачивая самолет, из кабины вылез весь кожаный, долговязый и плечистый бортмеханик. На рукаве его куртки застыли капли желтого масла, на щеке был мазок — не то копоть, не то сажа. Механик тяжело спрыгнул на шаткий помост и, разминая ноги, потянулся, хрустнул костями. Потом, придерживая самолет за плоскость, он легко развернул машину, поставив ее боком к берегу, подвел к самому помосту.
— Ну, давай его сюда, — сказал механик, откидывая прозрачный целлулоидный колпак над задним местом самолета.
Лычкин проворно забрался в телегу и весело сказал Степану Андреичу:
— Ну, Степан, к бою готовсь!
Медвежья Смерть поджал губы и сердито посмотрел на Лычкина из-под пегих бровей.
— Подходи, ребята! — крикнул Лычкин. — Подходи, не бойся, он не кусается.
Мы подняли Степана Андреича и бережно понесли к самолету на руках. Широко раскрыв глаза и двигая косматыми бровями, Степан Андреич со страхом смотрел на голубовато-зеленую птицу.
— Не надо, — дернулся он. — Не дамся!
Летчик опять засмеялся и громко сказал:
— Не бойся, отец, лучше чем в телеге доедешь. Не робей. Довезем!
Толкаясь и сопя, мы подняли Степана Андреича высоко в воздух, точно собираясь его качать. Он забился в наших руках, озираясь дико вытаращенными глазами, и исчез — провалился в кабину. Механик проворно опустил на место прозрачный колпак и закрепил его. Теперь Степан Андреич сидел под этим колпаком, словно пойманная птица. Он и был похож в эту минуту на какую-то старую, злую, хищную птицу. Круглыми испуганными и злыми глазами он осмотрелся по сторонам, потом потрогал черным пальцем целлулоид и задвигал бородой.
— Никак говорит чего-то, — прошептал Лычкин.
Молча, неподвижно, почти не дыша, стояла вся деревня на берегу и, не сводя глаз, смотрела на Степана Андреича.
И вдруг звон, гул, рев ударил по толпе. Полетели сорванные ураганом шапки, платки, захлопали подолы юбок, заметались растрепанные бороды, дыбом встали волосы на непокрытых головах.
А самолет развернулся и быстро побежал по воде. Потом он еще оглушительнее, еще яростнее взревел, оторвался от воды, новис в воздухе и прямо-прямо понесся в небо, все уменьшаясь и уменьшаясь.
— Андреич-то наш! — сказал Кузя, оборачиваясь, — одно слово Илья пророк! Гляди, гляди — в небо летит! В самое небо кроет.
Две недели жил я в лесу без Степана Андреича. Сразу, точно с горя, испортилась погода, наступили дождливые, хмурые дни. Покраснели, побагровели широкие лапы кленов, черными стружками повисли хваченные утренниками резные листочки рябины, пожелтели березки.
Как-то притих, опустел лес. По утрам, когда на плетнях и в тени от почерневших стогов сена еще лежал иней, в высоком холодном небе тянулись на юг зыбкие треугольники журавлей.
Кончилась осень. Шла, надвигалась зима.
И мне пора было домой.
Я нанял подводу и поехал на станцию.
Сидя в углу на жесткой скамейке, глядя, как по мутному дребезжащему стеклу плывут холодные белесые струи дождя, я думал, под гул и качанье вагона, о своем друге Степане Андреиче.
«Где-то он сейчас? — думал я. — Жив ли, целы ли его ноги? И как мне его найти? Надо, пожалуй, сначала искать санитарную авиацию, а уж там мне скажут, куда угодил мой приятель».
И в первый же день, как я вернулся к себе домой, на пятый этаж ленинградского каменного дома, я принялся разыскивать по телефону Степана Андреича Медвежью Смерть.
В справочном бюро мне дали телефон 5-16-64.
Я позвонил. И чуть только в телефонной трубке загудел звонок, как кго-то рывком сорвал трубку там, на другом конце провода, и сильный голос отчетливо крикнул:
— Отряд слушает!
— Какой отряд? — спросил я.
— Отряд санитарной авиации Красного Креста, — все так же бойко и весело отрапортовал голос.
— Товарищ! — закричал я в трубку. — Товарищ, скажите, пожалуйста, как бы мне узнать про одного больного. Знакомый мой один. Степаном Андреичем зовут. Ему ноги капканом перешибло. Недели две, должно быть, тому назад его привезли сюда на самолете.
— Минутку, — ответил голос. — Подождите. — В трубке послышалась какая-то возня, тихий разговор, и все тот же голос опять закричал: — Слушаете? Откуда был вызов?
— Из провинции, — поспешно ответил я
— Вот чудак-человек, — известное дело— из провинции! Мы каждый день из провинции больных таскаем. Откуда точно — Тихвин? Луга? Белозерск? Череповец? Карелия?
— Из Ефимовского района.
— Из Ефимовского? Сейчас. — Снова что-то зашуршало, защелкало в трубке. — Это старик, что ли? Бородатый такой? Охотник?
— Да, да, он! — обрадовался я.
— Ну, так его скорая помощь забрала. Прямо отсюда из аэропорта на автомобиле увезли. Справляйтесь в скорой помощи. Мы довезли благополучно — живехонького, а уж дальше — это дело медицины.
Я положил трубку, отдохнул и принялся звонить в скорую помощь.
Какая-то девица, захлебываясь и не давая мне договорить, прокричала:
— Отправлен в хирургическое Жертв Революции, — и с треском бросила трубку.
— Отлично, — радостно сказал я. — Вот мы и нашли Степана Андреича.
Больше я уж звонить не стал. Я оделся и пошел прямо в больницу «Памяти Жертв Революции»…
За стеклянной доской в регистратуре больницы сидела седая толстая женщина в свёкем белом халате и, склонив голову набок, старательно надписывала какие-то билетики.
— Скажите, пожалуйста, как мне пройти к одному больному? Он тут у вас в хирургическом, мне сказали. Капканом ему обе ноги перешибло…
Седая женщина сердито посмотрела на меня и отрывисто сказала:
— Как фамилия?
— Вот в том-то и дело, что фамилии его я не знаю. Он охотник. Мы с ним в лесу познакомились.
— Охотник? — задумчиво сказала женщина. — Охотник… Это уж не Медвежья ли Смерть?
— Он, он самый! — обрадовался я.
— К Медвежьей Смерти можно, — проговорила женщина и стала писать мне пропуск. — Третий этаж, палата № 24. Спросите товарища Букашкина, — добавила она, передавая мне пропуск.
— Это кто ж такой — товарищ Букашкин?
— Да ваш же приятель, Медвежья Смерть…
— Вот никогда не думал, что у такого страшного человека такая безобидная фамилия, — засмеялся я. — Подумать только — Букашкин…
На меня надели пахнущий карболкой короткий, до колен, белый бязевый халат, и, прыгая через две ступеньки, я побежал наверх, в третий этаж.
Вот и палата № 24. Просторная, светлая, с матовым абажуром под потолком. В палате тепло, тихо. На белых столиках у кроватей стоят пузырьки с длинными, задранными вверх хвостами рецептов. А на кроватях, под толстыми серыми одеялами, неподвижно лежат люди. Не то спят, не то просто так.
Я вошел и остановился на пороге, смотрю то на одного, то на другого. Все какие-то незнакомые, чужие лица, нет моего Степана Андреича.
И вдруг вижу — у стенки головой к окну лежит какой-то кроткий благообразный старичок. Лежит и посмеиваясь смотрит на меня. Самый настоящий Букашкин и есть!
— Андреич!
А Степан Андреич лежит — не шелохнется, только борода у него пошевеливается, да вокруг глаз собираются морщинки.
— Ну, как, дорогой, — спросил я, усаживаясь на табуретку около кровати. — Долетели?
А сам смотрю на него, никак не могу понять, что с ним такое случилось, отчего такая перемена. Борода, что ли, подстрижена аккуратно, этаким калачиком? Или лицо отмылось, отскоблилось, и сошли с него многолетний загар и копоть лесных костров. Уж не знаю отчего, а только изменился Степан Андреич.
Сижу я около него. Мы тихо, неторопливо разговариваем, а я все посматриваю на одеяло, стараюсь угадать, есть ли у Степана Андреича ноги или нет. Может, отрезали? А спросить мне страшно.
Наконец я собрался с духом и сказал:
— Ноги-то как?
— Беда, — ухмыляется Степан Андреич. — Истязали меня эти доктора, мучительски мучили. На дыбе жилы тянули, выкручивали чего-то. Теперь лебастром залили. В досках лежу. Чешется очень, прямо страсть, а блох вроде нет, незаметно.
— Значит, целы ноги? — обрадовался я.
— Целы. Обе целы.
— Ну, а как лететь-то — страшно, поди?
Степан Андреич шевелится под одеялом, долго молчит, дует в бороду.
— Непривычно, конечно. Да и треску много. Господи, твоя воля, как это они только каждый-то день летают. Глухие поди все, как рыбы. И отчего только такой треск? — Он помолчал, качнул головой, как бы удивляясь чему-то, и пожевал губами, — Что ж, летели… Колпак этот надо мной, — податься некуда. Лежу, на колпак смотрю, думаю: «Летишь, значит, Степан Андреич? Значит, как птица!» Чудно, конечно. А так хорошо — не тряско. На телеге, известно, не так.
— Хуже?
— Хуже, — смеется Степан Андреич. — Оно, и птица-то. потому, видно, землей ходить не любит? Все воздухом, все на крыльях. Воздухом-то, значит, глаже. Хитрая.
Долго сидел я у Степана Андреича, и, когда уж совсем собрался уходить, он вдруг торопливо и подозрительно осмотрелся по сторонам, точно собираясь сообщить мне какую-то тайну, и поманил меня пальцем.
Я наклонился над кроватью.
— Чего я спросить тебя хочу, — тихо сказал Степан Андреич. — Помнишь, про белого-то рассказывал? Здесь, в городе-то, есть, что ли, такие? В саду, ты говорил, в каком-то живут? Медведи-то, белые?
— Есть, есть. В зоологическом саду. Вот поправитесь, пойдем, посмотрим.
Степан Андреич поспешно мотнул головой.
— Обязательно.
Месяца через полтора он уже стал понемножку ходить. Громко стукая костылями, скакал он по коридору в самый конец, туда, где было широкое окно, выходившее в маленький садик. Садик весь был завален снегом. Толстые, пухлые снежные подушки лежали на ветвях тополей, снежные шапки накрывали густые кусты сирени.
Кряхтя и хмурясь, Степан Андреич долго усаживался на скамейку около этого окна, бережно укладывал на полу около себя костыли и долго, часами, не отрываясь смотрел в садик на деревья, на снег, на птиц.
— По воле тоскует Медвежья Смерть, — говорили мне нянюшки. — Опять сегодня весь день в сад глядел. Едва загнали в палату.
Ноги у Степана Андреича срастались туго. Только к весне он стал сам спускаться в столовую, в нижний этаж, и ходить в умывальню. Смеясь и тряся головой, он показывал мне зубную щетку с прозрачной, точно янтарной, ручкой.
— Клыки, брат, чищу. Заставляют. Медведь никогда не чистит, а зубами не мается. Одна это процедура только!
И опять постоянно вспоминал:
— Значит, белого-то посмотрим?
И вот однажды, когда в выходной день я по обыкновению пришел в больницу навестить Степана Андреича, дежурная в регистратуре сказала мне:
— А Медвежья Смерть сегодня выписался. Ушел с вещами на волю. После чая сейчас же. Разве он к вам не зашел?
— Не заплутался бы, — встревожился я. — Город хуже леса. В лесу ему легче дорогу найти, чем в таком большом городе. Странно, как же это вы так пустили его одного?..
«А может он просто уехал, не попрощавшись? — думал я, шагая по улице. — Да нет, не может этого быть».
И тут я вдруг догадался, куда это делся Степан Андреич.
Я вспрыгнул в трамвай № 12 и поехал сначала по проспекту 25 Октября, потом мимо дворца, переехал один мост, другой. У зеленого, только что подстриженного сквера я соскочил с трамвая и прямо зашагал к каменным воротам, над которыми была большая проволочная вывеска с пришитыми к проволоке толстыми буквами: «Ленинградский Зоосад».
Уже в воротах запахло цирком, свежим сеном, курятником. Я быстро прошел по желтым песчаным дорожкам, свернул налево, потом направо.
И вот вдали, на повороте дорожки я увидел бассейн.
Так и есть! У бассейна неподвижно, заложив руки за спину, стоял маленький кривоногий человечек в драной, выцветшей ватной кепчонке, с патронташем на поясе.
Он стоял, дул в бороду и не отрываясь смотрел на старого белого медведя. А тот проворно карабкался на гладкую обтаявшую льдину и сразмаху прыгал с льдины в воду, поднимая фонтаны брызг.
Я тихо подошел сзади и молча стал рядом со Степаном Андреичем. Он снизу вверх посмотрел на меня, нисколько не удивился, молча сунул мне свою корявую, как дубовая кора, руку и снова принялся смотреть на медведя.
Так стояли мы молча минут десять.
— Ну? — наконец спросил я. — Видал теперь белого?
— Да. Зверь похлеще нашего будет. Этого, пожалуй, жаканом не возьмешь… Нет, не возьмешь.
— А как же, Степан Андреич, тридцать третий-то медведь? — посмеиваясь, спросил я.
Степан Андреич спокойно посмотрел на меня прозрачными своими глазками и просто сказал:
— А что тридцать третий? Никуда он от меня не уйдет. Он к выселкам пошел. Там в ельнике и лежит. Вот вернусь — и мой будет. Не взял он меня тогда, а теперь уж я его одолею.