Глава 18. Смерть Вани. "Хозяин и работник". Начало духоборческого движения.
Большую часть января Л. Н-ч провел в имении своего старого друга графа Олсуфьева, Никольском, куда он поехал со своей дочерью Татьяной Львовной 1 января на санях из Москвы. Путешествие было настолько приятно, что Л. Н-чу хотелось его продолжать. Он пишет своей жене: "Вот мы уже вторые сутки здесь, милый друг Соня. Доехали мы так хорошо, что жалко было приехать". И в конце письма добавляет:
"Мне очень хочется здесь написать нечто давно задуманное, но, видно, это не в нашей власти, и нынче я был дальше от возможности писать, чем когда-нибудь".
Но потом, как видно, писанье у него наладилось, и Л. Н-ч, живя у Олсуфьевых, докончил давно, еще в Бегичевке, начатым рассказ "Хозяин и работник"; он отослал его перед самым отъездом от Олсуфьева в редакцию "Северного вестника", где он и был напечатан в мартовском книжке; к нему мы еще вернемся.
Там же, в Никольском, Л. Н-ч делает интересную запись в дневнике 4-го января:
"Служба, торговля, хозяйство, даже филантропия -- не совпадает с делом жизни: служения Царству Божию, т. е. содействия вечному прогрессу".
В конце января Л. Н-ч возвращается в Москву.
Дневник Л. Н-ча этого времени особенно обилен глубокими, значительными мыслями. Мы приведем здесь несколько ярких выдержек. Вот как он определяет "сумасшествие эгоизма". Запись эта относится к началу февраля:
"Сумасшествие -- это эгоизм, или, наоборот, эгоизм, т. е. жизнь для себя одного, своей личности -- есть сумасшествие.
(Хочется сказать, что другого сумасшествия нет, но не знаю, правда ли).
Человек так сотворен, что не может жить один так же, как не могут жить одни пчелы; в него вложена потребность служения другим. Если вложена, т. е. свойственна ему потребность служения, то вложена и естественна потребность быть услуживаемым, etre servi.
Если человек лишится второго, т. е. потребности пользоваться услугами людей, он сумасшедший -- паралич мозга, меланхолия; если он лишится первой потребности -- служить другим, -- он сумасшедший всех самых разнообразных сортов сумасшествия, из которых самый характерный -- мания величия.
Самое большое количество сумасшедших -- это сумасшедшие второго рода, те, которые лишились потребности служить другим, -- сумасшедшие эгоизма, как я это и сказал сначала. Сумасшедших этого рода огромное количество; большинство людей мирских одержимо этим сумасшествием. Оно не бросается нам в глаза только потому, что сумасшествие это обще большим массам, а сумасшедшие этого рода соединяются вместе.
Они мало страдают от своего сумасшествия, потому что не встречают ему отпора, а, напротив, сочувствие. И потому все люди, одержимые этим сумасшествием, со страшным упорством держатся битых колей, преданий внешних, светских условий. Это одно спасает их от ужасно мучительной стороны их эгоистического сумасшествия.
Как только такой человек почему бы то ни было выходит из сообщества одинаковых с собой людей, так он сейчас же делается несчастным и, очевидно, сумасшедшим. Такие сумасшедшие все составители богатств, честолюбцы гражданские и военные. Как только они вне таких же, как они, людей, -- вне "voies communes", так они "fou a lier".
Как видно здесь, Л. Н-ч устанавливает принцип единения человека, обмена живых услуг с окружающими его людьми, невозможности отделиться от них. Интересно сопоставить эту мысль с почти противоположной, записанной в этот же день, несколько далее:
"Глядя на то, что делается во всех собраниях, на то, что делается в свете с условными приличиями и увеселениями, мне поразительно ясна стала, кажется, никогда еще не приходившая мне мысль, что кучей, толпой, собранием делается только зло. Добро делается только каждым отдельным человеком порознь".
Конечно, тут нет противоречия. Добро человек делает в одиночку, за свой счет и за своей ответственностью, но этим добром он служит людям и должен быть готов принять услуги других. В этом заключаются здоровые условия общественной жизни человека.
Этот год ознаменовался особенно яркими протестами отдельных личностей и целых групп против государственного насилия в виде суда, войска, присяги, податей как несовместимых с христианским жизнепониманием. Большая часть людей, заявивших этот протест, находилась в сношениях со Л. Н-чем, выражая ему сочувствие, и можно думать, что их поступки носили на себе влияние его взглядов. Надо вспомнить, что год тому назад стало распространяться в России и за границей сочинение Л. Н-ча "Царствие Божие внутри вас", несомненно, сильно действовавшее на читателя.
Одним из таких протестов был отказ от военной службы австро-венгерского военного врача Альберта Шкарвана, друга и единомышленника Душана Петровича Маковицкого. От него Л. Н-ч и получил первое известие о поступке Шкарвана.
И Л. Н-ч так отвечал ему 10 февраля того же года:
"Получил вчера ваше письмо, дорогой Душан Петрович, и очень был тронут и поражен сообщаемым вами известием о поступке нашего общего друга Шкарвана. Когда я узнаю про такого рода поступки, то испытываю всегда очень сильное смешанное чувство страха, торжества, сострадания и радости. Во всех такого рода делах непременно одно из двух: или это проявление всемогущего Бога в человеке, и тогда это торжество и радость и несомненная победа, хотя бы и сгорел тот человек, в котором проявляется Бог; или дело человеческого личного побуждения -- славолюбия, раздражения, страсти, и тогда это проявление только служит источником страдания для того, кто проявляет его и не только не служит, но только вредит делу Божьему. Признак же того, что это дело Божье, а не человеческое, есть то, что, совершая его, человек делает не то, что ему хочется, а то, чего он не может не делать.
Надеюсь и верю, что наш дорогой Шкарван поступил так, как он поступил, т. е. не мог поступить иначе, и тогда это дело Божье творится через него, и что бы с ним ни делали, он не будет страдать, а будет радоваться вместе с нами. Пишите, пожалуйста, о нем все, что знаете. Не можем ли мы чем служить ему? Передайте ему мою любовь.
Видно среди вашего духовенства также ужасная недобросовестность и выставление человеческих государственных интересов впереди Божеских. Поразителен страх духовенства перед истиной, часть которой проявилась в учении назаренов, и сознание своего бессилия. Гнать -- нельзя, совестно, надо быть либеральным, а толкование учения только обличает правду назарен и ложь церквей. Что же делать? Надо вилять. Они это и делают, стараясь хоть на время, на свою жизнь отстоять свое положение".
Но рядом с этими радостно волновавшими душу Л. Н-ча событиями ему пришлось перенести и тяжелое испытание в его личной семейной жизни.
В конце февраля заболел скарлатиной и 23 в 11 часов ночи, проболев несколько дней, скончался его младший сын Ванечка.
Мне пришлось быть в эти тяжелые дни в доме Толстых и наблюдать ту серьезную борьбу, которую вел Л. Н-ч между безысходным горем и религиозной покорностью высшей воле. Степень этого горя легко понять из слов, высказанных Л. Н-чем Софье Андреевне после кончины этого сильно любимого всеми ребенка: "А я-то мечтал, что Ванечка будет продолжать после меня дело Божие! Что делать!" Слова эти были сказаны с едва сдерживаемыми слезами и рыданиями.
Помнится мне, когда, после совершения обычного погребального обряда, перед самым выносом маленького тела из хамовнического дома, мы со Л. Н-чем почему-то очутились вдвоем у маленького гробика, уже закрытого, но еще не уколоченного, а все остальные члены семьи ушли собираться в дорогу, на кладбище, Л. Н-ч подошел к гробику, поднял еще последний раз крышку, взглянул на восковое, милое личико, посмотрел на меня, как бы ища сочувствия и, всхлипывая, проговорил: "Какое хорошенькое личико", и по старческому, изнуренному лицу ручьем потекли слезы. Он закрыл крышку и вышел из комнаты.
Во многих письмах и в записях дневника того времени мы находим описание тех чувств и мыслей, которые вызвала во Л. Н-че и в окружающих его близких людях эта, хотелось бы сказать, преждевременная кончина. Но знаем ли мы время, когда должна кончаться земная жизнь человека?
Первые письмо об этом, на другой день после смерти Ванечки, Л. Н-ч написал Черткову, вот оно:
"У нас тяжелое испытание, милый друг. Ванечка заболел скарлатиной и через два дня, вчера вечером, 23-го умер. Жена тяжело страдает, но, благодарю Бога, религиозно переносит все ужасное горе. У ней вся жизнь была в нем, он был последний и был исключительный по своим духовным свойствам мальчик. До сих пор все хорошо, прошу Бога, чтобы Он помог мне поступать в эти торжественные минуты так, как он хочет. Удивительно приближает к Нему, -- а Он любовь, -- смерть. Хочется и в вас обоих вызвать и чувствовать то божеское, что есть в вас, т. е. любовь".
И в следующем письме он снова пишет об этом горе:
"Мне бывает минутами жаль, что нет больше здесь с нами этого милого существа, но я останавливаю это чувство и могу это сделать (знаю, что жена не может этого), но основное главное чувство мое -- благодарность за то, что было и есть, и благоговейного страха перед тем, что приблизилось и уяснилось этой смертью.
Жена, как я писал вам, переносит тяжело, но очень хорошо. В особенности первые дни я был ослеплен красотою ее души, открывшейся вследствие этого разрыва. Она первые дни не могла переносить никакого -- кого-нибудь к кому-нибудь -- выражения нелюбви. Я как-то сказал при ней про лицо, написавшее мне бестактное письмо соболезнования: какой он глупый. Я видел, что это больно резнуло ее по сердцу, так же и в других случаях. Но иногда этот свет начинает слегка заслоняться, и я ужасно боюсь этого. Но все-таки жизнь этого ребенка, ставшая явной при его смерти, произвела на нее и, надеюсь, и на меня самое благотворное влияние. Увидав возможность любви, не хочется уже жить без нее".
12 марта он записывает в своем дневнике:
"Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки (нет, в гораздо большей степени) -- проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это радостное, не радостное, -- это дурное слово, но милосердное, от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к Нему событие".
Вот еще несколько мыслей о смерти, записанных в тот же день и, очевидно, вызванных тем же событием:
"Одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви; или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, различно сочетаясь, одни прежде, другие после, как волны.
Смерть детей с обыкновенной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка.
Но это объективное, дурацкое рассуждение, Разумное же рассуждение то, что он сделал дело Божие: установление Царства Божия через увеличение любви, больше, чем многие, пожившие полвека и больше.
Да, любовь есть Бог.
Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечку жизнь и смерть Бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей, представлять их себе такими, какими они были семи лет.
Я могу делать это. И это хорошо".
Особенно замечательно письмо Л. Н-ча к его старому другу, графине Александре Андреевне Толстой:
"Соня третьего дня начала писать это письмо -- не кончила и вчера заболела инфлуэнцией и нынче все еще нездорова и попросила меня дописать. А я очень рад этому, милый, дорогой старый друг. Телесная болезнь Сони, кажется, не опасна и не тяжела; но душевная боль ее очень тяжела, хотя, мне думается, не только не опасна, но благотворна и радостна, как роды, как рождение к духовной жизни. Горе ее огромно. Она от всего, что было для нее тяжелого, неразъясненного, смутно тревожащего ее в жизни, спасалась в этой любви, любви страстной и взаимной к действительно особенно духовно, любовно одаренному мальчику. (Он был один из тех детей, которых Бог посылает преждевременно в мир, еще не готовый для них, один из передовых, как ласточки, прилетающие слишком рано и замерзающие). И вдруг он взят был у нее, и в жизни мирской, несмотря на ее материнство, у нее как будто ничего не осталось. И она невольно приведена к необходимости подняться в другой духовный мир, в котором она не жила до сих пор. И удивительно, как ее материнство сохранило ее чистой и способной к восприятию духовных истин. Она поражает меня своей духовной чистотой -- смирением особенно. Она еще ищет, но так искренно, всем сердцем, что я уверен, что найдет. Хорошо в ней то, что она покорна воле Бога и просит только Его научить ее, как ей жить без существа, в которое вложена была вся сила любви. И до сих пор еще не знает как. Мне потеря эта больна, но я далеко не чувствую ее так, как Соня, во-первых, потому что у меня была и есть другая жизнь, духовная, во-вторых, потому что я из-за ее горя не вижу своего лишения и потому что вижу, что что-то великое совершается в ее душе, и жаль мне ее, и волнует меня ее состояние. Вообще могу сказать, что мне хорошо.
Последние эти дни Сони говела с детьми и с Сашей, которая умилительно серьезно молится, говеет и читает Евангелие. Она, бедная, очень больно была поражена этой смертью. Но думаю -- хорошо. Нынче она причащалась, а Соня не могла, потому что заболела. Вчера она исповедовалась у очень умного священника Валентина (друг-наставник Машеньки, сестры), который сказал хорошо Соне, что матери, теряющие детей, всегда в первое время обращаются к Богу, но потом опять возвращаются к мирским заботам и опять удаляются от Бога, и предостерегал ее от этого. И, кажется, с ней не случится этого.
Как я рад, что здоровье ваше поправилось или поправляется. Может быть, еще приведет Бог увидаться. Очень желаю этого.
Сколько раз прежде я себя спрашивал, как спрашивают многие: для чего дети умирают? И никогда не находил ответа. В последнее же время, вовсе не думая о детях, а о своей и вообще человеческом жизни, я пришел к убеждению, что единственная задача жизни всякого человека -- в том только, чтобы увеличить в себе любовь и, увеличивая в себе любовь, заражать этим других, увеличивая и в них любовь. И когда теперь сама жизнь поставила вопрос: зачем жил и умер этот мальчик, не дожив и десятой доли обычной, человеческой жизни? Ответ общий для всех людей, к которому я пришел, вовсе не думая о детях, не только пришелся к этой смерти, но самым тем, что случилось со всеми нами, подтвердил справедливость этого ответа. Он жил для того, чтобы увеличивать в себе любовь, вырасти в любви, так как это нужно было Тому, кто его послал, и для того, чтобы, уходя из жизни к Тому, кто есть любовь, оставить всю выросшую в нем любовь в нас, сплотить нас ею. Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо".
Еще позднее, уже в апреле, видя все продолжающиеся страдания своей жены о потере ребенка, Л. Н-ч записывает в своем дневнике:
"Мать страдает о потере ребенка и не может утешиться. И не может она утешиться до тех пор, пока поймет, что жизнь ее не в сосуде, который разбит, а в содержимом, которое вылилось, потеряло форму, но не исчезло.
(Это было как-то ново и ясно, когда записывал, а теперь потеряло значение).
Вся мудрость мира в том, чтобы перенести свою жизнь из формы в содержание и не направлять свои силы на сохранение формы, а на то, чтобы течь".
Но жизнь шла своим чередом, выдвигая новые требования, заслоняя новыми событиями прошлое, как бы значительно оно ни было.
В мартовской книжке "Северного вестника" вышло в свет новое художественное произведение Л. Н-ча "Хозяин и работник". Одновременно оно вышло и отдельным изданием в Москве в "Посреднике" (в двух видах, на хорошей и на простой бумаге) и в Петербурге, у одного из издателей.
Это появление нового художественного произведения Л. Н-ча после большого промежутка времени, конечно, произвело сенсацию в обществе. Для многих почитателей, по преимуществу художественного дарования Л. Н-ча, это был настоящий праздник. Одна дама рассказывала мне, что она долгое время не могла отделаться от какого-то особенно радостного чувства, сопровождавшего все ее мысли и дела. Погруженная в обычную мирскую суету, она то и дело чувствовала, что за всем происходящим перед нею скрыто какое-то праздничное событие. И когда она начинала вспоминать, что же было такого праздничного, то ей представлялся "Хозяин и работник", новое художественное произведение Л. Н-ча. Она радовалась этому, потом опять забывала, и снова навязчивое чувство приводило ее к воспоминанию этого радостного события.
Сам Л. Н-ч как истинный художник, как всегда, был недоволен своим произведением и относился к нему с добродушной иронией. Вот что он записал об этом в своем дневнике:
"Так как я не слышу всех осуждений, а слышу одни похвалы за "Хозяина и работника", то мне представляется большой шум и вспоминается анекдот о проповеднике, который на взрыв рукоплесканий, покрывших одну его фразу, остановился и спросил: "Или я сказал какую-нибудь глупость?" Я чувствую то же и знаю, что я сделал глупость, занявшись художественной обработкой пустого рассказа. Самая же мысль неясна и вымучена, непроста.
Рассказ плохой. И мне хотелось бы написать на него анонимную критику если бы был досуг, и это не было бы заботой о том, что не стоит того".
Как разнообразны были жизненные интересы Л. Н-ча в это время, доказывает ниже приводимое нами его письмо, написанное в это же время, т. е. в конце марта, к одному его новому английскому другу, Джону Кенворти, начавшему в Англии распространение словом и делом идей Л. Н-ча. Мы еще вернемся к описанию его деятельности. В это же время он опубликовал в Англии 2 тома английского перевода сочинения Л. Н-ча "Соединение и перевод 4-х Евангелий" и прислал Л. Н-чу экземпляр этого издания, а также свое сочинение под названием "Анатомия нищеты". В ответном письме Л. Н-ч благодарит Кенворти за присланное и выражает следующие мысли:
"Дорогой друг!
Получил ваше письмо и книгу и брошюру. Книга превосходно переведена и издана. Я перечел ее. В ней много недостатков, которых я не сделал бы, если бы писал ее теперь, но поправлять ее уже не могу. Главный недостаток в ней -- излишние филологические тонкости, которые никого не убеждают, что такое-то слово именно так, а не иначе надо понимать, а, напротив, дают возможность, опровергая частности, подрывать доверие ко всему.
А между тем истинность общего смысла так несомненна, что тот, кто не будет развлекаться подробностями, неизбежно согласится с ним.
Брошюра ваша превосходна, особенно конец. Давно пора сказать народу то условие, при котором он достигает блага. Глядя на страдание народа, всегда страшно предъявлять к нему еще тяжелые требования. А это необходимо, и вы сделали это прекрасно.
Теперь скажу вам о том проекте, который в последнее время занимает меня. В последнее время я с нескольких сторон получил предложение денег с просьбой употребить их на полезное для людей дело. Вместе с этим у меня все больше и больше накопляется материал: статей, книг, брошюр; русских, немецких, английских (удивительна в этом отношении безжизненность французов) одного и того же направления и духа, указывающих на невозможность продолжения существующего порядка вещей и на необходимость изменения его, изменения не старыми, оказавшимися недействительными средствами: насильственным низвержением существующего порядка или попытками постепенного изменения его посредством участия в существующем правительстве, а религиозным, отдельных личностей, как это отлично выражено в вашем письме. Говорю не свою программу, а только выражаю один несомненный признак, общий всем тем статьям и книгам, которые я получаю. То и другое обстоятельство, предложение денег и накопление книг и статей одного и того же характера и часто очень сильных по мысли и по выражению, побуждают меня вернуться к давно уже занимавшей меня мысли основать в Европе, в свободном государстве, в Швейцарии, например, международный не журнал, а издание под одним и тем же заглавием, в одной и той же форме книг и брошюр на 4-х языках: французском, английском, немецком и русском, в котором бы печатались самым дешевым образом все сочинения, 1-е: уясняющие истинный смысл человеческой жизни, 2-е: указывающие несогласия нашей жизни с этим смыслом и 3-е: средства согласования того и другого. Общее заглавие всему ряду издании можно бы дать "Возрождение" или что-нибудь подобное. Если можете мне прислать еще несколько книг ваших как первых, так и последних брошюр, пришлите мне".
Мы уже упоминали о том, что В. Г. Чертков, живя в Англии, отчасти осуществил этот проект, но полного осуществления этого грандиозного замысла еще не было, и проект ждет своего исполнителя.
Среди мыслей о международной просветительной деятельности Л. Н-ч не забывал и постоянную трудную работу согласования своей жизни со своим жизнепониманием. Одною из давних забот его было освобождение от прав литературной собственности на его сочинения.
Относительно написанного им после 1881 года он это уже сделал, печатно отказавшись от своих авторских прав и предоставив всем, кто желает, издавать свои сочинения еще в 1892 году. Написанное же до 1881 года он не мог передавать в общее пользование, так как встречал в осуществлении этого намерения сильный отпор своих семейных. И вот он пишет в марте 1895 года свое первое завещание, в котором обращается к своим семенным с просьбою сделать это после его смерти. Весь этот документ чрезвычайно характерен и ярко выражает скромную твердость Л. Н-ча в осуществлении своих убеждений. Мы приводим его здесь целиком.
27 марта 1895 г.
"Мое завещание было бы приблизительно такое (пока я не написал другое, оно вполне такое):
1) Похоронить меня там, где я умру, на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в самом дешевом гробу, как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священников и отпевания. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай хоронят, как обыкновенно, с отпеванием, но как можно подешевле и попроще.
2) В газетах о смерти не печатать и некрологов не писать.
3) Бумаги мои все дать пересмотреть и разобрать моей жене, Черткову Владимиру Григ., Страхову и дочерям Тане и Маше (что замарано, то замарал я сам. Дочерям не надо этим заниматься). Тем из этих лиц, которые будут живы. Сыновей своих я исключаю из этого поручения, не потому, что я не любил их (и славу Богу, в последнее время все больше и больше любил их) и знаю, что они любят меня, но они не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить. Дневники моей прежней холостой жизни, выбрав из них то, что стоит того, я прошу уничтожить, точно так же и в дневниках моей женатой жизни прошу уничтожить все то, обнародование чего могло быть неприятно кому-нибудь.
Чертков обещал мне еще при жизни моей сделать это. И при его незаслуженной мною большой любви ко мне и большой нравственной чуткости я уверен, что он сделает это прекрасно. Дневники моей холостой жизни я прошу уничтожить не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь, -- жизнь моя была обычная дрянная жизнь беспринципных молодых людей, но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучило меня сознанием греха, производят ложно одностороннее впечатление и представляют... А впрочем, пускай остаются мои дневники, как они есть. Из них видно по крайней мере то, что, несмотря на свою пошлость и дрянность моей молодости, я все-таки не был оставлен Богом и хоть под старость стал, хоть немного, понимать и любить Его.
Все это пишу я не потому, чтобы приписывал большую или какую-либо важность моим бумагам, но потому, что вперед знаю, что первое время после моей смерти будут печатать мои сочинения и рассуждать о них и приписывать им некоторую важность. Если уж это так сделалось, то пускай мои писания не будут служить во вред людям.
Из остальных бумаг моих прошу тех, которые займутся разбором их, печатать не все и только то, что действительно может быть полезно людям.
4) Право издания моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки прошу моих наследников передать обществу, т. е. отказаться от авторского права. Но только прошу об этом, а никак не завещаю. Сделать это хорошо. Хорошо это будет и для вас; не сделаете -- это ваше дело -- значит, вы не готовы это сделать. То, что мои сочинения продавались эти последние девять лет, было для меня самым тяжелым делом в жизни.
5) Еще и главное, прошу всех и близких и дальних не хвалить меня (я знаю, что это будут делать, потому что делали и при жизни самым нехорошим образом), а если уж хотят заниматься моими писаниями, то -- вникнуть в те места из них, в которых, я знаю, говорила через меня Божья сила, и воспользоваться ими для своей жизни. У меня были времена, когда я чувствовал себя проводником воли Божией. Часто я был так нечист, так исполнен страстями личными, что свет этой истины затемнялся моей темнотой, но все-таки иногда эта истина проходила через меня и это были счастливейшие минуты моей жизни. Дай Бог, чтобы прохождение их через меня не осквернило этих истин, чтобы люди, несмотря на тот мелкий нечистый характер, который они получили от меня, могли питаться ими. В этом только значение моих писаний. И потому меня можно только бранить за них и никак не хвалить.
Вот и все.
Лев Толстой ".
Лев Николаевич просит еще написать здесь, что Страхова он разумел Ник. Ник., теперь умершего.
Завещание это было в первый раз напечатано в "Толстовском ежегоднике" 1912 г. Старший сын Л. Н-ча, Сергей Львович Толстой, давший рукопись этого завещания в "Ежегодник", сопроводил этот документ примечанием такого содержания:
"Помещаемая здесь выдержка из дневника Л. Н. Толстого есть первое его письменное завещательное распоряжение. Пожелания, выраженные в этом дневнике, изложены им еще раз в дневнике 1907 года". Лишь в сентябре 1909 года, в Крекшине, Московской губернии, он впервые написал формальное завещание, за подписью свидетелей:
"Дневник 27-го марта 1895 года хранился в трех экземплярах: один -- у покойной сестры моей, Марьи Львовны (Оболенской), один -- у В. Г. Черткова и один -- у меня. Копия, хранящаяся у меня, написана рукою кн. Н. Л. Оболенского (мужа моей сестры) и передана мне им по поручению отца. Не знаю, где хранится подлинник. Так как это завещание было доверено, между прочим, и мне, я считаю себя вправе опубликовать его. Перепечатывать его не запрещается".
Художественные проекты не переставали занимать душу и ум Л. Н-ча. В апреле он записывает в своем дневнике:
"Шел подле Александровского сада и вдруг с удивительной ясностью и восторгом представил себе роман, как наш брат, образованный, бежит с переселенцами от жены и увез с кормилицей сына. Жил чистой рабочей жизнью и там воспитал его. И как сын поехал к выписавшей его матери, живущей во всю роскошь развратной городской жизнью.
Удивительно хорошо мог бы написать. По крайней мере так показалось".
Эту весну Л. Н-ч долго не уезжал в Ясную. Относясь с особенною заботою к здоровью своей жены, душевно страдавшей от смерти ребенка, он оставался с ней в Москве, где С. А-не нужны были советы врачей. Кроме того, ей тяжело было возвращение в Ясную Поляну, где все так напоминало жизнерадостного мальчика, и она, по возможности, оттягивала это возвращение. Л. Н-ч, пользуясь вынужденным бездействием в Москве, стал учиться ездить на велосипеде. Об этом он записывает в своем дневнике:
"За это время начал учиться в манеже ездить на велосипеде. Очень странно, зачем меня тянет делать это. N отговаривал меня и огорчался, что я езжу, а мне не совестно. Напротив, чувствую, что тут есть естественное юродство: что мне все равно, что думают; да и просто безгрешно-ребячески веселит".
Слух об этом новом увлечении Л. Н-ча скоро проник в печать. Вероятно, В. Г. Чертков запросил об этом Л. Н-ча, потому что в одном из писем к нему Л. Н-ч пишет так:
"Велосипед же не смущает меня, несмотря на укоризны, очень полезные, Евгения Ивановича, во-первых, потому, что денег при этом не трачу, во-вторых, потому, что когда я вожу воду, мне всегда радостно, когда меня увидят, а когда увидят на велосипеде -- стыдно".
Так как здоровье С. А. внушало серьезные опасения, то в семье серьезно обсуждался вопрос, не ехать ли с ней за границу. На эти слухи Л. Н-ч в том же письме отвечает Черткову:
"Что мы будем делать, где жить -- не знаю. Знаю, что С. мучительно ехать в Ясную, и то мы собирались в Кисловодск, то за границу. Теперь оставили вопрос нерешенным. Я, к сожалению, не имею мнения, мне все равно, хоть в Москве. Только когда решили на Кавказ, я посоветовал Германию. И спокойнее там, и мальчикам польза".
Мы уже упоминали в предыдущей главе о том, что в эту зиму Л. Н-ча посетил странник-старовер из Сибири. Беседы с ним часто доставляли большое удовлетворение Л. Н-чу, и вот он записывает в своем дневнике впечатления от одной из таких бесед. Странника этого звали Кузьмич.
Кузьмич беседовал о спасении:
"Если ты не научишь людей, за это не ответишь, а если сам себя не научишь, за это ответишь".
"Это страшно сильно. И склоняюсь в светлые минуты думать, что все дело в проявлении в себе любви, для чего нужно только устранять соблазны. А устранишь соблазны, и проявится любовь, она потребует дела, будет ли это просвещение всего мира или приручение и смягчение паука. Все равно важно".
Интересны мысли, возбужденные в Л. Н-че его собственной фотографией.
"Вчера видел свой портрет, и он поразил меня своей старостью. Мало остается время. Отец, помоги мне употребить его на дело Твое.
Страшно то, что чем старше становишься, тем чувствуешь, что драгоценнее становится (в смысле воздействия на мир), находящаяся в тебе сила жизни, и страшно не на то потратить ее, на что она предназначена. Как будто она (жизнь) все настаивается и настаивается (и в молодости можно расплескивать ее, она без настоя), а под конец жизни густа, вся один настой.
Отец, помоги, помоги, помоги".
И рядом записана мысль, имеющая большое общественное значение:
"Человек считается опозоренным, если его били, если он обличен в воровстве, в драке, в неплатеже карточного долга и т. п.; но если он подписал смертный приговор, участвовал в исполнении казни, читал чужие письма, разлучал отцов и супругов с семьями, отбирал последние средства, сажал в тюрьму?
А в ведь это хуже. Когда же это будет?
Скоро. А когда это будет -- конец насильственному строю".
Май месяц Л. Н-ч все еще проводит в Москве. Мысли кипят в голове его, и часть их попадает в дневник. Многие из них имеют весьма важное практическое значение в жизни людей, так, напр., мысль о том, как должен держать себя по отношению к среде связанных с ним людей, принимая во внимание его внутренний духовный рост. Вот эта мысль:
"Нельзя, раз вступив в известные практические отношения с людьми, вдруг пренебречь этими условиями во имя христианского отречения от жизни.
(Начал излагать эти мысли, и не вышло).
Верно одно то, что часто бывает, что человек вступит в жизненные мирские отношения, требующие только справедливости: не делать другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали, и, находя эти требования трудными, освобождается от них под предлогом (в который он иногда искренно верит), что он знает высшие требования христианские и хочет служить им. Женится, и решит тогда, когда познает тяжесть семейной жизни, что надо "оставить жену и детей и идти за ним". Или соберет артель, чтобы кормиться земельным трудом и, увидав трудность, бросит и уйдет.
Не надо обманывать себя, думать, что стоишь выше того положения, в которое стал. Если бы стоял выше, то и положение было бы выше.
И это не значит, что оставайся всегда в том положении, в котором находишься; напротив, постоянно стремись выйти из него и стать выше. Но становись выше не отрицанием обязательств, а освобождением себя от них: 1) выполнением тех, которые взяты и 2) невступлением в новые".
Сколько напрасных страданий могли бы избегнуть люди, если бы они прониклись значением этих мыслей.
Интересно определение "святости", которое Л. Н-ч дает в дневнике того времени.
"Не надо смешивать тщеславие со славолюбием, и еще менее с желанием любви, любвеобилием.
Первое -- это желание отличиться перед другими и ничтожными, даже иногда дурными делами: второе -- это желание быть восхваляемым за полезное или доброе: третье -- это желание быть любимым.
Первое -- хорошо танцевать; второе -- прослыть между людьми добрым, умным; третье -- видеть выражение любви людей.
Первое -- дурное, второе -- лучше, чтобы не было, третье -- законно.
Не подаваться ни одному, дорожить только оценкой Бога -- это святость".
В конце мая Л. Н-ч уехал отдохнуть от городской жизни к Олсуфьевым в Никольское. Эта поездка не была удачна. Л. Н-ч чувствовал там себя нездоровым и потому не мог вполне насладиться отдыхом.
Между прочим, там он делает следующую интересную запись в своем дневнике:
"Вчера получена газета со статьей о клеветах и глупостях книжки M-me Seron. Опровергать предлагает журналист.
Да я ничего о себе не утверждал, поэтому нечего мне и опровергать. Я такой, какой есть, А какой я, это знаю я и Бог".
Книга эта, действительно, ужасна. Она была написана француженкой-гувернанткой, прожившей несколько лет в доме Л. Н-ча. Быть может, она не все понимала, что описывала. Это вызывает некоторое снисхождение к ее книге. Между прочим в ней Л. Н-ч обвиняется в том, что он, объявляя себя вегетарианцем, ночью, потихоньку от жены, доставал из буфета говядину и лакомился ею.
Конечно, лучшей критики, как молчание, нельзя было придумать для этой книги.
6 июня Л. Н-ч переезжает, наконец, в Ясную Поляну.
Я в это время работал у себя на хуторе, в Костромской губернии, и получил там нижеприводимое доброе письмо от Л. Н-ча от 8 июня. Да простит мне читатель мою нескромность, но мне жаль было сокращением нарушать его прекрасную цельность.
"Я очень соскучился по вас, милый друг П. Не то, чтобы я хотел, если бы это от меня зависело, вызвать вас из вашего гнезда и видеть вас около себя, этого, напротив, я не желал бы для вас, а соскучился тем, что давно нет с вами общения, нет вашей кроткой строгости и смиренной самостоятельности. Вероятно, это письмо встретится с вашим, а если нет, то напишите. Последние сведения о вас были от Ив. Ив., что вам хорошо. Продолжает ли так быть? Мы, как вы видите, наконец, в Ясной Поляне. Слава Богу, никуда не поехали и живем опять по-старому. Впрочем, жизнь только по внешности по-старому, я чувствую, что многое изменилось и, как всегда, к лучшему. Говорю преимущественно о своем внутреннем мире. Я был болен все это последнее время, чувствую себя все более и более близким к смерти и поэтому часто чувствую себя более живым. Как-то все явления мира все более и более теряют свою реальность и не в мыслях, не вследствие философствования, а прямо непосредственно износились, как будто декорация, и я вижу, что за ней. А за ней истинная реальность, такая же, как и та, которую я чувствую в себе.
У нас в семье новость: Г. женится на Мане Р. Свадьба 9 июля. Я и рад, и страшно за них, а чаще всего прямо жаль. Люди, которые женятся так, мне представляются людьми, которые падают, не споткнувшись. Я сам женился так. Не женитесь так. Если упал, то что же делать. А если не споткнулся, то зачем же нарочно падать. Писать я ничего пристально не начинал, но многое обдумываю и записываю, хотелось бы поработать руками да до сих пор чувствую себя очень слабым. Передайте мой привет Павле Ник. и всем, кто меня знает. Видели ли вы статью в "Новостях" о странниках? Сказано, что это самая вредная секта, и рассказано, как они живут в томских лесах. Как хорошо, что мы сошлись с Кузьмичем.
Прощайте пока, целую вас".
Летом 1895 года началось массовое религиозное движение среди кавказских духоборцев. Первый протест против государственного насилия, отказ от военной службы был заявлен еще на Пасхе духоборцем Лебедевым и товарищами, уже служившими в полку. Их судили и приговорили на муку в дисциплинарный батальон. После этого, с совета их руководителя, Петра Васильевича Веригина, все духоборцы, находившиеся в единомыслии с ним, решили уничтожить все, находившееся в их распоряжении оружие (на Кавказе все население вооружено) и порвать с правительством, отказавшись выполнять какие бы то ни было повинности, налагаемые на них государственною властью. Уничтожение оружия, торжественное сожжение его, с пением духовных псалмов, было совершено в ночь с 28 на 29 июня 1895 года в трех местностях Кавказа, где находились поселения духоборцев. В двух последних местах это сожжение прошло благополучно, а в Ахалкалакском уезде, по доносу враждебной партии, это сожжение оружия, для чего понадобилось духоборцам снести все оружие в определенное место, было принято администрацией за подготовку к вооруженному восстанию. Были вызваны казаки и над непокорными духоборцами, державшими себя с особенным достоинством, была учинена дикая расправа, после чего все непокорные, в числе около 4.000 человек, были выгнаны из их жилищ и расселены по грузинским горным деревням, а так называемые зачинщики посажены в тюрьмы.
Такое значительное проявление христианского религиозного чувства среди малограмотного, но одаренного высшим разумом русского народа, конечно, не могло не вызвать горячего сочувствия во Л. Н-че. Можно с уверенностью сказать, что этот религиозный подъем среди духоборцев в эти годы совершился не без влияния сочинений Л. Н-ча. На допросе властей один из руководителей движения прямо заявил, что в течение последних лет среди духоборцев были распространены издания "Посредника" преимущественно духовного и философского содержания, которые сильно действовали на моральное чувство духоборцев.
Так или иначе, но слух об этом движении быстро достиг до Ясной Поляны.
В это время на Кавказе жил в ссылке князь Дмитрии Александрович Хилков, также, конечно, своим личным влиянием способствовавший этому движению.
От него-то и получил Л. Н-ч первое известие о сожжении духоборцами оружия и о жестокой расправе с ними кавказских властей. К сожалению, рассказ Хилкова был почерпнут из третьих рук и страдал неточностями. Вот что написал ему в ответ Л. Н-ч:
"Получил ваше письмо с описанием насилий над духоборцами и не знаю, что мне делать. Не знаю, что мне делать потому, что исполнить того, что вы хотите, не могу. Послать статью в русские газеты нельзя. Ни одна не напечатает ваш рассказ в том виде, в котором вы мне его прислали. (В "Бирж. ведом" в No 201, 24 июля напечатано известие довольно подробное о начале раздора между духоборцами и о том, как выслали Веригина, и как рядовые отказались от службы, и о том, что теперь их выселяют в нагорные места Душетского, Тионетского и Сигнахского уездов). Послать ваш рассказ в иностранные газеты считаю тоже излишним, главное потому, что рассказ этот написан очень дурно и дурно не потому, что в нем нет литературных достоинств, напротив -- в нем нет простоты, точности, определенности и правдивости, и тон всего рассказа какой-то иронический, шутливый, таком тон, которым нельзя говорить о таких ужасных делах. Не нужно писать о христолюбивых воинах белого царя, а нужно объяснить, как убили 4-х человек, кто были эти люди, возраст, имя, как они умерли. Отчего, когда убили 4-х человек, командир убедился в бесплодности атаки. Все это и многое другое об изнасиловании так нехорошо, неясно, преувеличено, что вызывает полное недоверие ко всему. В таком виде статья или вовсе не будет напечатана, или если и будет напечатана в какой-нибудь маленькой газете, то не вызовет никакого впечатления. Я совершено согласен с вами, что надо бы об этом напечатать в иностранных изданиях, в русских и думать нечего; если и напечатают, то с такими урезками, что пройдет не замечено, но для того, чтобы статья имела влияние на тех, на кого она должна иметь влияние, нужно, чтобы она была написана строго правдиво, обстоятельно, точно. И потому, если можно собрать такие сведения, то соберите и пришлите. Ваш же рассказ, рискуя сделать вам неприятное, я пока оставлю у себя. Если вы велите посылать, как есть, я пошлю. Одно, что я сделаю теперь, это то, что по вашему плану напишу в Англию нашему другу Kenworthy и другому еще о том, что на духоборов происходит жестокое гонение и что, если они хотят узнать подробности, то прислали бы корреспондента, направив его к вам с тем, чтобы вы уже направили его куда надо. Завтра посоветуюсь об этом с Черт. и напишу. Нынче вернулась от вашей матери дочь моя Таня. Она видела ваших детей и сказала им то, что вы насилием лишены возможности быть с ними, и любите их и жалеете. Она пускай сама напишет вам. Пока прощайте. Не сердитесь на меня и любите меня, как я вас".
В это время мне случилось быть в Ясной Поляне. Известие о духоборах сильно поразило меня, и я предложил Льву Николаевичу свои услуги съездить на Кавказ и разузнать, в чем дело. Л. Н-ч одобрил мой проект, и в начале августа я поехал туда, был у Хилкова, в Нухе, по его указанию разыскал ссыльных духоборов, расспросил лично участвовавших в сожжении оружия, в столкновениях с казаками и в других протестах и привез Л. Н-чу подробное описание всего виденного и слышанного.
Л. Н-ч, прочитав мое изложение и в принципе одобрив его, взялся его отредактировать. Сделав это, он написал к нему краткое предисловие, как бы рекомендацию и удостоверение правдивости описания, и кроме того написал в виде послесловия особую статью, с эпиграфом "В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь. Я победил мир". В этой статье он подчеркивает мировое значение движения среди духоборцев, выразившееся в отказе от исполнения государственных повинностей.
Свою статью я назвал "Гонение на христиан в России в 1895 году". Этим названием я хотел подчеркнуть грубое, жестокое отношение русских властей к чистым религиозным проявлениям, а также и то обстоятельство, что истинное христианство подлежит гонению от мира сего как в первые века нашей эры, так и в XIX веке, несмотря на огромный путь, пройденный человечеством по пути культурного развития. Все эти статьи по предложению Л. Н-ча были напечатаны в газете "Times" в Лондоне и, конечно, тотчас же были прочтены в России в высших сферах. Мне передавали лица весьма компетентные, что эти статьи произвели ошеломляющее действие на "сферы", особенно на Победоносцева, который, прочитав их, тотчас же поехал к государю с особым докладом. Произведенное мною следствие совершенно укрылось от местных властей и они, разослав в ссылку и рассадив по тюрьмам "бунтовавших" духоборцев, успокоились было на сознании, что временное возмущение подавлено. И в таком духе был составлен доклад высшему начальству. Из напечатанных же статей в "Times" они увидели, что дело только еще начинается, огонь постепенно разгорается и что во главе этого движения стоит уже не малограмотный мужик, а Лев Николаевич Толстой, вынесший эту борьбу на мировую арену.
Хотя за мной и был учинен надзор, я лично уцелел тогда, потому что Л. Н-ч, пожалев меня и не сказав мне этого, напечатал мою статью без моей подписи, так что она явилась анонимной и для преследования меня не было достаточных данных.
Правительством было назначено новое следствие, открывшее, конечно, новые преступления местных властей. С этих пор установились непосредственные и частые сношения наши и Л. Н-ча с духоборцами как ссыльными, так и заключенными, которым мы старались оказывать всестороннюю помощь.
О дальнейшем участии Л. Н-ча в духоборческом движении мы расскажем в следующих главах, при описании вновь совершившихся событий.
Середина 90-х годов прошлого столетия была временем быстрого распространения идей Л. Н-ча и возникновения в разных странах очагов этой пропаганды. Таковы были: кружок Евгения Шмидта в Будапеште, кружок Шкарвана и Маковицкого среди словаков в Австро-Венгрии, "братская церковь" Кенворти близ Лондона: подобные же кружки основывались Голландии, в Германии, в Америке и, конечно, во многих местах в России.
Этой же осенью Л. Н-ч познакомился с А. П. Чеховым. В письме к своему сыну Льву Львовичу от 9 сентября этого года он между прочим говорит:
"Чехов был у нас и очень понравился мне. Он очень даровит, и сердце у него должно быть прекрасно, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения".
В письме к В. Г. Черткову от 10 октября Л. Н-ч между прочим пишет:
"Это время был занят письмами".
Действительно, за эту осень Л. Н-ч написал несколько больших писем, имеющих, по нашему мнению, большое общечеловеческое значение, и поэтому мы постараемся дать здесь хоть вкратце некоторое понятие о них.
Одним из таких больших писем было так называемое "Письмо к поляку".
Профессор Мариан Эдмундович Здзеховский, прочитав статью Л. Н-ча "Христианство и патриотизм", написал Л. Н-чу письмо, в котором он, соглашаясь со Л. Н-чем в его осуждении патриотизма воинствующего, защищал патриотизм угнетенных народов, в том числе и польского, тот патриотизм, который служит им единственным орудием сохранения своей национальной самобытности. При этом Здзеховский послал Л. Н-чу свою статью о польском религиозном движении, во главе которого стояли Мицкевич и Товянский. Статья эта была очень интересна Л. Н-чу, но на его защиту патриотизма Л. Н-ч отвечал ему большим письмом, в котором он дает новое, еще более ясное определение патриотизму как господствующего, так и угнетенного народа:
"Под словом патриотизм подразумевается ведь не только непосредственная, невольная любовь к своему народу и предпочтение его перед другими, но еще и учение о том, что такая любовь и предпочтение хороши и полезны. И это учение особенно неразумно среди христианских народов.
Неразумно оно не только потому, что оно противоречит и основному смыслу учения Христа, но еще и потому, что христианство, достигая своим путем всего того, к чему стремится патриотизм, делает патриотизм излишним, ненужным и мешающим, как лампа при дневном свете.
Христианский идеал включает в себе любовь к своему народу. Если надо любить всех, то, конечно, и своих, близких.
Напротив, патриотизм, т. е. исключительная любовь к своему народу, исключает христианский закон любви к своему врагу. И потому во имя его совершаются большие жестокости.
Если бы не было учения о том, что патриотизм есть нечто хорошее, никогда не нашлось бы людей столь гнусных, которые в конце XIX века решились бы делать те мерзости, которые они делают теперь.
Теперь же ученые -- у нас самый дикий гонитель веры бывший профессор -- имеют точку опоры в патриотизме. Они знают историю, знают все бесполезные ужасы гонений языка и веры, но благодаря учению патриотизма у них есть оправдание.
Патриотизм дает им точку опоры, христианство же вынимает ее из-под ног. И потому народам покоренным, страдающим от угнетения, надо уничтожать патриотизм, разрушать теоретические основы его, а не восхвалять".
Дальше Л. Н-ч говорит:
"Заботиться нам надо не о патриотизме, а о том, чтобы, внося в жизнь тот свет, который есть в нас, изменять ее и приближать к тому идеалу, который стоит перед нами...
Признание же патриотизма, какого бы то ни было, добрым свойством и возбуждение к нему народа есть одно из главных препятствии для достижения стоящих пред нами идеалов".
Издав отдельной брошюрой свою статью "Об идеалах польского народа", Здзеховский, с разрешения Л. Н-ча, поместил его письмо в виде предисловия.
Мне лично несколько раз приходилось слышать от Л. Н-ча выражение его симпатий к польскому народу. В этом его добром чувстве, как он сам говорил, была доля раскаяния, желание загладить те дурные чувства, которые, под влиянием патриотического воспитания, внушались ему с детства, которые он питал в своей юности и которые мешали ему видеть в истинном свете борьбу польского народа за свою независимость. Можно думать, что позднее написанная им повесть из польской жизни "За что?" была выражением этих новых, искренних и сознательных чувств.
Большая переписка завязалась в это время у Л. Н-ча с известным публицистом Михаилом Осиповичем Меньшиковым, выражавшим тогда в своих талантливых статьях взгляды, весьма близкие Льву Николаевичу.
В очень интересных его статьях по поводу рассказа Л. Н-ча "Хозяин и работник" и последующих затем его частных письмах выяснилось первое разногласие его со Л. Н-чем.
Разница их взглядов заключалась, главным образом, в их отношении к роли разума, который для Л. Н-ча был главным двигателем на пути человека к его совершенствованию. Меньшиков, не отрицая значения разума в деле стремления человека к добру, придавал главное значение "практике добра", воспитанию, привычке. Л. Н-ч указывал ему, что это происходит, вероятно, оттого, что он смешивает два понятия -- разума и ума. Для Л. Н-ча добро должно быть сознательно и разумно. И он определяет добро такими отрицательными утверждениями:
"Доброта голубя не есть добродетель. И голубь не добродетельнее волка, и кроткий славянин не добродетельнее мстительного черкеса. Добродетель и ее степени начинаются только тогда, когда начинается разумная деятельность".
На это письмо Меньшиков отвечал, что не знает, что такое разум, и Л. Н-ч в следующем письме к Меньшикову старается выяснить ему его ошибку и дает новое определение разума.
"Разум есть орудие, данное человеку для исполнения своего назначения, или закона жизни, и так как закон жизни один для всех людей, то и разум один для всех, хотя и проявляется в различных степенях в различных людях. Все движение жизни -- что называют прогрессом -- есть все большее и большее объединение людей в уясненном разумом определении цели, назначения жизни и средств исполнения этого назначения. Разум есть сила, которая дана человеку для указания направления жизни.
В наше время цель жизни, указанная разумом, состоит в единении людей и существ: средства же для достижения этой цели, указанные разумом, состоят в уничтожении суеверий, заблуждений и соблазнов, препятствующих проявлению в людях основного свойства их жизни -- любви. Вот что такое разум, как я более или менее ясно старался выражать это во всех моих писаниях последних десяти лет".
После этих писем между Л. Н-чем и М. О. Меньшиковым последовало некоторое сближение, и Л. Н-ч с радостью читал его прекрасные статьи. Окончательный разрыв между ними последовал гораздо позднее, уже в первых годах XX столетия.
В высшей степени интересны письма, с которыми Л. Н-ч в эту осень обращался к своему младшему сыну, желая уберечь его от его юношеских соблазнов. Интимный характер этих писем не позволяет делать из них больших выдержек, мы ограничимся только самою общею их частью. Во втором большом письме к своему младшему сыну Л. Н-ч дает новое краткое резюме христианскому учению, как он понимает его и как он хотел бы, чтобы понимал его сын и его юные сверстники. Вот что он пишет ему:
"Сущность христианского учения состоит в том, что оно открывает человеку его истинное благо, состоящее в исполнении его назначения, и указывает все то, что под видом радости и удовольствия может нарушать это благо. Эти мнимые радости и удовольствия христианское учение называет ловушками-соблазнами...
Главный и основной соблазн, против которого предостерегает учение Христа, состоит в том, чтобы верить, что счастье состоит в удовлетворении похотей своей личности. Личность, животная личность, всегда будет искать удовлетворения своих похотей, но соблазн состоит в том, чтобы верить, что это удовлетворение доставит благо. И потому огромная разница в том, чтобы, чувствуя стремление к похоти, верить, что удовлетворение ее доставит благо, и потому усиливать похоть; или, напротив, знать, что это удовлетворение удалит от истинного блага, и потому всячески ослаблять стремление.
Соблазн этот, если только человек даст ход своему разуму, ясно виден ему, так что, кроме того, что удовлетворение всякой похоти совершается в ущерб другим людям и потому с борьбой, всякое удовлетворение похоти влечет за собой потребность новой похоти, труднее удовлетворяемой, и так до конца, и потому для того, чтобы разум не открывал тщеты этого соблазна, к соблазну присоединяется другой, самый ужасный, состоящий в том, чтобы ослаблять свой разум, одурманивать его: табак, вино, музыка.
На этих двух главных соблазнах держатся все мелкие соблазны, которые улавливают людей и, лишая их истинного блага, мучают их...
Таково то учение, которое я исповедую и проповедую и которое тебе и многим кажется чем-то фантастическим, туманным, странным и неприменимым. Учение это все состоит только в том, чтобы не делать глупостей и напрасно без всякой пользы себе и другим не губить в себе ту божественную силу, которая вложена в тебе, и не лишать себя того счастья, которое предназначено всем нам. Учение все состоит в том, чтобы верить своему разуму, блюсти его во всей чистоте, развивать его и, поступая так, получить благо истинное вечной истинной жизни и, сверх того, в гораздо большей степени те самые радости, которые теперь привлекают тебя".
Не менее интересна переписка Л. Н-ча с его новым кружком единомышленников в Голландии. Один из членов этого кружка обратился ко Л. Н-чу с вопросом, что ему делать с юношей, который обратился к нему за советом, совершить ли ему важный христианский поступок или отказаться от этой мысли из жалости к своей матери. Л. Н-ч отвечал ему, что, конечно, человек, задающий такие вопросы, далек еще от того, чтобы сознательно совершить христианский подвиг, который внушается ничем неотвратимым чувством неизбежности, и затем Л. Н-ч выражает следующую мысль, уже много раз выраженную в его писаниях, но здесь высказанную с особенной яркостью:
"Вот почему я нахожу бесполезным и часто даже вредным проповедовать известные поступки или воздержание от поступков, как отказ от военной службы и т. п. Нужно, чтобы все действия происходили не из желания следовать известным правилам, но из совершенной невозможности действовать иначе. И потому, когда я нахожусь в положении, в котором вы очутились перед этим молодым человеком, я всегда советую делать все то, что от них требуют, -- поступать на службу, служить, присягать и т. д., -- если только это им нравственно возможно; ни от чего не воздерживаться, пока это не станет столь же нравственно невозможным, как невозможно человеку поднять гору или подняться на воздух. Я всегда говорю им: если вы хотите отказаться от военной службы и перенести все последствия этого отказа, старайтесь дойти до той степени уверенности и ясности, чтобы вам стало столь же невозможно присягать и делать ружейные приемы, как невозможно для вас задушить ребенка или сделать что-нибудь подобное. Но если это для вас возможно, то делайте это, потому что лучше, чтобы стал лишний солдат, чем лишний лицемер или отступник учения, что случается с теми, кто предпринимает дела свыше своих сил. Вот почему я убежден, что христианская истина не может распространяться проповедью известных внешних поступков, как это делается в лжехристианских религиях, но только разрушением и развенчиванием соблазнов и особенно убеждением, что единое истинное благо человека заключается в исполнении воли Бога, в котором закон и назначение человека".
Наконец, упомянем о моем письме к духоборческому руководителю Петру Васильевичу Веригину, находящемуся в то время в ссылке в Обдорске и переписывавшемуся с друзьями Л. Н-ча.
Письмо Л. Н-ча, написанное П. В. Веригину в ноябре 1895 года, было ответом на мысли, высказанные Веригиным в его письме к И. М. Трегубову и состоявшие в том, что книга и вообще печатное слово не нужно. "А то, что необходимо и законно, то непременно должно быть в каждом и получается непосредственно свыше или от самого себя". В этом отрицании "печатной книги" проявилось у Веригина одно из основных положений духоборческого учения. У духоборцев, как известно, нет священного писания, его заменяет "Животная книга", состоящая из заученных наизусть и передаваемых устно псалмов, в которых излагается их религиозно-нравственное учение.
Замечательно, что в своем ответном письме Веригину Л. Н-ч, этот известный всему миру "отрицатель науки, искусства и цивилизации", доказывает Веригину, что печатное слово необходимо и полезно для духовного развития человека и для единения многих людей в одной общей истине. Соглашаясь с Веригиным во многих преимуществах личного, устного общения, Л. Н-ч говорит:
"Но зато выгоды печати тоже очень велики и состоят, главное, в том, что круг слушателей раздвигается в сотни, тысячи раз против слушателей устной речи. И это увеличение круга читателей важно не потому, что их становится много, а потому, что среди миллионов людей разнообразных народов и положений, которым доступна книга, отбираются сами собой единомышленники, и благодаря книге, находясь на десятки тысяч верст друг от друга, не зная друг друга, соединяются в одно и живут единой душой и получают духовную радость и бодрость сознания того, что они не одиноки. Такое общение я теперь имею с вами и другими людьми других наций, никогда не видавших меня, но которые мне близки больше моих сыновей и братьев по крови".
Интересно это письмо тем, что оно самым наглядным образом опровергает нелепые осуждения Л. Н-ча в узости и сектантстве и дает ясное представление о широте его взглядов и о его терпимости к взглядам другого лица, -- хоть и близкого ему по духу, но отстаивающего свое особое мнение.
Как мы уже упоминали выше, в этом году получила распространение книга, составленная Е. И. Поповым, "Жизнь и смерть Дрожжина", вышедшая сразу за границей на русском и немецком языках с послесловием Л. Н-ча. Эта книга вызвала известного немецкого романиста Фридриха Шпильгагена на написание и на напечатание открытого письма Л. Н-чу, в котором он доказывает, что смерть Дрожжина не была полезна делу всеобщего мира, что она была бесполезной жестокостью, и что ответственность за нее падает на Л. Н-ча.
Явное непонимание того душевного процесса, который привел Дрожжина к совершению его подвига, конечно, не оставляло возможности ему возражать. Интересно это письмо только тем, что выражает общественное мнение того времени большой социал-демократической германской группы, к которой принадлежал покойный немецкий писатель, автор известного политического романа "Im Reih und Glied", до сего времени являющегося выражением немецкой массовой нравственности, или, вернее, рабства, которому всегда страшна была личная инициатива, та самая, которую Л. Н-ч полагал в основу человеческого прогресса.
Несмотря на эти частные возражения, взгляды Л. Н-ча, распространяясь по всему миру, приводили его в общение с самого разнообразного рода лицами. В конце 1895 года в Москву приехал английский единомышленник Л. Н-ча Джон Кенворти, с которым Л. Н-ч уже давно находился в близком общении путем писем и книг. Свидание их было, конечно, радостно, единение их еще более укрепилось, и, вернувшись в Англию, Кенворти стал центром духовного общения, вызванного взглядами Л. Н-ча.