Проводя в жизнь свое мировоззрение, Л. Н-ч естественно пришел к отрицанию собственности, всегда поддерживаемой насилием. Одна из самых незаконных собственностей есть собственность литературная. Конечно, Л. Н-ч должен был от нее отказаться. Но, как и во многих других приложениях своего жизнепонимания, он встретил в некоторых членах своей семьи препятствия к осуществлению своего намерения, и борьба за это осуществление продолжалась до конца его жизни. В этой борьбе мы можем отметить три момента. Первый -- это стремление Л. Н-ча освободиться от литературной собственности. Второй момент -- стремление некоторых членов его семьи воспрепятствовать этому и перенести право собственности на семью. Третий момент -- стремление друзей Л. Н-ча во главе с Вл. Гр. Чертковым помочь осуществлению этого освобождения для скорейшей передачи ее в общее пользование.
Из сочетаний и конфликтов между этими тремя стремлениями и состоят те отношения, обострение которых доставило столько страданий Л. Н-чу, особенно в последние годы его жизни.
Первый акт отказа, хотя и неполного, от литературной собственности совершился в 1891 году.
Л. Н-ч, с мужеством преодолевая препятствия семейные, объявил в печати, что он отказывается от всяких прав и вознаграждения за все написанное им и появившееся в печати после 1881 года. Таким образом, он этим отказом еще оставлял в распоряжении семьи все большие художественные произведения, приносившие большой доход.
В этом же году совершился раздел его земельного имущества между его детьми. Таким образом, Л. Н-ч понемногу освобождался от своего имущества еще при жизни.
Через несколько лет, в 1895 году, он записал в своем дневнике, как бы он хотел, чтобы распорядились с его рукописями после его смерти.
Мы поместили этот важный документ в своем месте. Здесь мы напомним только его особенный характер, вполне соответствующий тому христианскому вероучению, которое исповедовал Л. Н-ч: в пункте 4-м он говорит: "Право издания моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки, прошу моих наследников передать обществу, т. е. отказаться от авторских прав. Но только прошу об этом, а никак не завещаю. Сделать это хорошо. Хорошо это будет и для вас; не сделаете -- это ваше дело. Значит, вы не готовы этого сделать. То, что мои сочинения продавались эти последние десять лет, было самым тяжелым для меня делом жизни".
Здесь Л. Н-ч говорит о сочинениях первого периода, считая, что о сочинениях второго периода он уже заявил публично в 1891 г. Таким образом, это заявление дополняло предшествующее.
Характерна здесь фраза: "прошу, но не завещаю". В самом деле, как может завещать христианин, т. е. требовать от своих родственников, да еще опираясь на власть, те или иные поступки, когда его не будет, когда он не будет знать тех обстоятельств, при которых эти поступки должны совершиться! Самое благое намерение может оказаться злодеянием при новых изменившихся условиях.
Так думал и действовал Л. Н-ч, когда эти мысли и действия свободно выливались из его души.
Марья Львовна сделала копии с этого завещания. Одна копия была отдана на хранение В. Г. Черткову, другая -- Сергею Львовичу Толстому, а третья хранилась у Марьи Львовны.
Осенью, перед отъездом в Гаспру, Л. Н. подписал ту копию, которая хранилась у Марьи Львовны. Таким образом, явилось уже подписанное Л. Н-чем выражение его воли. Оно хранилось у Марьи Львовны. Об этом узнал Илья Львович и сказал матери. Софья Андреевна сильно взволновалась и потребовала его себе. Но М. Л. была в это время в Пирогове. Потом совершился переезд в Крым, и дело это временно забылось.
По возвращении из Крыма С. А. снова предъявила свои права на это завещание, и Марья Львовна, с согласия Л. Н-ча, во избежание тяжелых сцен перед больным Л. Н-чем, должна была отдать его матери, которая, по всей вероятности, уничтожила его.
Таким образом, первая попытка Л. Н-ча выразить свою волю была, так сказать, отбита. По крайней мере С. А. так думала, не зная или забыв, что эта воля записана в дневнике и еще в двух копиях у Черткова и Сергея Львовича.
Послушаем, что говорит об этом событии, о совершенном ею насилии над волей Льва Николаевича сама Софья Андреевна. Вот запись ее дневника, касающаяся этого дела:
"10-го октября 1902 г. Когда произошел раздел имущества в семье нашей по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Зная ее неправдивую и ломаную натуру (*) я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за нищего, Оболенского, и взяла свою часть, чтобы содержать себя и его. Не имея никаких прав на будущее время, она почему-то тайно от меня переписала из дневника своего отца 1895 г. целый ряд его желаний после его смерти.
(* Передавая точно эту запись, я не могу не возмутиться этими словами, относившимися к чистой, идеальной натуре Марьи Львовны Толстой. (П. Б.) *)
Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтобы семья не продавала их и после его смерти. Когда Лев Николаевич был опасно болен в июле прошлого 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, -- подписать его именем, что он, больной, и сделал.
Мне это было крайне неприятно, когда я об этом случайно узнала. Отдать сочинения Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным, и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградили бы богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цетлина (евреев) и другие. Я сказала Льву Николаевичу, что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения, и если бы я считала это хорошим или справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла.
И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собою и не продав никому, несмотря на предложение крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продавать его сочинений после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича дать мне эту бумагу, взяв ее у Маши.
Он очень охотно это сделал и вручил мне ее. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать после смерти Льва Николаевича, сделать известной наибольшему числу людей, чтобы все знали, что Лев Николаевич никогда не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала".
Эта запись дает нам ясную картину тех страстей, которые бушевали над головой Льва Николаевича и отягощали непосильной тяжестью его миролюбивую душу.
Рассказ Софьи Андреевны не вполне совпадает с тем, что я передал выше и что я слышал из уст Марьи Львовны и ее мужа. Но эта разница в подробностях не имеет значения; весьма возможно, что я не совсем точно запомнил конец этого рассказа, и потому я готов принять фактическую последовательность, даваемую Софьей Андреевной.
Так или иначе, но многочисленные занятия Льва Николаевича, его постоянные работы и отношения к людям, на нужды которых он всегда легко отзывался, как бы отсрочили на время вопрос о новом проявлении его воли. К тому же В. Г. Чертков, который мог бы снова возбудить этот вопрос, находился еще за границей в ссылке.
По всей вероятности, узнав об уничтожении важного документа, В. Г. Чертков в переписке со Львом Николаевичем поднял вопрос о восстановлении этого документа. Весьма возможно, что Л. Н-ч сделал это и по собственной инициативе или по напоминанию Марьи Львовны. Так или иначе, но в 1904 г. Лев Николаевич пишет Черткову такое письмо:
"Дорогой друг Владимир Григорьевич!
В 1895 году я написал нечто вроде завещания, т. е. выразил близким мне людям мои желания о том, как поступить с тем, что останется после меня. В этой записке пишу, что все бумаги мои я прошу разобрать мою жену, Страхова и вас. Вас я прошу об этом потому, что знаю вашу большую любовь ко мне и нравственную чуткость, которая укажет вам, что выбросить, что оставить и когда и где и в какой форме издать. Я бы мог прибавить еще и то, что доверяю особенно вам еще и потому, что знаю вашу основательность и добросовестность в такого рода работе, а главное, полное наше согласие в религиозном понимании жизни.
Тогда я ничего не писал вам об этом; теперь же, после девяти лет, когда Страхова уже нет и моя смерть во всяком случае недалека, я считаю нужным исправить упущенное и лично высказать вам то, что я прошу вас взять на себя труд пересмотреть и разобрать оставшиеся после меня бумаги и вместе с женой моею распорядиться ими, как вы найдете это нужным.
Кроме тех бумаг, которые находятся у вас, я уверен, что жена моя или (в случае ее смерти прежде вас) дети мои не откажутся, исполняя мое желание, сообщить вам и те бумаги, которых нет у вас, с вами вместе решить, как распорядиться ими.
Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения и считаю какое бы то ни было употребление их совершенно безразличным. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там. И потому издание их, если выпустить из них все случайное, личное и излишнее, может быть полезно людям, и я надеюсь, что вы сделаете это так же хорошо, как делали до сих пор извлечения из моих неизданных писаний, и прошу вас об этом. Благодарю вас за все прошедшие труды ваши над моими писаниями и вперед за то, что вы сделаете с оставшимися после меня бумагами. Единение с вами было одной из больших радостей последних лет моей жизни.
Лев Толстой ".
Казалось бы, этого документа было совершенно достаточно для всех уважающих волю Льва Николаевича; но на нем не было печати власти, и он был признан недействительным.
Революция 1905 года освободила ссыльных, В. Г. вернулся из-за границы и поселился близ Ясной Поляны. Очевидно, Льва Николаевича волновал вопрос, как исполнят его волю после его смерти, так как в дневнике 1908 г. он снова повторяет вкратце свою волю, высказанную им в дневнике 1905 года.
Прошло торжественное время юбилея, конечно, страшно усилившее спрос на сочинения Л. Н-ча. И Софья Андреевна, учитывая момент, задумала издать новое полное собрание сочинений Л. Н. Толстого в 20 томах; пользуясь некоторыми цензурными льготами и своими связями, она решила включить в него большую часть писании Л. Н-ча религиозно-философского характера. Был составлен план на 20 томов. Конечно, это издание требовало больших затрат, и С. А. хотела получить гарантии, что ее затраты не пропадут даром, т. е. она свободна будет выпустить это издание и распродать его даже в случае смерти Л. Н-ча. Как всегда, вопрос о новом издании, предпринимаемом с коммерческой целью, сильно волновал ее, и эти волнения и соображения тяжело отражались на Л. Н-че, на его душевном и физическом здоровье.
Некоторыми семейными был поднят вопрос о продаже всех сочинений Льва Николаевича одному какому-либо издателю на выгодных условиях.
Л. Н. выдал еще в 80-х годах Софье Андреевне доверенность на ведение издательского дела. Эта доверенность давала ей возможность заключать договоры с типографиями и поставщиками бумаги, но никак не продавать права на печатание. Она советовалась с опытными юристами, и те убедили ее, что она не обладает никакими правами.
Не видя другого исхода, С. А. решила издавать сама. Часть этого издания была выпущена еще при жизни Л. Н-ча, а часть уже после его смерти.
Интересен в этом отношении рассказ родственника Л. Н-ча, Ивана Васильевича Денисенко, юриста, гостившего в это время в Ясной. Обе стороны, доверяя ему как своему человеку, обращались к нему за советом. Мы заимствуем из этого рассказа наиболее существенную часть:
"В июле, когда я был в Ясной Поляне, -- рассказывает Ив. Васильевич, -- С. А. позвала меня к себе в спальню и, показав мне общую доверенность на управление делами, выданную ей давно уже Львом Николаевичем, спросила меня, может ли она по этой доверенности продать право издания произведений Льва Николаевича, а главное, возбудить преследование против Сергеенко и какого-то учителя военной гимназии за составление ими из произведений Льва Николаевича сборников и хрестоматий, в виду того, что эти сборники могут причинить большой материальный ущерб ее новому изданию сочинений.
Я страшно был удивлен, что произведения Льва Николаевича до 81 г. не составляют ее собственности, что я ей и высказал, на что она мне ответила; что того, что она издает сочинения Льва Николаевича только по доверенности, никто не знает, и просила меня не разглашать этого. Я ответил ей, что, по моему мнению, продавать право издания сочинений по имеющейся у нее доверенности она права не имеет; для возбуждения же преследования против составителей сборников ей необходимо иметь специальную доверенность от Льва Николаевича, которую он, конечно, ей не даст.
Насколько мне помнится, С. А. сказала: "А может быть, и даст, я попробую". Очевидно, С. А. "попробовала", так как Л. Н-ч записывает в своем дневнике от 12 июля:
"...Вчера вечером было тяжело от разговоров С. А. о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать я не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов..."
Вскоре после этого к тому же Ив. Вас. Денисенко обратился и Лев Николаевич.
Ив. Вас. Денисенко так рассказывает об этом:
"Кажется, на другой день после этого, днем, я пошел по аллее, проходящей между цветниками, и тут совершенно неожиданно встретил Льва Николаевича. Вид его меня поразил.
Он был сгорбленный, лицо измученное, глаза потухшие, казался слабым, каким я его никогда не видал.
При встрече он быстро схватил меня за руки и сказал со слезами на глазах:
-- Голубчик, Иван Васильевич, что она со мной делает, что она со мной делает! Она требует от меня доверенности на возбуждение преследования. Ведь я этого не могу сделать... Это было бы против моих убеждений.
Затем, пройдя со мной несколько шагов, он сказал мне:
-- У меня к вам большая просьба, пусть только она пока останется между нами, не говорите об ней никому, даже Саше. Составьте, пожалуйста, для меня бумагу, в которой бы я мог объявить во всеобщее сведение, что все мои произведения, когда бы то ни было мною написанные, я передаю во всеобщее пользование. Кроме того, я желал бы всю землю передать крестьянам.
Лев Николаевич, говоря это, был страшно расстроен и нервно возбужден. Я сказал, что исполнить его просьбу немедленно не могу, так как мне необходимо будет справиться с законами и узнать мнение некоторых юристов, и тогда я ему набросаю желаемое и пришлю из Новочеркасска. Лев Николаевич на это изъявил согласие.
На другой день после этого разговора, когда он выходил на утреннюю прогулку, Лев Николаевич меня встретил и, отозвав в сторону, сказал:
-- Ах, ах, что я вам вчера сказал! Я так был расстроен, что забыл, что я землю уже давно отдал детям и жене, а насчет моих сочинений вы все-таки сделайте то, о чем я вас просил".
Ив. Вас. Денисенко по возвращении домой писал об этом Л. Н-чу, но письмо это почему-то не дошло до него.
Эти вопросы сильно волновали Л. Н-ча: в дневнике того времени он записывает:
"25 июля. Вчера говорил с Иваном Васильевичем. Как трудно избавиться от этой пакостной грешной собственности. Помоги, помоги, помоги..."
В сентябре 1909 года Л. Н-ч гостил у Черткова в Крекшине, под Москвой, в имении его родственника Пашкова. В дневнике Л. Н-ча 17 сентября записано:
"Говорил с Чертковым о намерении детей присвоить сочинения, отданные всем. Не хочется верить".
Тогда же, в Крекшине, было написано первое формальное завещание, подписанное тремя свидетелями. Алекс. Борис. Гольденвейзер, один из подписавших, так рассказывает об этом событии в своих воспоминаниях:
"Я застал всех очень расстроенными. Анна Константиновна сказала мне:
-- Как хорошо, что вы приехали. Л. Н. решил сделать завещание и хотел вас просить быть свидетелем.
Меня это известие очень взволновало и очень тронуло как свидетельство доверия Л. Н-ча ко мне.
Мы в течение дня несколько раз совещались о той форме, в какой завещание должно быть написано для того, чтобы оно имело юридическое значение, так как Л. Н-ч решил сделать завещание, имеющее не только моральное значение, имея полное основание думать, что в противном случае его воля останется не выполненной.
...Вернувшись с прогулки, Чертков передал нам текст завещания, выправленный и пополненный рукою Л. Н-ча на листе с составленным нами вчера конспектом. Ал. Львовна переписала этот текст, а Лев Николаевич пошел к себе работать.
Л. Н. работал у себя довольно долго, и мы стали беспокоиться, что Льву Николаевичу не удается подписать переписанное Ал. Львовной завещание. Но вот Л. Н-ч вошел в маленькую комнатку, в которой мы все его ждали. У него был очень торжественный вид, он, видимо, был взволнован. Он сел за стол, бегло взглянул на переписанный текст, взял перо и подписал. Вслед за ним подписали свидетели: я, Калачев и Сергеенко (сын). Л. Н-ч встал и поблагодарил нас, пожав нам руки".
Вот текст написанного тогда завещания:
ЗАВЕЩАНИЕ
"Заявляю, что желаю, чтобы все мои сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо перепечатанные, так и еще не изданные, написанные или впервые напечатанные с 1-го января 1881 года, а также и все, написанное мною до этого срока, но еще не напечатанное, не составляли бы после моей смерти ничьей частной собственности, а могли бы быть безвозмездно издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет. Я желаю, чтобы все рукописи и бумаги, которые останутся после меня, были бы переданы Владимиру Григорьевичу Черткову, с тем чтобы он и после моей смерти распоряжался ими, как он распоряжается ими теперь, для того чтобы все мои писания были безвозмездно доступны всем желающим ознакомиться с ними. Прошу также Владимира Григорьевича Черткова выбрать такое лицо или лиц, которым бы он передал это уполномочие на случаи своей смерти.
Лев Николаевич Толстой ".
Крекшино, 18 сентября 1909 года.
При подписании настоящего завещания присутствовали и сим удостоверяют, что Лев Николаевич Толстой при составлении настоящего завещания был в здравом уме и твердой памяти.
Свободный художник Александр Борисович Гольденвейзер.
Мещанин Алексей Петрович Сергеенко.
Александр Васильевич Калачев, мещанин.
Настоящее завещание переписала Александра Толстая.
Ал. Бор. Гольденвейзер продолжает свой рассказ:
"Ал. Львовна была у присяжного поверенного Муравьева, показала ему завещание, и он сказал ей, что оно как юридический документ никуда не годится по многим причинам, между прочим потому, что закон не предусматривает возможности "оставить наследство никому". Нужно непременно оставить его кому-нибудь, кто бы уже распорядился с ним по воле Льва Николаевича. Муравьев обещал обдумать и прислать примерный текст завещания в Ясную; Ал. Львовна передаст его Л. Н., который решет, как быть.
Для этой цели, -- рассказывает далее Алекс. Борис., -- 2-3 раза у него (Муравьева) происходили совещания, на которых присутствовали Чертков, Ф. А. Страхов и я. Когда проект текста завещания был более или менее установлен в нескольких версиях, нужно было свезти эти проекты Л. Н-чу, чтобы он прочел их и остановился на каком-нибудь из них или забраковал их все, если он найдет их не соответствующими его предположениям.
Надо было ехать 26-го октября. Я был в этот день занят и не мог ехать, так что это поручение взял на себя Ф. А. Страхов, друг Льва Николаевича".
Федор Алексеевич рассказал о своей поездке в фельетоне "Петербургской газеты", и мы заимствуем из его рассказа существенную часть. Когда Страхов изложил перед Львом Николаевичем сущность дела и предложил ему утвердить завещание, Лев Николаевич произнес замечательные слова, ярко выразившие его внутреннее отношение к этому делу:
-- Тяжело мне все это дело. Да и не нужно это -- обеспечивать распространение своих мыслей при помощи разных там мер. Вон Христос, хотя и странно это, что я как будто сравниваю себя с ним, -- не заботился о том, чтобы кто-нибудь не присвоил в свою личную собственность его мыслей, да и не записывал сам своих мыслей, а высказывал их смело и пошел за них на крест. И мысли эти не пропали. Да и не может пропасть бесследно слово, если оно выражает истину, и если человек, высказывающий это слово, глубоко верит в истинность его. А это все внешние меры обеспечения только от неверия нашего в то, что мы высказывали.
Далее Фед. Алекс. Страхов рассказывает так:
"Сказав это, Лев Николаевич вышел из кабинета, а я, оставшись один, в раздумье отошел к окну и, глядя на усыпанную желтым листом траву лужайки, стал соображать, что мне делать дальше: возражать ли что-нибудь на его заявление, или так и уехать ни с чем из Ясной Поляны.
Когда Лев Николаевич вернулся в свой кабинет, во мне уже созрело твердое решение не оставлять этого дела так, и, набравшись смелости, я обратился ко Льву Николаевичу со следующими словами:
-- Вы мне позволите, Лев Николаевич, высказать об этом деле свое мнение?
-- Пожалуйста, я вас прошу об этом, -- поспешил он мне ответить и, усевшись на своем кресле в углу, приготовился меня слушать.
-- Я понимаю, Лев Николаевич, -- начал я, -- и вполне ценю ту высоту, стоя на которой, вы обсудили это дело. Но понимать и обсуждать что-либо при свете открывшейся нам истины -- это одно, в этой сфере мы вполне свободны, а действовать -- это совсем другое, потому что деятельность нашу всегда приходится согласовать с данными условиями времени и места. Вот вы упомянули о Христе. Ему, действительно, не надо было заботиться о беспрепятственном распространении своего слова. Но почему? Потому что он не писал и по тогдашним условиям гонорара за свои мысли не получал. Условия же нашего времени таковы, что если вы ничего не предпримете для обеспечения всеобщего пользования вашими писаниями, то этим косвенно поспособствуете утверждению прав частной собственности на них со стороны ваших семейных. Если же позаботитесь о передаче их по наследству, хотя бы в частную собственность, но зато такому лицу, для которого ваша воля, выраженная вами в 95-м году, будет священна, то как раз этим и предоставите их во всеобщее пользование.
-- Аргумент веский, -- ответил мне на это Лев Николаевич и прибавил при этом, что едет сейчас кататься верхом и что, хорошенько обдумав это дело во время своей прогулки, даст мне окончательный ответ по приезде домой.
...Немного спустя после этого Лев Николаевич уехал верхом. По возвращении он лег спать. После его сна мы вместе обедали в зале... а после обеда он сейчас же пошел в свой кабинет и увел туда с собой Александру Львовну и меня.
-- Я вас удивлю своим крайним решением, -- обратился он к нам обоим с доброй улыбкой на лице. -- Я хочу быть plus royaliste que le roi. Я хочу, Саша, отдать тебе все, -- понимаешь, все, не исключая и того, о чем была сделана оговорка в том моем газетном заявлении.
Мы стояли перед ним, пораженные как молнией этими его словами: "одной" и "все". Он же произнес их с такой простотой, как будто он сообщал нам о самом незначительном приключении, случившемся с ним во время его прогулки.
-- Лучше и проще будет, если напишу все на одну тебя, -- снова обратился Лев Николаевич к Александре Львовне, -- и это вполне естественно, потому что ты последняя из всех моих детей, живешь со мной, сочувствуешь мне, так много помогаешь мне во всех моих делах.
-- Ну, как сам знаешь, папа, -- процедила сквозь зубы Александра, Львовна.
-- Тяжеленько тебе будет, а?
-- Что ж делать? Я смотрю на это, как на свой долг...
-- Но как же, Лев Николаевич? Какая же ваша воля относительно всех тех писаний, доходом с которых пользовалась до сих пор Софья Андреевна и которые она привыкла считать вашим подарком и потом своей собственностью, -- невольно вмешался я со своим вопросом, не будучи еще в состоянии прийти в себя от неожиданного решения Л. Н-ча.
-- Все это Саша может предоставить ей пожизненно, согласно моей воле; одним словом, сделать так, чтобы мое завещание не внесло по отношению к ней никаких изменений. Ну, да все эти мелочи и подробности ты обдумаешь вместе с Владимиром Григорьевичем, -- обратился он к Александре Львовне. -- Тяжело только тебе будет!
Этими словами Лев Николаевич закончил начинавший, видимо, его тяготить разговор о наследстве. Заметив это, мы с Александрой Львовной вышли из его кабинета".
Когда Ф. А. Страхов вернулся из своей поездки и передал В. Г. Черткову ее результаты, В. Г. написал Льву Николаевичу:
"Относительно распоряжений о ваших писаниях после смерти не могу выразить вам, как я рад, что вы решились поступить решительно. Отрезать болеющую гангреной ногу бывает, после известной степени распространения болезни, иногда гораздо лучше во всех отношениях, чем всякое другое средство. Завещав все А. Л., вы прекратите тот ужас, который вот уже сколько лет происходит вокруг вас, и становитесь хозяином положения в том смысле, что от вас уже будет зависеть улучшить положение, чего вы до сих пор не были в состоянии сделать. Когда мне рассказал Страхов, что вы на прогулке верхом перед своей совестью решили дело в самом крайнем смысле, то я сначала порадовался вашему решению, но вместе с тем почувствовал некоторые сомнения относительно того, не будут ли ваши семейные вправе считать себя обманутыми вами относительно писаний первого периода, которые вы уже много лет тому назад предоставили им. Но сначала я не давал хода моему поползновению высказать вам мои сомнения. Я думал себе: в кои веки вы решились представить отпор тому ужасу, который все разрастался вокруг вас, и о степени, до которой он дошел, вы и до сих пор всего не знаете. Он решил это, говорил я себе, один перед своим богом. Не надо другому человеку вмешиваться в эту область. Но потом я все больше и больше стал чувствовать, что следовало бы напомнить вам то, что вы уже раньше предоставили другим, "как будто умерли". И, переносясь в положение ваших семейных, я понял, как мне казалось, основательность их предстоящего удивления и возмущения по отношению к той части "литературного наследства", которое вы своим повелением позволили им считать своим в будущем. И я тогда почувствовал, что необходимо вам напомнить и указать на эту сторону вопроса, для того чтобы окончательное ваше решение было предпринято в ту или другую сторону, не упуская из виду эту сторону. Остальное вам расскажет Алекс. Борисович".
Согласно желанию Льва Николаевича завещание было снова составлено Муравьевым в юридической форме и доставлено Л. Н-чу.
На этот раз завещание привез ему Алекс. Борисович Гольденвейзер. Это было рано утром 1-го ноября, когда в доме еще все спали, кроме Л. Н-ча. Вот что рассказывает об этом Алекс. Борисович.
"Лев Николаевич охотно стал писать текст завещания сам, очень стараясь не делать помарок, что ему вполне удалось. После него я подписал завещание в качестве свидетеля. Страхова еще не было. Спустя несколько минут он приехал. Я пошел с ним ко Льву Николаевичу.
Л. Н. очень беспокоился, что поздно и что всякую минуту может войти Софья Андреевна, и затворил все двери своей комнаты. Страхов подписал. Я спрятал завещание в портфель и отнес вниз к себе".
Впоследствии Л. Н. решил, что нужно к Александре Львовне прибавить еще Татьяну Львовну, и завещание пришлось вновь переписать, что Л. Н. и сделал в доме Черткова, в Телятенках, 17 июня 1910 года.
В это третье завещание вкралась какая-то формальная ошибка, и пришлось его переписать в четвертый раз. Вот как рассказывает об этом последнем акте А. П. Сергеенко:
"22 июля 1910 г. днем, часа в три, во двор Телятенской усадьбы быстро въехал верхом Александр Борисович Гольденвейзер. Он сообщил нам, что приехал со Львом Николаевичем Толстым из Ясной Поляны на прогулку, и когда они порядочно отъехали, то Л. Н-ч, решивший в этот день написать завещание, послал его в Телятенки, чтобы привезти с собой к тому месту, где он назначил встретиться, свидетелей для присутствия при составлении его завещания. Александр Борисович очень торопил нас скорее собраться. Сейчас же были оседланы лошади, и он, Радынский и я, втроем, поскакали ко Л. Н-чу. Место, где он должен был нас ожидать, находилось верстах в двух от Ясной Поляны, близ небольшой деревушки Грумонд. Мы выбирали кратчайшее направление, а потому ехали без дороги вдоль ручья, протекающего через березовый лес. Выехав из лесу в виду Грумонда, мы стали искать глазами Л. Н-ча. Впереди нас и по сторонам была возвышенная местность, но нигде его не было видно. Мы начали беспокоиться, но, проехав дальше, увидели его на скрытом раньше от нас пригорке. Л. Н-ч был на лошади, повернутой в нашу сторону и переминающейся с ноги на ногу. Фигура Л. Н-ча, в белой шляпе и белой рубахе и с белой бородой на красавце Делире с его изогнутой шеей, живописно выступала наверху пригорка, за которым было видно одно небо.
Обрадовавшись ему, мы быстрее к нему подъехали. Поздоровавшись с нами, он спокойным шагом поехал по направлению к деревне, а мы за ним. Мы проехали деревню, спустились с горы, и Л. Н. направил свою лошадь на другую гору.
-- Какие мы конспираторы, -- заметил он шутливо.
Мы ехали гуськом. Въехав на гору, Л. Н-ч поехал легкой рысью через большое скошенное ржаное поле, со стоявшими повсюду копнами, к огромному казенному лесу Засека. Подъехав к нему, он на минуту приостановил лошадь в колебании, куда ехать. Но сейчас же направил ее прямо в лес, сначала по узкой дороге, которая тут же оказалась, а потом, оставив дорогу, стал брать самое неожиданное извилистое направление, как будто хотел нас завести в глушь. Его Делир, привыкший в течение нескольких лет возить его по лесам и непроходимым дорогам, подчинялся малейшему движению его руки, шел смело, как по хорошо знакомой дороге. Но наши лошади терялись. Нам надо было то и дело нагибать головы под обвисшие ветки или отстранять ветки в сторону. Л. Н-ч делал это легко и привычно. В глубине леса он остановился у большого пня и стал слезать. Мы тоже слезли и привязали лошадей к деревьям. Л. Н. сел на пень и, вынув прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему все нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мною для этой цели картон, на котором писать. А Александр Борисович держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Л. Н. стал писать: "тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня". Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав "двадцать" через букву "т", и хотел ее поправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:
-- Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
Затем прибавил:
-- Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения -- и после слова "июля" вставил в скобках "22" цифрами.
Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Л. Н-ч старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строк, как, кажется, делалось в старину, и как Л. Н. делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать. Он сначала писал строчки слишком сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал:
-- Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, -- и увеличил расстояние между строками.
Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
-- Надо писать "граф"?
Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
Потом подписались и мы, свидетели. Л. Н. сказал нам:
-- Ну, спасибо вам.
После этого я дал Льву Николаевичу бумагу, в которой, по его поручению, были выражены дополнительные его распоряжения. Он внимательно прочел ее и сказал, что надо изменить два места. Одно место, где было написано, что графине Софье Андреевне Толстой предоставляется пожизненное пользование сочинениями, изданными до 1881 года, он сказал, что надо совсем выпустить. В другом месте, где говорилось о том, чтобы В. Г. Чертков, как и раньше, издавал его сочинения, он сказал, что надо прибавить слова "на прежних основаниях", т. е. не преследуя никаких материальных личных целей.
-- Чтобы не подумали, -- заметил Лев Николаевич, -- что Владимир Григорьевич будет извлекать из этого дела какую-либо личную выгоду.
Л. Н-ч вернул мне эту бумагу, а несколько дней спустя напомнил о ней Владимиру Григорьевичу, прося прислать ему ее в окончательном виде, чтобы подписать.
Л. Н-ч встал с пня и пошел к лошади.
-- Как тяжелы все эти юридические придирки, -- в раздумье сказал он мне, очевидно вспоминая все формальности завещания.
С необычайной для 82-летнего старика легкостью он вскочил на лошадь.
-- Ну, прощай, -- сказал он, протягивая мне руку.
-- Прощайте, Лев Николаевич. Спасибо вам, -- сказал я ему.
А сказал я ему "спасибо" потому, что, собственно говоря, по моей вине произошло то, что он снова писал в этот день завещание. Дело в том, что в предшествовавшем завещании, написанном им за несколько дней до этого, по моему недосмотру было кое-что пропущено в словах свидетелей, без чего завещание теряло свое юридическое значение, и из-за этого Л. Н-чу пришлось вновь написать его, и я чувствовал свою вину перед Л. Н-чем.
-- За что же ты меня благодаришь? -- сказал Л. Н. -- Спасибо вам большое за то, что вы помогли мне в этом деле.
И я ясно увидел по выражению лица Л. Н., что хотя ему и тяжело было все это дело, но делал он его с твердым сознанием нравственной необходимости. Во Л. Н-че не видно было колебания. В течение этого проведенного с ним получаса я видел, как ясно, спокойно и обдуманно он все делал".
Об этом событии Л. Н-ч в тот же день коротко занес в свой дневник: "Писал в лесу".
Таким образом, явилось окончательное формальное завещание, впоследствии утвержденное окружным судом. Приводим здесь его текст:
"Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) двадцать второго дня, я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твердой памяти, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение: все мои литературные произведения, когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти, как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы, переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и заметки, словом, все без исключения мною написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось как в рукописях, так равно и напечатанное и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после моей смерти бумаги завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В случае же, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрет раньше меня, все вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной.
Лев Николаевич Толстой.
Сим свидетельствую, что настоящее завещание действительно составлено, собственноручно написано и подписано графом Львом Николаевичем Толстым, находящимся в здравом уме и твердой памяти.
Свободный художник Александр Борисович Гольденвейзер.
В том же свидетельствую, мещанин Алексей Петрович Сергеенко.
В том же свидетельствую, сын подполковника Анатолий Дионисиевич Радынский ".
Завещание, как видно, составлено на имя Александры Львовны, а в случае ее смерти -- Татьяны Львовны. Так как Л. Н-ч желал, чтобы распоряжался рукописями В. Г. Чертков, а с другой стороны, самый факт составления Львом Николаевичем юридического завещания мог вызвать во многих людях недоумение, как мог Л. Н-ч совершить такой акт, прямо противоречащий его убеждениям, то потребовалась объяснительная записка, составленная по поручению Л. Н-ча В. Г. Чертковым и утвержденная Л. Н-чем. Вот ее содержание:
"Так как Л. Н. Толстой написал завещание, по которому оставляет после своей смерти все свои писания "в собственность" своей дочери Александре Львовне Толстой, а в случае ее смерти раньше его смерти -- Татьяне Львовне Сухотиной, то необходимо объяснить, во-первых, почему, сам не признавая собственности, он составил подобное завещание, а во-вторых, как он желает, чтобы было поступлено с его писаниями после его смерти.
К "формальному" завещанию, имеющему юридическую силу, Лев Николаевич прибег не ради утверждения за кем бы то ни было собственности на его писания, а наоборот, для того чтобы предупредить возможность обращения их после его смерти в чью-либо частную собственность.
Для того, чтобы предохранить тех, кому он поручил распорядиться его писаниями согласно его указаниям от возможности отнятия у них этих писаний на основании законов о наследстве, Льву Николаевичу предоставлялся только один путь: написать обставленное всеми требуемыми законом формальностями завещание на имя таких лиц, в которых он уверен, что они в точности выполнят его указания о том, как поступить с его писаниями. Единственная, следовательно, цель написанного им "формального" завещания заключается в том, чтобы воспрепятствовать предъявлению со стороны кого-либо из его семейных их юридических прав на эти писания в том случае, если эти семейные, пренебрегая волей Л. Н-ча относительно его писаний, пожелали бы обратить их в свою личную собственность.
Воля же Льва Николаевича относительно своих писании такова -- он желает, чтобы:
1) Все его сочинения, литературные произведения и писания всякого рода, как уже где-либо напечатанные, так и еще неизданные, не составляли после его смерти ничьей частной собственности, а могли бы быть издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет.
2) Чтобы все рукописи и бумаги (в том числе дневники, черновики, письма и проч.), которые останутся после него, были переданы В. Г. Черткову с тем, чтобы последний после смерти Л. Н-ча занялся бы пересмотром их и изданием того, что он в них найдет желательным для опубликования, причем в материальном отношении Л. Н-ч просит В. Г. Черткова вести дело на тех же основаниях, на каких он издавал писания Л. Н-ча при жизни последнего.
3) Чтобы В. Г. Чертков выбрал такое лицо или лица, которым передал бы это уполномочие на случай его, Черткова, смерти, с тем чтобы и это лицо или лица поступили так же на случай своей смерти, и так далее, до минования надобности в этом.
4) Чтоб те лица, кому Л. Н-ч завещал "формальную" собственность на все его писания, завещали эту собственность дальнейшим лицам, избранным по соглашению с В. Г. Чертковым или теми, кому перейдет вышеупомянутое уполномочие Черткова, и так далее, до минования в этом надобности.
Совершенно согласен с содержанием этого заявления, составленного по моей просьбе и в точности выражающего мое желание.
Лев Толстой ".
Из переписки В. Гр. Черткова и Ал. Львовны видно, что В. Гр. предлагал ей огласить завещание перед семейными, но Ал. Льв. отклонила это предложение.
Казалось бы, все шло хорошо, но душа Л. Н-ча не была спокойна. Через пять дней после написания завещания, 27 июля, В. Г. Чертков пишет Л. Н-чу:
"Дорогой друг, я сейчас виделся с Ал. Львовной, которая рассказала мне о том, что вокруг вас делается. Ей видно гораздо больше, чем вам, потому что с ней не стесняются, и она со своей стороны видит то, чего вам не показывают...
...Тяжелая правда, которую необходимо вам сообщить, состоит в том, что все сцены, которые происходили последние недели, приезд Льва Львовича, а теперь Андрея Львовича, имели и имеют одну определенную практическую цель. И если были при этом некоторые действительно болезненные явления, как и не могли не быть при столь продолжительном, напряженном и утомительном притворстве, то и эти болезненные явления искусно эксплуатировались все для той же одной цели.
Цель же состояла в том, чтобы, удалив от вас меня, а если возможно -- и Сашу, путем неотступного совместного давления выпытать от вас, написали ли вы какое-нибудь завещание, лишающее ваших семейных вашего литературного наследства: если не написали, то путем неотступного наблюдения над вами до вашей смерти помешать вам это сделать, а если написали, то не отпускать вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые признали бы вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения ваше завещание...
Предупредить же этот грех и вообще прервать это дурное дело, которое готовится и которым сейчас напряженно заняты ваши семейные в Ясной, возможно нам только и притом очень простым путем: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты, где в обстановке, препятствующей им совершить их злое дело, мы смогли бы спокойно обдумать, как вам поступить".
Все эти извещения и советы волновали Льва Николаевича, и вот вскоре он записывает в своем дневнике о том, что ему тяжела и противна та борьба, в которую вовлекли его близкие ему люди. И что его задача вести эту борьбу любя, что, конечно, даже ему было чрезвычайно трудно.
Вскоре обнаружилось, что решение, принятое Л. Н-чем, сознавалось и им самим далеко не удовлетворительным.
В конце июля я приехал с семьей навестить Льва Николаевича. Я уже говорил в предыдущей главе о болезненном состоянии, в котором мы застали Софью Андреевну.
Привожу здесь записанное мною по свежей памяти в моем дневнике касающееся вопроса о завещании:
"Помню, что в один из моих приездов в Ясную Поляну я зашел раз в комнату Александры Львовны, и она мне с таинственным видом сообщила, хотя и в общих чертах, о готовящемся или уже сделанном завещании. Я тогда же ей сказал, что очень рад и очень сочувствую выраженной воле Л. Н-ча о переходе всех его сочинений в общую собственность, но мне не нравится та таинственность, конспиративность, которою окружено это важное дело. И, как мне помнится, Александра Львовна также сочувствовала мне в этом и выражала свое неудовлетворение тем способом, которым это важное дело приводилось в исполнение.
С тех пор, не помню сколько времени, я мало слышал об этом деле, и слышал только намеки, зная, что что-то делается, но участия в этом не принимал. И я помню, что это неучастие было приятно мне. Я опасался как близкий друг Л. Н-ча быть привлеченным к делу, от которого трудно было бы отказаться и которое не вполне совпадало с моими взглядами.
Когда же я приехал ко Л. Н-чу в конце июля 1910 года, я видел, что дело уже было сделано, что оно хранилось в глубокой тайне, но что С. А. подозревала уже о существовании завещания, искала его, подслушивала разговоры и вообще чуяла противную своим интересам и интересам своей семьи конспирацию. Эта подозрительность, это чутье, конечно, усиливали в ней вражду к Черткову, которая в связи с упомянутыми патологическими припадками делала атмосферу в Ясной невыносимою даже для посторонних лиц. Каково же было терпеть ее самому Л. Н-чу!
Мне казалось, что Л. Н-ч считал меня также участником этой конспирации, и, не желая его вводить в заблуждение, я решился в откровенной беседе выразить ему свое отношение к ней.
Выбрав удобный момент, после обеда, когда Л. Н-ч обыкновенно сидел у себя в кабинете на угловом кресле и читал или раскладывал пасьянс, предаваясь размышлениям и отдыху, я зашел к нему и попросил позволения поговорить с ним.
Он, конечно, с доброй, радостной улыбкой согласился на мою просьбу, оставил книгу, которую читал. Я сел против него и сказал ему приблизительно следующее:
-- Л. Н-ч, я хотел выразить вам мое отношение к вашему завещанию и к тому приему, которым оно было исполнено. Я не знаю всех подробностей этого дела, так как не принимал непосредственного участия в нем. Горячо сочувствуя его основной идее, т. е. передаче всех ваших сочинений в общее пользование, я не удовлетворен тем способом, каким оно сделано, и мне очень хотелось, чтобы вы знали это мое отношение и, если оно неверно, то указали бы мне мою ошибку и во всяком случае не думали бы о том, что я согласен, когда я не согласен, не думали обо мне лучше, чем я есть. У меня нет никакой претензии менять или предпринимать что-нибудь в этом деле, мне просто хочется очистить перед вами свою совесть, сказать то, что я думаю, какие бы ни были последствия этого. Я хочу вам сказать, что меня тяготит конспиративная тайна этого дела. Я чувствую, что тут есть что-то неладное, раз это нужно скрывать от окружающих вас семейных.
Л. Н-ч внимательно слушал, и когда я остановился, он, как бы вспомнив что-то; с серьезным, задумчивым видом сказал:
-- Да, да, вы правы, конечно, но как же было сделать иначе?
-- Л. Н-ч, -- отвечал я, -- мне очень трудно давать вам советы, учить вас, но если вы спрашиваете моего мнения, то я думаю, что вам следовало бы созвать всю свою семью и даже некоторых друзей как свидетелей и объявить им свою волю.
Л. Н-ч взволнованным голосом сказал:
-- Да, да, конечно, но я думаю, что мне это не под силу.
-- Л. Н-ч, тогда лучше совсем этого не делать.
-- Но как же я введу в соблазн своих детей, они получат много денег; Андрюша -- что с ним будет?
-- Л. Н-ч, я не думаю, чтобы те тысячи рублей, которые они получат, могли что-нибудь изменить в их жизни. А через 50 лет все равно все сочинения ваши станут общею собственностью, а может быть, и раньше они попадут к какому-нибудь новому издателю, который распространит их в огромном количестве. Да это все не так важно в сравнении с тем злом, которое производит эта конспирация, да еще что будет впереди, когда ваши дети увидят, что ожидания их обмануты.
-- Да, да, вы правы.., -- сказал Л. Н-ч с доброй улыбкой, с выражением какого-то сожаления о совершенной ошибке.
Не помню сейчас, чем кончился этот наш разговор. Кажется, он вскоре перешел на что-то другое, по всей вероятности, на какую-нибудь интимную тему из моей или Л. Н-ча семейной жизни, так как души наши в ту минуту были открыты друг другу.
На другой день утром я видел мельком Л. Н-ча до его утренних занятий, и когда он уже сидел у себя и занимался, а я сидел в столовой, меня позвала к себе Александра Львовна, которая была в своей канцелярии, или в "ремингтонной", как ее называли; она находилась там вместе с Варварой Михайловной Феокритовой, своей подругой. Войдя к ним, я заметил, что обе они были очень взволнованы. Александра Львовна обратилась ко мне и со строгим лицом сказала: "П. И., что вы наделали? Ну уж и заварили вы кашу, все наши труды пропали; все, чему я надеялась посвятить всю свою жизнь после смерти папа, теперь разлетелось прахом". -- Я ничего не понимал и смотрел на нее с удивлением. Тогда она, взяв одно из писем Л. Н-ча, которое он написал и которое она должна была копировать и отсылать, прочла мне его вслух; вот это письмо, адресованное В. Г. Черткову:
"2 августа 1910 года. Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно. Надо было мне сделать это явно, объявив тем, до кого оно касается, или все оставить, как было -- и ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мною правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всем, что совершается теперь, виноват только я сам. Надо было оставить все, как было, и ничего не делать. И едва ли распространяемость моих писаний окупит то недоверие к ним, которое должна вызвать непоследовательность в моих поступках.
Мне легче знать, что дурно мне только от себя. Но думаю, пока что теперь самое лучшее все-таки ничего не предпринимать. Хотя тяжело.
Вот что я записал себе нынче 2-го августа утром и сообщаю вам, милый Вл. Гр., зная, что вам важно все, что важно для меня.
Л. Т. "
В то же время Л. Н-ч писал Анне Константиновне Чертковой:
"Пишу вам, а не Диме, потому что ему надо слишком много сказать и я не сумею сейчас. Надеюсь, что наш верный друг Гольденвейзер передаст ему мои чувства и мысли...
Пусть то, что я написал ему, не смущает и не огорчает его. В теперешних тяжелых условиях я больше, чем когда-нибудь, чувствую мудрость и благодетельность неделания и ничего не предпринимаю и не предприму не только на деле, но и на словах. Говорю и слушаю, как можно меньше, и чувствую, как это хорошо. Целую вас обоих, мои друзья, и прошу не давать вашей любви ко мне уменьшаться. Она мне очень дорога, нужна...
Л. Т. "
Выслушав это письмо, я поспешил объяснить Александре Львовне степень моего участия в этом деле и выразил свое удовлетворение в том, что я послужил невольным поводом такого ясного определения самим Львом Николаевичем этого поступка, и что я уверен, что все, что сделает теперь Л. Н-ч с ясным сознанием, будет полезно людям. Но Александра Львовна и Варвара Михайловна, не слушая меня, продолжали волноваться, и я ушел.
Через несколько времени, через полчаса или час, не помню, я снова пришел к Алекс. Львовне. Она была уже в более мягком настроении, и я мог говорить с ней. Я сказал ей, что мне бы хотелось поговорить с ней по душе, объяснить ей мотивы моего поступка подробнее, тем более что я нисколько лично не заинтересован в этом, стою в стороне, и что если я теперь вмешался в него, то побуждением к этому послужил, во-первых, личный вопрос совести, желание раскрыть перед Львом Николаевичам мое отношение к его поступку, а во-вторых, мое убеждение, что из такого способа завещания выйдет много зла, озлобления, и все это падет на голову и память Л. Н-ча, Александра Львовна предложила мне пройтись по аллее, ведущей во флигель, чтобы наедине, вдвоем, спокойно обсудить этот вопрос. Она была тогда в том благостном настроении, которое делает ее прекрасной.
Когда мы шли с ней по аллее, она рассказала мне, что после первого письма Черткову он написал еще, не помню, в виде ли письма к Черткову, или просто в виде выраженной им воли-пожелания, или вырази на словах, чтобы завещание было сделано следующим образом: "позову всю семью и выскажу им свою волю при свидетелях, не принадлежащих к моей семье, и чтобы не вызывать лишнего раздражения, приглашу не Черткова, а кого-нибудь другого, например, Сухотина и Бирюкова, и им поручу исполнение этой моей воли".
Услышав это, я сказал Александре Львовне: "Для меня священна воля Льва Николаевича, и если нельзя иначе, я подчиняюсь ей и выполню все, что он мне велит, но да идет чаша сия мимо меня. Найдутся недобрые люди, которые растолкуют это так: "из зависти, что не ему досталось, он расстроил дело и так устроил, что Л. Н-ч назначил его распорядителем". И мне будет очень тяжело".
Но это было только желание Л. Н-ча, которому не суждено было осуществиться.
На другой день после разговора со мной Лев Николаевич записал в своем дневнике:
"Очень, очень понял свою ошибку. Надо было собрать всех наследников и объявить свое намерение, а не тайно. Я написал это Черткову, он очень огорчился".
По просьбе Л. Н-ча Чертков написал Л. Н-чу подробную историю завещания. В этой записке В. Г. напоминает Л. Н-чу всю историю завещания, попытки семейных присвоить себе права издательства, говорит о затруднениях, которые бы испытали друзья Л. Н-ча, если бы семья присвоила себе издание, так как они, друзья, в таком случае были бы лишены дорогого им дела распространения его сочинений в доступном массе виде, и, наконец, убеждает его в том, что мои возражения были основаны на моем незнании положения вещей.
Для меня лично эта записка малоубедительна; но я твердо решил избегать всякого рода полемики и потому оставляю ее без возражения. Что касается Льва Николаевича, то эта записка снова убедила его в нужности завещания. Он записывает по прочтении ее в своем дневнике:
"11 августа... Длинное письмо от Ч., описывающее все предшествующее. Очень было грустно. Тяжело читать и вспоминать. Он совершенно прав, и я чувствую себя виноватым перед ним. Поша был не прав. Я напишу и тому, и другому".
А в письме к В. Г. Черткову на другой день он, между прочим, пишет:
"Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И со вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был не прав, и так же был не прав и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя и не знаю как. Теперь же не раскаиваюсь в том, что сделал, т. е. в том, что написал завещание, которое написано, и могу только быть благодарным вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.
Нынче скажу обо всем Тане, и это будет мне очень приятно.
Лев Толстой ".
12 августа 1910 г.
Мне Л. Н-ч тогда ничего не написал. Я же жил далеко, служа в Костромском губ. земстве, и не пытался больше вмешиваться в это дело.
Но Льву Николаевичу оно причинило много страданий.
По дневнику его видны перипетии этих страданий:
24-го сентября он записывает: "За завтраком начался разговор о "Детской мудрости", что Ч., коллекционер, собрал. Куда он денет рукописи после моей смерти? Я немного горячо попросил оставить меня в покое. Казалось, ничего. Но после обеда начались упреки, что я кричал на нее, что мне бы надо пожалеть ее. Я молчал. Она ушла к себе... Оказывается, она спала и вышла спокойная..."
12 октября снова тот же вопрос:
"Опять с утра разговор и сцена. Что-то кто-то ей сказал о каком-то моем завещании дневников Черткову. Я молчал".
14 октября: "Оказывается, она нашла и унесла мой дневник маленький... Она знает про какое-то кому-то о чем-то завещание -- очевидно, касающееся моих сочинений. Какая мука из-за денежной стоимости их -- боится, что я помешаю ее изданию. И всего боится, несчастная".
16 октября: "Очень, очень трудно. Помоги бог. Я сказал, что никаких обещаний не дам и не даю, но сделаю все, что могу, чтобы не огорчить ее".
Таким образом, Льву Николаевичу приходилось отмалчиваться, чтобы не лгать на прямо поставленный вопрос, есть ли завещание. Трудно, конечно, осуждать Л. Н-ча, но больно за него, когда видишь, что этой конспирацией была нарушена его прямота. На вопрос о завещании он отвечает уклончиво: "не дам и не даю никаких обещаний". С. А. прямо обвиняла его во лжи, рассказывая мне после, что, когда завещание уже было написано, он отрицал это.
Можно легко представить себе душевную муку, пережитую Львом Николаевичем за это время, и мы остаемся при том убеждении, что составление им втайне от семьи юридического завещания не принесло ему успокоения.