Глава 13. Начало деятельности среди голодающих.

Во второй половине сентября Л. Н-ч совершил поездку в некоторые пострадавшие от неурожая уезды.

В его записной книжке того времени есть заметки, по-видимому, относящиеся до этой поездки.

"Выехали в 7 часов. Заехали Богородицкого уезда в деревню Панарино к старосте. Молодой малый начал перечислять: 60 дворов, у каждого сколько ржи, овса, картофеля, сколько едоков. Все без остановки и запинки. Из 60 дворов 30 бедных: в среднем 5 мер ржи, 5 четвертей овса, около 18 четв. картофеля. Все вместе, главное картофель, дает возможность существовать полгода, т. е. до марта. Хлеб с лебедой ужасен. Лебеда нынешнего года зеленая. Ее не ест ни собака, ни свинья, ни курица. Люди, если съедят натощак, то заболевают рвотой".

По дороге Л. Н-ч заезжал к некоторым помещикам. Вот его впечатления:

"У Б. помещается семья. Барыня полногрудая, с проседью, в корсете, с бантиком в шиньоне; хозяйка расплачивается с поденными, угощает и кофеем, и кремом, и котлетами и грустит о том, что дохода нет, только 100 четвертей овса в продажу, а на детей нужно 1.500 рублей. За мальчика в корпус 400, за мальчика в гимназию-пансион 500, за девочку... Когда говоришь, что этого не нужно, особенно для дочери, она согласна, но что же делать? За столом подали водку и наливку и предложили курить и объедаться.

Приехали к С. Он на охоте. Великолепный дом, конный двор, винокуренный завод, голубятня... Интересы у Б., и здесь, и у NN: доход, охота, собаки, экзамены детей, лошади...

Не знаю, выйдет ли что из моей поездки. Хочу делать не для себя. Помоги, Отец!

Толки об охоте вел. кн. Как дурно скачут собаки. Выросли ли молодые? Резвы ли? С. в чекмене, с наборным ремнем скачет...

Каждый свою жизнь ведет..."

Эта поездка дала Л. Н-чу материал для его большой статьи "О голоде", известной под разными названиями: "О помощи голодным", "Письма о голоде" и др. Статью эту Л. Н-ч начал писать в сентябре, но она не могла появиться вовремя по цензурным условиям и появилась в печати только в январе 1892 г. Мы еще вернемся к ней, когда дойдем до описания этого времени.

Эта поездка, или вернее поездки, так как Л. Н-ч совершил две поездки в разные стороны, еще не решили вопроса о том, что делать Л. Н-чу, так как и после этого он еще сомневается.

В октябре Л. Н-ч писал мне так:

"Я могу сказать, что кончил мою статью (о воинской повинности). Буду поправлять еще, но если бы я и умер, то она и в теперешнем виде имела бы цельный смысл. Я задержался в этой работе теперь статьей о голоде, которую начал и которая очень заняла меня. Я ездил с Таней и Машей порознь в самые голодные места нашей губернии и хотел написать о том, что по этому случаю пришло мне в голову. Вы верно догадываетесь, что наш грех разъединения с братьями -- касты интеллигентов; и чем дальше пишу, тем больше кажется нужным то, что пишу, и тем менее цензурно. План был у нас с девочками тот, чтобы вместо Москвы поселиться в Епифановском уезде в самой середине голодающих и делать там, что Бог велит: кормить, раздавать, если будет что. И С. А. сначала соглашалась. Я рад был за девочек, но потом все расстроилось, и едва ли поедем. А я обещал приехать хоть на 2-3 месяца в Москву. "Не так, как я хочу, а так, как Он хочет".

Иван Иванович Раевский, старинный друг Л. Н-ча, помещик Рязанской губернии, который уже приезжал ко Л. Н-чу летом и с жаром рассказывал Л. Н-чу о предстоящем бедствии, узнав, что Л. Н-ч интересуется этим событием, поспешил пригласить его пожить к себе, в его имении при деревне Бегичевке в Данковском уезде, Рязанской губернии, близ границы с Епифановским уездом, Тульской губернии. Л. Н-ч охотно принял это предложение.

Но этому решению предшествовали большие колебания, которые ярко выражены в дневнике его дочери Т. Л-ны.

С ее разрешения приводим из него несколько выдержек:

"26 октября 1891. Ясная Поляна. Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу действия папа непоследовательными и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что все бедствие народа происходит оттого, что он ограблен и доведен до этого состоянии нами, помещиками, и что все дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папа сделал то, что он говорит, -- он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и нежелание сделать что-нибудь для голодных более положительное, чем отречение самому от собственности. Я его нисколько не осуждаю и возможно, что я переменю свое мнение, но мне пока грустно, потому что я вижу, что он делает то, в чем, мне кажется, что он раскается, и я в этом участница. Я понимаю, что он хочет жить среди голодающих, но мне кажется, что его дело было бы только то, которое он и делает -- это увидать и узнать все, что он может, писать и говорить об этом, общаться с народом насколько можно.

Еще мне грустно то, что мама в Москве очень беспокойна и нервна и осталась одна с малышами. Лева в данную минуту здесь и в одно время с нами едет в Самару. Да еще что меня огорчает -- папа говорит, что если нужны будут деньги, то он что-нибудь напишет в журнал и возьмет деньги. Я ему не говорю, что я думаю, потому что, может быть, я не права, а если он сам до этого не додумается, он со мной не согласится. Он слишком на виду, -- все слишком строго его судят, чтобы ему можно было выбирать second best, особенно когда у него уже есть first best. Если бы я одна действовала, то с какой энергией я взялась бы за second best, не имея first best, а с ним вместе не хочется делать то, что с ним не гармонирует. Я рада, что у меня нет чувства осуждения и неприязни к нему за это, а только недоумение и страх за то, что он ошибается. А, может быть, и я? Это гораздо вероятнее".

Далее, в том же дневнике, Татьяна Львовна описывает свое путешествие и приезд в Бегичевку:

"29 октября. Бегичевка. Третьего дня мы приехали на станцию Клекотки, и так как была метель, то мы там переночевали на постоялом дворе. Вечером на меня напала ужасная тоска, -- беспокойство за мама и жалость к ней и беспокойство за папа. Он кашлял, у него был насморк и от вагонной жары он совсем осовел и тоже был уныл и мрачен. Я написала письмо мама, пошла на станцию его опускать, и темная ночь, ветер, который распахивал и рвал с плеч шубу, еще более навел на меня тоску. И обстановка угнетательно подействовала на меня -- гадкие олеографии на стенах, безобразная мебель и обои, глупые книги. Я думала с замиранием сердца, что есть же на свете Репин, буду же я опять жить так, что все, что есть нового, интересного -- все папа и мы будем видеть, пользоваться этим и еще тем, что все это будет нам объяснено и, как на подносе, поднесено папа. Утром меня утешило то, что было тепло и тихо, и папа приободрился. В 9 часов мы выехали: папа, Ив. Ив. и старуха, которую они подвозили в одних санях, а мы четыре: Маша, Вера и я и Map. Кир. на другой, самаринской тройке. Снегу чуть-чуть и тот ветром весь сметен в лощины".

Все-таки они в этот же день благополучно добрались до гостеприимного дома Раевских. Татьяна Львовна продолжает в своем дневнике описание первого вечера и первого дня:

"Лошади наши измучились ужасно, и мы устали от толчков, от жары, потому что оделись, как самоеды, так что мы в этот день ничего не сделали. Вечером пришел Мордвинов, и говорили все вместе о том, что делать. Папа надоумил меня затеять работы для баб, о чем я сегодня с ними и говорила. У меня была эта мысль давно, без всякого голода, и, может быть, начавши это дело тут, я и в Ясной, и в окрестных деревнях сделаю то же самое. Потом Ив. Ив. поручил нам школу. Нынешнюю зиму мужики не в состоянии содержать учителя, поэтому, пока мы тут, мы поучим. Я на это не смотрю серьезно, -- если время будет, то я займусь этим, -- это будет средством ближе сойтись с народом и узнать правду о голоде. Ив. Ив. показывал нам записи тех столовых, или "сиротских призрений", как они тут называются, которые он открыл. По ним видно, что прокормить человека, -- кормя его два раза в день, -- стоит от 95 к. до 1 р. 30 к. в месяц. Ходит в эти столовые от 15 до 30 человек".

Описании этой поездки хорошо дополняется письмом Л. Н-ча к Софье Андреевне того же числа:

"Выехали по хорошей погоде в катках больших все: Лева, Попов и мы пятеро с М. К. На станции, как и везде, народу черного, едущего на заработки и возвращающегося после тщетных поисков -- бездна. Нас с билетами 3-го класса посадили во 2-й. Тут нашелся Керн и потом Богоявленский. Жара страшная, и мы все осовели от нее. На Клекотках простились с Левой и Поповым и нашли две тройки в санях за нами. Ехать решили, что нельзя, потому что шел снег с ветром, и ночевали недурно в бедненькой, но не очень грязной гостинице. Девочки так ухаживают за мной, так укладывали все, так старательны, что можно только желать уменьшения, а не увеличения забот. Все это твоя через них действует забота, и я ценю ее, хотя и не нуждаюсь в ней, или так мне кажется.

Рано утром поднялись, но выехали в 10. Ехали хорошо, тепло. Я надел раз тулуп, и приехали в два. Дом теплым, топленый, -- все прекрасно приготовлено. Мне Иван Иванович уступил свой великолепный кабинет. У девочек две комнаты с особым ходом. Общая большая комната для repas. Сам он поместился в маленькой комнатке Алексея Митр-а, рядом со своим Федотом. Нынче я настоял, чтобы он пошел в кабинет, а я на его место. И сейчас перешел, и мне прекрасно, и тепло, и уютно, и за перегородкой спит Федот. Обед простой, чистый, сытный; молока вволю.

После обеда заснул. Приехали вещи, девочки разобрались; вечером приехал Мордвинов, зять Ивана Ивановича, земским начальник, весь поглощенный заботами о народе. Когда он уехал, в 9 часов разошлись, я сел писать статью о том, что страшно не знать, достанет или недостанет в России хлеба на прокормление, и до 11 часов пописал. Потом спал прекрасно. Утром продолжал статью. Между прочим побеседовал с Ив. Ив., и больше определилась деятельность девочек: Тане я очень советую взяться за дело пряжи и тканья, т. е. устройства этого заработка. Маша будет при столовых и пекарне. Я сейчас был в трех деревнях, из которых в двух приискал место для столовых, в обеих человек на 50. Описывать слегка нищету и забитость этих людей -- нельзя. Но хорошо, здорово их видеть, если можно только хоть сколько-нибудь служить им, и я думаю, что можно".

Так началась деятельность Л. Н-ча и его дочерей по кормлению голодающих.

Начата была эта деятельность очень скромно. В начале ноября он писал мне:

"Неделю тому назад, нынче 3 ноября, мы -- я, Таня, Маша, Вера Кузьм. уехали, с согласия трудно добытого С. А., с 500 р. в Данковск. уезд на границе Епифан. -- местность очень голодную, и живем там у Раевского. Все заняты и хорошо. Столовые для самых бедных, у девочек еще школа и желание и попытки помощи во всех родах. Я очень рад за них. Время очень интересное, положение напряженное и опасное. Я написал одну статью -- поспешную и потому нехорошую -- в журнале Грота. Ее арестовали и едва ли пропустят, и послал другую в "Рус. ведом.": не знаю, пропустят ли. Должно быть. Статья неважная, но нужная, ставящая вопрос о том, есть ли у нас достаточно хлеба".

Статью, о которой упоминает Л. Н-ч в письме ко мне и в письме к С. А., он назвал "Страшный вопрос". Статья эта хорошо известна читающей публике, и мы приводим из нее только наиболее характерные выдержки, указывающие на ход мысли Л. Н-ча при его заботе о помощи голодным.

"Есть ли в России достаточно хлеба, чтобы прокормиться до нового урожая? Одни говорят, что есть, другие говорят, что нету, но никто не знает этого наверное. А знать это надо и знать наверное, теперь же, перед началом зимы, -- так же надо, как надо знать людям, пускающимся в дальнее плавание, есть ли или нет на корабле достаточное количество пресной воды и пищи.

Страшно подумать о том, что будет с командой и пассажирами корабля, когда в середине океана окажется, что запасы все вышли. Еще более страшно подумать о том, что будет с нами, если мы поверим тем, которые утверждают, что хлеба у нас достанет на всех голодающих, и окажется перед весной, что утверждающие это ошиблись.

Страшно подумать о последствиях такой ошибки. Последствиями такой ошибки ведь будет нечто ужасное: смерть голодных миллионов и худшее из всех бедствий -- остервенение, озлобление людей. Ведь хорошо только пушечными выстрелами предуведомлять петербуржцев о том, что вода поднимается, потому что больше ведь ничего нельзя сделать. Никто не знает и не может знать степени подъема воды: остановится ли она на том, что было прошлого года, или дойдет до того, что было в 24-м году, или поднимется еще выше.

Голод же нынешнего года, кроме того, что есть беда без сравнения большая, чем беда наводнения, без сравнения более общая (она угрожает всей России), -- есть беда, степень которой можно и должно не только предвидеть, но можно и должно предвидеть и предупредить".

Перечисляя затем различные признаки, указывающие на недостаток хлеба в России, Л. Н-ч говорил:

"Все эти признаки указывают на то, что есть большое вероятие того, что нужного для России хлеба нет в ней. Но, кроме этих признаков, есть еще явление, которое должно бы заставить нас принять все зависящие от нас меры для предупреждения угрожающего нам бедствия. Явление это есть охватившая общество паника, т. е. неопределенный смутный страх ожидаемого бедствия, страх, которым люди заражаются друг от друга, страх, лишающий людей способности действовать целесообразно. Паника эта выражается и в запрете сначала вывоза ржи, потом других хлебов, кроме почему-то пшеницы, и в мерах, с одной стороны, ассигнования больших сумм для голодающих, а с другой стороны -- собирания местными властями подати с тех, которые могут платить, как будто извлечение из деревни денег не есть прямое усиление нужды деревни. (У богатого мужика заложены посевы бедного. Он бы подождал, -- с него тянут подати, он тянет и разоряет бедного).

Паника эта поразительно заметна еще в разгорающихся несогласиях между различными местными ведомствами. Повторяется то, что всегда бывает при паническом страхе: одни тянут в одну, другие в другую сторону.

Паника эта выражается и в настроении и в деятельности народа. Приведу один пример: движение народа на заработки.

Народ в конце октября нынешний год едет искать заработок в Москву, в Петербург. В то время, когда все работы на зиму установились, когда харчи в три раза дороже обыкновенного и всякий хозяин отпускает, сколько он может, лишних людей; в то время, когда везде пропасть оставшихся за штатом рабочих, -- люди, никогда не имевшие места в городах, едут искать этих мест. Разве не очевидно всякому, что при таких условиях более вероятия каждому владельцу выигрышного займа выиграть 200 тысяч, чем мужику, приехавшему из деревни в Москву, найти место, и что вся поездка, хотя бы самая дешевая, с сопряженными с поездкой расходами, где и выпивкой, есть только лишняя тяжесть, которая ляжет на голодного? Казалось бы, должно быть очевидно, -- а все едут, едут назад, и опять едут. Разве это не признак совершенного безумия, охватывающего толпу при панике?

Лев Николаевич требует этого знания запаса хлебов, потому что неуверенность в наличности его парализует деятельность. Нужно смотреть правде в глаза, только тогда можно помочь беде, когда ее видишь и сознаешь. И он заключает свою статью следующими словами:

"Если бы мы теперь узнали, что у нас нехватка хлеба, пускай бы она была в 50, в 100, даже в 200 мил. пудов хлеба, -- все это было бы не страшно. Мы бы, теперь же закупили этот хлеб в Америке и всегда бы расплатились с нею государственными, общественными или народными суммами.

Люди, которые работают, должны знать, что работа их имеет смысл и не пропадет даром.

Без этого сознания отпадают руки. А чтобы это знать, для той работы, которою занято теперь огромное большинство русских людей, надо знать теперь, сейчас же, через две-три недели знать: есть ли у нас достаточно хлеба на нынешний год, и если нет, то откуда мы можем получить то, чего нам недостает?"

Хлеба оказалось достаточно. Но горячее слово, сказанное Л. Н-чем, всколыхнуло все русское общество. Влияние этой статьи было громадно.

Один земский врач писал Л. Н-чу:

"...Ваше обращение к обществу должно ли рассматривать как боевой призыв, за которым последует самое дело, или вы хотели предоставить инициативу этого дела другим людям? Но в России нет теперь духовного вождя, кроме вас. Есть представители разных воззрений, направлений мысли, но вождя, за которым бы шли, который действовал бы на толпу не только нравственно, но и практически, увлекая ее за собой, такого вождя, кроме вас, нет. За вами идут уже многие, и когда вы начнете большое дело, за вами пойдет большинство, поднимутся и отчаявшиеся в себе, и ослабевшие. Для этого не нужно необходимо быть единомышленником ваших теорий, нравственная мощь чувствуется помимо ее, а теперь именно предстоит не теория, а дело, за которое равно могут приняться и христианин, и язычник, и ваш последователь, и ваш противник, но нужен вождь, и только вы им можете быть. Нужна организация, и вы должны дать ее".

Илья Ефимович Репин писал из Петербурга дочери Толстого:

"Статью Л. Н-ча "Страшный вопрос" в "Русских ведом." читал сейчас же по прибытии газеты сюда. Я приехал к П. в самый раз, читали вместе и удивлялись могучей постановке вопроса. В самом деле, сколько писалось и пишется по этому делу! Везде говорят об этой статье и много пишут. У NN целое литературное собрание было по этому поводу".

Татьяна Львовна писала Репину свои соображения и впечатления о начатом деле и сообщала краткие сведения о самом способе его ведения. Это письмо произвело также сильное впечатление на петербургскую публику. Вот что пишет по этому поводу Репин Татьяне Львовне:

"Письмо ваше так значительно, так животрепещуще интересно, что мне даже жалко было читать его одному. Я бы сейчас снес его в любую газету; оно теперь прочиталось бы всеми. Вечером повезу его к Стасовым, будем наслаждаться, страшно сказать -- людским несчастьем. Нет, не этим, а тем, что свет не без добрых людей, что вера в Бога настоящего еще не оскудела; что сильные люди сильны до конца: дают пример слабым захирелым душонкам, шевелят их... Что молодежь, здоровая, прекрасная, полная жизни, не на словах, не на бумаге, у себя в кабинете, а прямо на деле, засучив рукава, действует, спасает от смерти этих отдаленных, несчастных, забитых судьбою и пространством людей. Ведь теперь для них встреча с вами все равно, что в прежние времена, встреча приговоренной к смертной казни -- с царицей -- им даровалась жизнь... И теперь вы многих спасаете от верной гибели -- велика ваша заслуга!.."

В личной жизни Л. Н-ча на первых же днях его деятельности постигло горе -- смерть его друга и товарища юности Дмитрия Алексеевича Дьякова. Когда-то этот человек был очень близок Л. Н-чу, и черты этой дружбы и личного характера Дьякова отразились в художественном изображении типа Нехлюдова в повести "Юность". Лично нам приходилось слышать от Л. Н-ча, что Дьяков имел на него в юности очень хорошее влияние, и хотя жизненные пути их разошлись, но встречи их были всегда очень сердечны.

Л. Н-ч упоминает об этой смерти в одном из писем к С. А-не:

"Жаль, что не пришлось видеться с Дьяковым перед смертью. Ничто так не напоминает о своей близости к смерти, как смерть таких близких, как он был мне. И напоминание это на меня всегда действует ободряюще".

Скоро так скромно начатая Л. Н-чем деятельность обратила на себя внимание всего мира.

Софья Андреевна, жившая с младшими детьми в Москве, не могла оставаться равнодушной к деятельности своего мужа и старших детей. Старшие дочери были со Л. Н-чем, старшие два сына действовали в Тульской губернии, а третий, Лев -- в Самарской.

С. А-на хотела своим личным посильным участием присоединиться к этому делу и она напечатала в "Русских ведомостях" 5 ноября сообщение о деятельности Л. Н-ча.

"Принужденная оставаться в Москве с четырьмя малолетними детьми, -- заявляла С. А-на, -- я могу содействовать деятельности семьи моей только материальными средствами. Но их нужно так много. Отдельные лица в такой большой нужде бессильны. А между тем каждый день, который проводишь в теплом доме, и каждый кусок, который съедаешь, служит невольным упреком, что в эту минуту кто-нибудь умирает с голода. Мы все, живущие здесь в роскоши и не могущие даже выносить вида малейшего страдания собственных детей наших, -- неужели мы спокойно вынесли бы ужасающий вид притупленных или измученных матерей, смотрящих на умирающих от голода и застывших от холода детей, на стариков без всякой пищи? Но все это видела теперь моя семья. Вот что, между прочим, пишет мне дочь моя из Данковского уезда об устройстве местными помещиками на пожертвованные ими средства столовых:

"Я была в двух. В одной, которая помещается в крошечной курной избе, вдова готовит на 25 человек. Когда я вошла, то за столом сидело пропасть детей и, чинно держа хлеб под ложкой, хлебали щи. Им дают щи, похлебку и иногда холодный свекольник. Тут же стояло несколько старух, которые дожидались своей очереди. Я с одной заговорила, и как только она стала рассказывать про свою жизнь, то заплакала, и все старухи заплакали. Они, бедные, только и живы этой столовой, -- дома у них ничего нет, и до обеда они голодают. Дают им есть два раза в день, и это обходится вместе с топливом от 95 коп. до 1 р. 30 к. в месяц на человека..."

Следовательно, за 13 рублей можно спасти от голода до нового хлеба человека. Но их много и средств помощи нужно бесконечно много. Но не будем останавливаться перед этим. Если мы, каждый из нас, прокормит одного, двух, десять, сто человек, сколько кто в силах, уже совесть наша будет спокойнее. И вот решаюсь и я обратиться ко всем тем, кто хочет и может помочь, с просьбой способствовать материально деятельности моей семьи. Все пожертвования пойдут прямо, непосредственно на прокормление детей и стариков в устраиваемых мужем моим и детьми столовых".

Воззвание С. А-ны получило живой отклик. Оно было перепечатано во всех русских и многих иностранных газетах Европы и Америки. С 4 по 17 ноября, в течение только 2 недель, ею получено около 5 с половиною тысяч в самой Москве, около 3 тысяч пожертвовано неизвестными и около 4 с половиною тысяч прислано из провинции. Всего поступило 13000 р. 82 к. и довольно много разных вещей -- полотна, платья, сухарей и т. п. В числе приславших С. А-не пожертвования находился известный о. Иоанн Кронштадтский, препроводивший 200 рублей.

Не остались глухи к воззванию и за границей, особенно в Англии, где движение в пользу сбора пожертвований для голодающих в России быстро приняло обширные размеры: кроме подписок, открытых для этой цели редакцией "Nineteenth Century", госпожой Новиковой, романисткой Гесбой Стретам и квакерами, которые послали своих представителей на места голода в России, основан фонд для оказания помощи России (Russian Relief Fund), в котором принимали участие такие известные личности, как герцог Вестминстер, лорд Абердер, лорд Кольридж и др.

Печатая свое воззвание благотворителям, учредители этого фонда, лорд Максвелл и Джильберт Кольридж, заявили, что часть собранных денег будет роздана на месте делегатами квакеров, а другая часть послана графу Льву Толстому, письмо которого к ним было напечатано во всех газетах.

Это письмо Л. Н-ча к англичанам вызвано было, в свою очередь, письмом англичан, прочитавших воззвание Софьи Андреевны и обратившихся к ней за советом, как и куда лучше направлять собираемые в Англии пожертвования. По просьбе С. А-ны Л. Н-ч так отвечал им:

"М. г., я премного тронут той симпатией, которую выражает английский народ к бедствию, постигшему ныне Россию. Для меня большая радость видеть, что братство людей не есть пустое слово, а факт. Мой ответ на практическую сторону вашего вопроса следующий: учреждения, которые всего лучше работают в борьбе с голодом нынешнего года, это, без сомнения, земства, а потому всякая помощь, какая будет препровождена им, будет хорошо употреблена в дело и вполне целесообразно. Я теперь живу на границе двух губерний, Тульской и Рязанской, и всеми своими силами стараюсь помогать крестьянству этого округа и состою в ближайших сношениях с земствами обеих губерний. Один из моих сыновей трудится для этой же самой цели в восточных губерниях, из которых Самарская находится в самом худшем положении. Если деньги, которые будут собраны в Англии, не превзойдут той суммы, которая необходима для губерний, в которых теперь работаем я и мой сын, то я могу взяться, с помощью земств, употребить их наилучшим возможным для меня образом. Если же собранная в Англии сумма превзойдет эти размеры, то я буду очень рад направить вашу помощь к таким руководителям земств других губерний, которые окажутся лицами, заслуживающими полного доверия, и которые будут вполне готовы дать публичный отчет о таких деньгах. Способ помощи, который я избрал, хотя он вовсе не исключает других способов, это организация обедов для крестьянского населения. Я надеюсь написать статью относительно подробностей нашей работы, -- статью, которая, будучи переведена на английский язык, даст вашему обществу понятие о положении дел и о средствах, употребляемых для борьбы с бедствием настоящего года. Преданный вам Лев Толстой".

Сомнения в том, хорошо ли сделал Л. Н-ч, взяв деньга и поехав кормить голодных, высказанные в дневнике Татьяны Львовны, скоро не замедлили оправдаться и нашли отклик в самом Льве Николаевиче.

Так, уже 9 ноября он пишет между прочим своим друзьям Ге, справляясь у них (в Черниговской губернии) о цене на горох:

"Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня, друг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги от С. А. и жертвованные, тут отношение кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли я этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед Богом и для Бога. Написал одну статью в "Вопр. филос.", не знаю, пропустят ли. Другую в "Русск. вед.". Эту, вероятно, прочтете. Теперь еще пишу. А не хочется писать об этом, хочется кончать большую статью, которая уже близится к концу. Мне кажется, что с этим голодом что-то важное совершается, кончается или начинается".

В таком же духе он пишет на другой день Черткову.

"Мы живем здесь хорошо. Устраиваем здесь столовые. Много трогательного и страшного. Страшно одно, что всегда мне страшно, -- это пучина, разделяющая нас от наших братьев. Пожертвования вызваны письмом С. А. и денег у нас около 2 тысяч, и, кажется, сбор с "Плодов просвещения" поступит нам. Я боюсь обилия денег. И так с маленькими деньгами много греха. И теперь еще не установилось дело. Путает помощь, выдаваемая земством, и желание, требование крестьян, чтобы выдаваемо было всем поровну. Делаем мало, дурно, но делаем и как бы чувствуем, что нельзя не делать".

А между тем дело разрасталось и осложнялось. Предстоящая огромность его часто смущала деятелей, и сознание недостаточности его для действительной помощи парализовало энергию. Мы приводим здесь страничку из дневника Татьяны Львовны, хорошо изображающую настроения их работающей семьи и, несомненно, отражающей на себе и мысли Л. Н-ча.

"Дела тут так много, что начинаю приходить в уныние, -- все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же. Тут много нужды не от урожая этого года, а оттого же, отчего наш Костюшка беден, от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Все это так сложно. Может быть, Костюшка был бы писателем, поэтом, может быть, актером, каким-нибудь чиновником или ученым, а потому что он поставлен в те условия, в которых иначе, как физическим трудом, он не может добывать себе хлеба, а физический труд он ненавидит, то он и лежит с книжкой на печи, философствует с прохожим странником, а двор его тем временем разваливается, нива не вспахана и бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей. Таким людям дать денег -- это только поощрить их к такой жизни. Дело все в том, как папа говорит, что существует такое огромное разделение между мужиками и господами, и что господа держат мужиков в таком рабстве, что им совсем нет простора в их действиях. Я думаю, что такое положение дел, как теперь, недолго останется таким, и как бы нынешний год не повернул дело круто.

Тут часто слышится ропот на господ, на земство и даже на "императора", как вчера сказал один мужик, говоря, что ему до нас дела нет, хоть мы все поиздыхай с голода. Еще известие в этом роде привез Ив. Ив. Ему рассказывали, что несколько мужиков из соседней деревни к Писареву собрали 20 рублей и поехали в Москву жаловаться Серг. Алекс. Говорят, их за это засадили. А тут еще вышел этот идиотский циркуляр министра, который губернатор всем рассылает, о том, чтобы земство помогало только тем мужикам, которые этого заслуживают, и лишало помощи тех, которые откажутся от каких бы то ни было предлагаемых работ. Так что, если мужика будут нанимать ехать отсюда до Клекоток (30 верст) за двугривенный, и он сочтет это невыгодным, то его надо лишить всякой помощи и оставить умереть с голода. Это ужасно, что эти люди, сидя в своих кабинетах, измышляют. И ведь эти меры применяются к мужикам, которые во сто раз умнее всех NN и ММ и с которыми обращаются, как с маленькими детьми, рассуждая, заслуживают ли они карамельки или нет.

Сегодня метель, но все-таки придется идти в Екатерининскую открывать столовую. Как много жалких людей! Редкий день Маша или Вера не ревут, и меня, хоть я и потверже, иногда пробирает. На днях зашла к мужику в избу -- пропасть детей, есть совсем нечего. В этот день с утра не ели. Протопили стены избы, вместо которой мужик подвел мазанную, каченную. -- Сколько детей у тебя? -- Шестеро. -- Что же нынче ели? -- Ничего с утра не ели, пошел мальчик побираться, вот его ждем. -- Как это детей не жалко? -- Об них-то и тоска, касатка. -- Мужик отвернулся и заплакал".

Между Софьей Андреевной, жившей с Москве и собиравшей пожертвования, и Львом Николаевичем, жившим с дочерьми в Бегичевке, шла деятельная переписка. Письма Л. Н-ча и его дочерей к Софье Андреевне прекрасно изображают первые шаги их деятельности. Мы приводим здесь несколько отрывков из этих писем.

Из письма Т. Л. 2 ноября:

"...Ходим по деревням и кое-как открываем столовые. Особенно жалки везде дети, почти у всех у них то серьезное выражение лиц, какое бывает у детей, видевших много нужды. И одеты они все ужасно: у некоторых от самого локтя лохмотья и вся юбка такая же. Бабы рассказывают, что дети прежде не верили, когда им давали лебедовый хлеб, что это хлеб, и плакали, говорили, что это земля и кидали его".

4 ноября.

"...Устроили пекарни, в которых пробуют печь хлебы с разными суррогатами. По совету профессора Эрисмана пробовали печь хлеб с отбросами свеклы, которые на сахарных заводах продаются по 2 коп. за пуд и в которых, по словам профессора Эрисмана, очень много питательного. Первая проба не удалась, хлеб сел и вышел какой-то мокрый, но сегодня приехал пекарь, который опять сделает этот опыт. Пока лучше всего выходит хлеб с картофелем, он очень вкусен и обходится 78 коп. за пуд.

Тут же пробуют печь хлеб со жмыхами, но не с подсолнечными, а с льняными и разными другими. Беда вся в том, что хлеба нет".

Из письма Л. Н-ча 9 ноября.

"Вчера я с М. ездил на одной лошадке в наши столовые в Т., за пять верст, а Таня ходила в свою ближайшую столовую. У нас теперь идет пертурбация с тех пор, как деревни стали получать муку от земства. Прежде были определенно и несомненно нуждающиеся, а теперь, с выдачей, является сомнение, и, казалось бы, должно уменьшиться количество посещающих столовые, а оно увеличилось. Время идет, запасы истощаются, те, которые не были нуждающимися, становятся ими...

...На деньги твои, 1100 руб., мы решили купить дров, которые нашлись в околотке. Это было самое нужное и трудное достать. Хлеба в нашей местности, судя по тому, что закуплено теперь земством, должно достать хотя наполовину, но топлива совсем нет. Эти же дрова близко и дешево, по 18 рублей за сажень. Они пойдут по столовым и прямо на помощь нуждающимся".

Из письма Т. Л. 11 ноября.

"Положение народа с каждым днем все ухудшается и приходится в каждой деревне открывать вторую столовую. Я думаю, что и по три открыть будет не слишком много. Вчера ходили на ужин в свою столовую. Хозяйка очень проворная, отлично готовит и ласкова с детьми. Сидят крошки, матери их приводят и кормят, сами не едят, все и веселые, и довольные. Весело смотреть на эти обеды и ужины; те, которые жертвуют на это деньги, были бы вознаграждены за это, если бы видели, как жертвованные деньги идут прямо на то, чтобы утолять голод людей. Это была бы хоть маленькая награда тем, которые хоть иногда и от излишков жертвуют для других".

Из письма Л. Н-ча 19 ноября.

"Положение становится все напряженнее и напряженнее: проедают последние средства, и количество совсем неимущих все увеличивается. Главное -- топливо и праздность мужчин и женщин. Нынче пишу В. о высылке нам лык для работы лаптей. Лен на днях получится.

В последнюю почту получено нами повесток на 3300 рублей. Твои, т. е. тобою полученные пожертвования, очень хороши. Поразительны 1500 аршин материи и количество вермишели. Ее надо будет раздавать в большие праздники. Материя же тоже поразительно нужна. Нынче я видел вдову с детьми положительно голых. Только один мальчик может выходить. Я еще не видал такой бедности".

Из письма Л. Н-ча 25 ноября.

"...Столовые расползаются, как сыпь. Теперь уже более 30 и идут хорошо. Я вчера вечером посетил две. Трогательно видеть, как ребята с ложками бегут толпой. Попался нищенка-мальчик из чужой деревни. Его пригласили и накормили и спать положили в столовой".

Видя успех столовых. Л. Н-ч решился поделиться своим опытом с русскими людьми, хотевшими помогать голодающему народу, и написал статью "О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая"; эта статья была окончена 26 ноября и тотчас же напечатана и в периодических изданиях, и в сборниках, и отдельными брошюрами.

Несколько длинное заглавие этой статьи объясняется требованиями цензуры. Государь Александр III в одном обществе на вопрос, обращенный к нему о голоде в России, ответил: "В России нет голода, а есть местности, пострадавшие от неурожая". Эти слова были подхвачены сановниками, и вышло распоряжение не допускать в печати слова "голод" и "голодные", а заменять его выражением "пострадавшие от неурожая".

В этой статье Л. Н-ч так ставит вопрос о помощи:

"Помощь населению, пострадавшему от неурожая, может иметь две цели: поддержание крестьянского хозяйства и избавление людей от опасности заболевания и даже смерти от недостатка и недоброкачественности пищи".

И далее Л. Н-ч подвергает строгой критике практиковавшуюся тогда земскую "выдачу" хлебом, находя ее не удовлетворяющей своему назначению. И тут же задает себе вопрос:

"Но если то, что делается теперь, нехорошо, то что же хорошо? Что же нужно делать?"

И отвечает так:

"Нужны, по моему мнению, две вещи для хоть не поддержания крестьянского хозяйства, а противодействия его окончательному разорению, учреждение работ для всего, могущего работать населения, и устройство во всех деревнях голодающих мест даровых столовых для малых, старых, слабых и больных.

Учреждение работ должно быть такое, чтобы работы эти были доступны, знакомы и привычны населению, а не такие, которыми никогда не занимался или даже не видывал народ, или такие, при которых тем членам семей, которые никогда не уходили, надо уходить из дома, что по семейным и еще другим условиям (как отсутствие одежды) часто невозможно сделать. Работы должны быть такие, чтобы, кроме внедомашних работ, на которые пойдут все, привыкшие и могущий ходить на заработки работники, могло быть занято все население голодающих местностей -- мужчины, женщины, свежие старики, подростки-дети.

Для достижения же второй цели -- спасения людей от заболевания и смерти вследствие дурной пиши и недостатка ее -- по моему мнению, единственное несомненное средство есть устройство в каждой деревне даровой столовой, в которой каждый человек мог бы насытиться, если он голоден.

Устройство таких столовых начато нами уже более месяца тому назад и до сих пор ведется с успехом, превзошедшим наши ожидания".

И затем Л. Н-ч дает самые подробные указания, как осуществить этот способ помощи, дает даже образец заборной книжки для заведующих столовыми, по которым они получают провизию.

В конце статьи Л. Н-ч говорит еще об одном роде существенной помощи, которая была предложена и осуществлена одним калужским общественным деятелем. Он предложил взять 80 лошадей из голодной местности для прокормления их в течение пяти зимних месяцев. В этом предложении участвовали как помещики, так и крестьяне Калужской губернии.

Обращая внимание на эту братскую помощь, Л. Н-ч так заканчивает свою статью:

"Если бы хотя сотая доля такого живого братского сознания, такого слияния людей во имя Бога любви была во всех людях, как легко, да не только легко, но радостно перенесли бы мы этот голод, да и все возможные материальные беды".

Дело помощи все разрасталось. Являлись новые сотрудники и новые виды помощи.

Интересны были разговоры в Бегичевке по вечерам, когда все, Л. Н-ч и его сотрудники, возвращались с работы, являлись вновь приезжие, завязывался обмен мнений и все присутствовавшие жадно ловили слова Л. Н-ча о том, что он думает о дальнейшей судьбе многострадального русского народа.

Отражение этих бесед мы находим в дневнике Татьяны Львовны, откуда и заимствуем новую страничку:

"17 ноября. Вчера вечером папа, Вл-ов, Богоявленский, Чистяков и я много говорили о том, что ждет Россию, и хотя папа говорит, что сколько мы ни старайся, а впереди крушение, -- меня это не приводит в уныние, и хотя, слушая других и сама соображая, я не могу с этим согласиться, а все-таки есть какая-то надежда на то, что если побольше людей будет выбиваться из сил, чтобы сделать что-нибудь, то найдутся еще люди, которые последуют их примеру, и, может быть, крушение минует. Меня пугает то, что эта бедность и голод есть способ для очень многих поработить себе людей, и кончится это тем, что или опять будут рабы хуже крепостных, или будет восстание, что, по-моему, по духу времени, вероятнее. Вл-ов говорит, что если бы он знал, что оттого, что 100 тысяч умрут с голода, миллион восстанет и ему будет лучше, то он согласился бы на это, но он думает, что если будет восстание, то будет еще хуже. Я же думаю, что никто из нас не может предвидеть того, что будет, и не имеет права дать 100 тысячам умереть с голода, если есть возможность предотвратить это, и не должен заботиться об общих вопросах, а каждый должен класть все свои силы, чтобы вокруг себя сделать, что он может. После таких разговоров об общих вопросах мне иногда кажутся мелкими нужды разных Кабановых, Мироновых и так далее, и мне думается -- стоит ли хлопотать о том, нужна или не нужна им лишняя выдача, почему в столовой вышло слишком много дров и т. д., но потом я себе говорю, что только это и надо делать, потому что только это я и могу.

...Папа стал часто говорить и пишет в своих письмах, что дело, которое он делает, не то, а что это уступка. Я рада этому, значит, я не ошиблась...

19 ноября 1891 года. Бегичевка. Сегодня утром был у папа с Чистяковым разговор, к концу которого я пришла. Но по этому концу я поняла, о чем они говорили. Чистяков спрашивал папа, как он объясняет то, что он теперь принимает пожертвования и распоряжается деньгами и считает ли это он последовательным с его взглядами? Чистяков говорил слишком резко и хотя без малейшего оттенка досады и с большой любовью к папа, но я видела, что все-таки папа это было больно до слез. Он говорил: "Спасибо, что вы мне это сказали, как это хорошо, как хорошо!", но ему было больно. Он сам прекрасно чувствовал и доходил до того, что это не то, и незачем было ему это говорить. Чистяков говорит, что от теперешней деятельности папа до благотворительных спектаклей и до деятельности отца Иоанна совсем недалеко; что он не имеет права вводить людей в заблуждение, так как многие идут за ним и ждут от него указаний и что за теперешнее его дело все будут хвалить его, тогда как оно не хорошее. Папа сказал: "Да, это как тот мудрец, который, когда ему стали рукоплескать во время его речи, остановился и спросил себя: не сказал ли я какой-нибудь глупости?"

И далее в дневнике своем Т. Л-на прекрасно изображает всю сложность дела, которым занимался Л. Н-ч. Сколько нужно было духовной силы, чтобы бодро, не опуская рук продолжать его.

"20 ноября 1891 года. Бегичевка. 3 часа дня. Случайно выдалось свободное время, и я хочу записать все, что мы переживаем за это время. Во-первых, дела у нас стало так много, что нет времени ни думать, ни читать, ни разговаривать (до чего я, впрочем, не охотница) и даже нет времени хорошенько соображать то, что нужно для дела. Папа тоже очень утомляется, и мне жалко и страшно на него смотреть. Я замечаю это за ним и за собою: мы начинаем отвечать на что-нибудь, что нас спрашивают и вдруг вспоминаем что-нибудь другое и отвечаем не то, что следует, и с большим усилием возвращаемся к первой мысли. Это оттого, что надо вспомнить слишком много разных вещей. То приходят просить вписать в столовую; то в столовой не хватило хлеба; то у нас вышла свекла, надо послать к Лебедеву; то надо ввести новые перемены в столовые, вроде пшена, гороха и т. п.; то пришел побирушка; то "пожалуйте книжечку"; то надо рассортировать лен; то едут в Клекотки, надо мама написать; то вышли свечи и мыло -- надо откуда-нибудь их добыть; то надо послать свидетельство Кр. Кр. для дарового провоза; то надо послать за лыками, а то их таскают; то надо заказать обед, послать за капустой, и так без конца, без конца, -- одно кончишь, другое требование является, да еще вписать полученные пожертвования, отвечать на многие из них, пересчитывать деньги (что для меня всегда представляет трудность). Вчера я до 1 часа сидела и сличала расход с приходом, и то у меня 10 тысяч не хватало, то 500 рублей лишних, и оттого я так плохо стала считать, что вдруг посреди расчета вспомнила, что надо завтра послать Писареву письма или что-нибудь подобное, и все у меня запутается, и сверх того надо постоянно помнить, чтобы папа не подвернулась под руку постная похлебка, кислая капуста и что-нибудь подобное, и беспокойство в том, что он простудится или провалится в Дон. Теперь 4 часа, сильная метель и градусов 15 мороза. Маша поехала в Татищеве постараться водворить там порядок, а то, говорят, что хозяйка столовой со своих питомцев берет на водку, овчины и всякие взятки; Кошнин с Черняевой поехали в Екатериновку открывать там столовую, Гастев за тем же поехал в Прудки, Новоселов лежит с больными зубами, а еще Леонтьев, который сегодня пришел сюда, пошел с папа в Екатерининское посмотреть на столовые".

Странная судьба отняла у Л. Н-ча его лучшего друга и помощника в деле кормления голодающих и хозяина того дома, где он жил, Ивана Ивановича Раевского. В одну из своих деловых поездок он простудился, заболел и через несколько дней, 26 ноября, скончался. Смерть эта произвела на Льва Николаевича сильное, глубокое впечатление, сблизила его еще более с семьей покойного и заставила пережить много трогательных моментов духовного единения как с отходящим в вечность, так и с остающимися окружавшими его людьми. Это впечатление от смерти Раевского Л. Н-ч неоднократно выражает в своих письмах того времени.

В письме к В. Г. Ч-ву он так пишет о болезни Раевского:

"Кроме всего этого, занимающего время, вот уже пятый день, как заболел наш хозяин и мой приятель, которого я и всегда любил, и теперь особенно оценил и полюбил, Ив. Ив. Раевский. Это человек 56 лет, необыкновенно чистой жизни и бессознательный христианин с некоторой "pudeur" к выражению и проявлению своих христианских чувств. Он всегда бывал занят народными делами и теперь последнее время особенно горячо, страстно был занят продовольствием. Ему обязаны столовые своей формой, и он -- главная точка опоры. Он и практичен, и опытен, и замечательно прост в приемах, и добр, и вот он заболел. Доктор говорит инфлуенцей, а мне кажется, что он умирает. Его жена, тоже прекрасная женщина, здесь, вчера приехала из Тулы, и мы сидим дни и ночи отчасти в комнате больного, ожидая конца, как всегда обманывая себя и надеясь против всякой надежды".

"У меня большое горе, -- пишет Л. Н-ч через несколько дней после смерти Раевского Александре Андр. Толстой, -- умер мой друг, один из лучших людей, которых я знал, умер на моих руках в неделю от инфлуенции. Мы с ним вместе работали и полюбили друг друга больше, чем прежде".

В письме к Софье Андреевне он так выражает свои чувства:

"Мне ужасно жалко его. Я очень, очень его полюбил. И не могу простить себе, что я так не понимал его прежде. Но зато как нам радостно, молодо, восторженно было часто последнее время вместе быть и работать".

Понятны тревоги Софьи Андреевны, переживавшей в Москве, в редкой по своей продолжительности разлуке со Львом Николаевичем, все эти волнения, и она усиленно звала его в Москву.

Л. Н-ч кротко и нежно отвечал на этот зов:

"Мы все совершенно здоровы и желали бы пробыть несколько дней после похорон, чтобы не было того впечатления людям, что все дело оборвалось и кончилось со смертью Ив. Ив-ча. Я говорю: желал бы, но все будет зависеть от твоего мужества. Я понимаю, что тебе страшно жутко, но вместе с тем не могу не видеть, что нет никаких оснований для беспокойства. Все решится само собой. Одно знаю, что люблю тебя всей душой и стремлюсь тебя увидать и успокоить".

После этого письма Л. Н-ч действительно поехал в Москву и пробыл там неделю. Из Москвы он пишет своему другу Александре Андреевне Толстой:

"Дело наше идет так хорошо, как я и не мечтал, и все дальше и дальше затягивает. Бедствие велико, но радостно видеть, что и сочувствие велико. Я это теперь увидал в Москве, не по московским жителям, но по тем жителям губернии, которые имеют связи с Москвою. Страшно подумать, что было бы, если бы вдруг прекратилась деятельность общества. Говорят, что в Петербурге не верят серьезности положения. Это грех. Я встретил у Раевского моряка Протопопова, с которым мы вместе были 35 лет тому назад на Язоновском редуте в Севастополе. Он очень милый человек, теперь председатель управы, хлопочет, покупает хлеб. Он очень верно сказал мне, что испытывает чувство подобное тому, как бывало в Севастополе. "Спокоен, т. е. перестаешь быть беспокоен только тогда, когда что-нибудь делаешь для борьбы с бедой". Будет ли успех, -- не знаешь, а надо работать, иначе нельзя жить. Отчего не сделают перепись всему хлебу в России?"

Но вот он снова в Бегичевке и снова весь погружен в практику своего сложного, огромного дела.

14 декабря он между прочим пишет Черткову:

"Пишу второпях, как, к сожалению, я всегда второпях теперь. Знаю, что это нехорошо, да нельзя иначе. Тороплюсь же больше внешней стороной. В душе, слава Богу, чувствую спокойствие. Даже нынче ночью много думал о себе и нашем деле. Удивительно премудро устроено все. Сколько раз приходилось думать о том, как невыгодна для души та деятельность, которою мы заняты, тем, что нас хвалят. Я даже серьезно сомневался в ее достоинстве именно поэтому; но теперь оказывается, что нас ругают и называют и считают меня антихристом. "А если меня называли Вельзевулом, то и вас также", сказано. И то, что было в первую минуту огорчительно, стало радостно".

Самая сущность того дела, которым он был занят, не переставала беспокоить его, и он то оправдывает его, то кается в нем. Характерно в этом отношении его письмо к Ник. Ник. Ге. В декабре он между прочим пишет ему:

"Мы были в Москве, вернулись опять сюда. Порадуйтесь за меня: на этом деле, которое само по себе нехорошо, исполнено греха, я сошелся, как никогда не сходился, с женой. Да, бережно надо обходиться с людьми.

У нас Новоселов и Гастев живут. Очень много тут и худого, и хорошего. Но жить, как я жил, спокойно дома, не мог бы".

Беспокойство о том, что он участвует в большом денежном деле, противном его совести, особенно резко выразилось в его письме к Фейнерману. Вот что он пишет ему в декабре этого года:

"Я живу скверно. Сам не знаю, как меня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их. Но затянуло так, что я оказался распределителем той блевотины, которой рвет богачей.

Чувствую, что это скверно и противно, но не могу устраниться: не то, что не считаю это нужным -- считаю, что должно мне устраниться, но недостает сил. Я начал с того, что написал статью по случаю голода, в которой высказал главную мысль, -- ту, что все произошло от нашего греха -- отделения себя от братьев, и что спасение и поправка делу одна: покаяние, т. е. изменение жизни, разрушение стены между нами и народом и сближение, слияние с ним, невольное, вследствие отречения от преимуществ. Со статьей этой, которую я отдал в "Вопросы психологии", Грот возился месяц и теперь возится. Ее и смягчали, и пропускали, и не пропускали, и кончилось тем, что ее до сих пор нет. Мысли же, вызванные статьей, заставили меня поселиться среди голодающих; а тут жена напечатала письмо, вызвавшее пожертвования, и я сам не заметил, как я очутился в положении распределителя чужой блевотины и вместе с тем стал в известные обязательные отношения к здешнему народу. Бедствие здесь большое и все растет, а помощь увеличивается в меньшей прогрессии, чем бедствие, и потому, раз попавши в это положение, уже невозможно, прямо не могу отстраниться".

Наконец Л. Н-ч снова собирается в Москву на более продолжительное время и начинает подготовлять дела свои к отъезду. 25 декабря он между прочим пишет Софье Андреевне:

"Я нынче верхом ездил далеко по столовым. Надо все объездить перед отъездом. Все идет хорошо: все независимо от нашей воли расширяется. Третьего дня был в деревне, где на 9 дворов одна корова; нынче был в деревне, где почти все нищие. Я говорю нищие в том смысле, что это все люди, не могущие уже жить своими средствами и требующие помощи, не держащиеся уже на воде, а хватающиеся за других. Таких все больше и больше".

30 декабря он выезжает в Москву и по дороге со станции пишет Черткову:

"Я очень собою недоволен, и от этого мне грустно. Соблазн славы людской не одолевает, а подковыривает, да и одолевает. И потому сведения, вами сообщенные, мне очень полезны. Сначала больно, а потом чувствуешь, что на пользу".

Сведения, сообщенные Л. Н-чу Чертковым, касались, очевидно, неодобрения его деятельности одной частью русского общества. Эти неодобрительные слухи, хотя Л. Н-ч принимал их с благодарностью и смирением, много мешали правильному течению дела и раз даже угрожали полным прекращением его. Особенно ярко эта враждебность темных сил выразилась в начале 1892 года.