В 1893 году помощь голодающим продолжалась. К весне у нас было уже около 100 столовых.
Л. Н-ч приехал в Бегичевку навестить нас, работавших там, и, конечно, его приезд ободрял нас и вливал новую энергию для продолжения этого далеко не легкого дела.
В первый раз в этом году он приехал в феврале. Он приехал с дочерьми, Татьяной и Марьей Львовной, и был необыкновенно ясен и бодр. Веселость его доходила до шалостей. Так в один вечер он стал прыгать в общей комнате, где собрались около него все тогдашние сотрудники. Вдруг он, подойдя к небольшому круглому, старому столу, предложил на пари, кто может прыгнуть с места на стол обеими ногами и встать, удержавшись, на ноги. Кто-то из присутствовавших молодых людей принял пари. Лев Ник. решил начать первый, подошел к столу вплотную, присел, оттолкнулся и вспрыгнул на стол. Но ножки у стола были уже, вероятно, гнилые, не выдержали и подломились, и Л. Н-чу не удалось встать, он вместе со столом свалился на пол. Его добродушный хохот, с которым он поднялся, скоро успокоил бросившихся к нему на помощь, и его веселье заразило всех. Л. Н-ч только очень пожалел, что причинил убыток хозяевам и очень извинялся перед ними.
Вот два отзыва из его писем к Софье Андреевне, указывающих на его бодрое настроение и дающих некоторое понятие о его тогдашней деятельности:
"Отчет напишу здесь и, если успею, рассказ, который я обещал в сборник для переселенцев. Вчера написал много писем. Читал хорошую, и мне интересную, русскую, о Руссо. Теперь читаю скверную повесть Потапенки. Очень хочется хорошей погоды и дороги. Тогда скоро все объездим и вернемся.
Петр Васил. ночует около меня и ночью храпит. А я, чтобы прекратить его храп -- свищу. Нынче Марья Кирилловна слышала свист и верно думала, что домовой. Живем мы все так же: обедаем в час, ужинаем в 8. Пища прекрасная.
Очень досадно, что нельзя помогать дровами, которые ужасно нужны. Нынче напишу к Писареву, прося его уступить нам из его излишних запасов. К Сопоцько приехали два помощника. К Философовым приехала их помощница, кажется, деловитая девица. Вчера приехал Цингер Иван и предлагает свои услуги. Мне бы очень хотелось, чтобы он остался на весну (на место Поши), главное, потому, что он Раевским свой человек, но боюсь, что он слишком молод.
Вчера читал "Прощение" -- "Pater" Coppee, и Таня стала подбивать всех сыграть это для крестьян, и они читали это вслух, разобрав роли: Шарапова, ее приятельница, Таня, Поша, Цингер. Но, кажется, ничего из этого не выйдет.
Я встаю рано, в 7, в 8 пью кофе и с 9 до 1 и более -- усердно работаю, потом обедаю, потом еду, куда нужно, возвращаюсь к 6. В 8 ужинаем, часто девочки затевают экстренный чай. Таня рисует, читаем, пишем письма, иногда беседуем. Я чувствую себя очень хорошо".
Спектакль наш, действительно, не состоялся. Но мы рады были слышать отзыв Л. Н-ча о произведении Коппе "Отче наш" в прекрасном переводе Барыковой. Смысл ее -- прощение врага. Л. Н-ч очень ценил эту вещь.
Но сквозь эту веселость и бодрость Л. Н-ча в нем проглядывало часто сознание того ужасного положения, в котором находился окружающий его рабочий, крестьянский люд. Тяжелое сознание это часто проявлялось в письмах Л. Н-ча к друзьям. Так, он писал из Бегичевки молодому Ге:
"Положение очень тяжелое в народе, но как чахоточный, на которого страшно взглянуть со стороны, сам не видит своей исчахлости, так и народ. То же я испытывал в Севастополе на войне. Все говорили: ужасы, ужасы. А приехали, никаких ужасов нет, а живут люди, ходят, говорят, смеются, едят. Только и разница, что их убивают. То же и здесь. Только разница, что чаще мрут. А этого не видно".
Конечно, он в то же время поддерживал сношения со своими многочисленными корреспондентами, ободряя и направляя их жизнь своими советами.
Было около него тогда много молодых сил, одушевленных желанием деятельности, и многие из них оставались без приложения. Вот одному из таких друзей, жаждавших приложения сил, Л. Н-ч писал между прочим следующее:
"Вопрос ваш о том, как и куда лучше употребить свои силы, был бы очень труден, если бы требовалось дать на него одно безошибочное решение; но решений его может быть столько же, сколько предположений, и все могут быть, и даже наверное будут ошибочны, как и все, что делают люди.
Да! обрывать одну путу и затягивать другую, и так до гроба, и с тем умереть. И скажу вам, что думаю, вполне: такова жизнь, -- прекрасная, дарованная нам одним жизнь. И так точно жили и живут все лучшие люди, и так жил Христос, и так завещал жить нам,
Прекрасна жизнь эта тем, что, во-первых, обрывая одну путу, более связывающую и более крепкую, тем идешь вперед к освобождению, -- и в этом радость.
Но не в этом все дело, и оглядываться на это нехорошо и не должно. Главное в том, что заодно с этим обрыванием пут и медленным задерживанием движения чувствуешь, что этим самым, своим личным умом делаешь другое дело, -- дело установления Царства Божия на земле. И лучше такой жизни я ничего не желаю и не придумаю желать".
Л. Н-ч пробыл в Бегичевке дней 10. Видно по письмам, что часто его намерению поехать куда-нибудь для осмотра столовых мешали метели, эту зиму необыкновенно сильные. Были рассказы о замерзших, занесенных снегом. Эти метели и эти рассказы навели Л. Н-ча на мысль написать рассказ "Хозяин и работник", который он и закончил в следующем году.
Он приехал на неделю в Ясную и в начале марта был уже в Москве.
Оттуда он пишет Черткову письмо, в котором дает новое интересное резюме христианства, о чем его просил его друг.
"В кратчайшей форме смысл учения Христа:
Жизнь моя -- не моя -- не может иметь целью мое благо, а Того, Кто послал меня; и цель ее -- исполнение Его дела. И только через исполнение Его дела я могу получить благо.
Вы это знаете; но для меня это так важно, так радостно, что я рад всякому случаю повторять это".
Весь март и апрель Л. Н-ч прожил в Москве, занятый, главным образом, окончанием своей книги "Царство Божие внутри вас". Он так был погружен в это дело, что за это время имеется очень мало его писем. Он писал свою книгу с таким увлечением и страстностью, что за это время запустил работу в других областях своей жизни, особенно в области семейных обязанностей и в области нравственной работы над самим собой. И вот, когда он отослал последние листы этой книги переводчикам, когда вместо этого всепоглощающего литературного труда осталось пустое место, сознание упущений в других областях его жизни предстало ему во всей своей силе, и он ужаснулся. Этот ужас перед тем, что он по своей жизни так далек от идеала, который он так ярко освещает в своих произведениях, и мысль о том, что самое писание мешает его движению к идеалу, прекрасно выражается в письме к его молодому другу, Николаю Николаевичу Ге, сыну художника, откуда мы и делаем несколько значительную выписку. Письмо это написано в половине мая 1893 года. Л. Н-ч был тогда в Москве, а молодой Ге жил тогда вблизи своего отца, на хуторе в Черниговской губернии, и занимался крестьянскими работами.
"Заключение свое кончил и послал и, как человек, уткнувшийся в одну точку и не видевший ничего кругом, оглянулся, и возмутился, и уныл. Сколько ошибок сделано мною и непоправимых, и вредных для детей, соблазняющих их. И как я был и продолжаю быть плох -- слаб. Дорожите, милый друг, своим положением, цените его. Если вам кажется иногда, что вы стоите, то это оттого, что вы слишком ровно течете туда, куда надо. Какой след оставит ваша жизнь, когда, где? не знаю. Но добрая жизнь оставит большой добрый след, и чем незаметнее он вам, тем вернее то, что он есть. А я так знаю, что жизнь моя дурная, вижу вредный след, который она оставит, и не переставая страдаю. Может быть, страдание оставит след. Дай Бог, от этого я не плачусь на него. Очень уже многого от меня требуется теперь после всех сделанных мною ошибок: требуется, чтобы я жил постоянно противно своей совести, подавал примеры дурной жизни, лжи и слышал бы и читал восхваления за свою добрую жизнь. Единственное утешение, единственная радость жизни для меня теперь только в том, чтобы знать, что, живя так, как я живу, я исполняю волю пославшего меня. Но это говорить легко, а делать трудно".
В мае Л. Н-ч опять посетил Бегичевку. Вот как он мотивирует свое посещение в письме к Черткову, накануне отъезда:
"Вы знаете, вероятно, что Миша и Лева уехали в Самару. Мы же с Таней едем завтра, 21, в Бегичевку, где пробудем около недели. Там все разъехались, а помощь продолжается, и я боюсь, что там путаница. Надо быть там и постараться довести до конца это мучительное и соблазнительное дело".
Меня и некоторых сотрудников тогда действительно не было в Бегичевке. Я уехал оттуда на время отчасти по своим личным делам, отчасти для того, чтобы проводить в больницу заболевшую сыпным тифом Павлу Николаевну Шарапову, впоследствии ставшую моей женой, а тогда ухаживавшую за больными сыпным тифом в Бегичевке. Во вторую голодную зиму эпидемия приняла угрожающие размеры. П. Н. Шарапова вскоре выздоровела и в течение лета снова заведовала тифозным бараком.
Л. Н-ч пробыл в Бегичевке недолго и вернулся в Ясную. Оттуда он пишет интересное письмо своему другу Евг. Ив. Попову, помогавшему ему в переписке его последнего сочинения. В письме к нему Л. Н-ч высказывает свое отношение к нелегальной пропаганде его произведений, запрещенных русской цензурой. Он высказывает это по поводу того, что некий Д. Р. Кудрявцев издавал на свой счет гектографическим способом эти сочинения и распространял бесплатно между своими друзьями. Узнав, что Л. Н-ч окончил новое произведение, он тотчас же обратился к нему, прося прислать ему копию для издания. Ответ свой Л. Н-ч изложил в письме к Е. И. Попову в следующих выражениях:
"...Распечатываю письмо, чтобы дополнить ответ мой на ваш вопрос: можно ли передать статью Кудрявцеву? Я как будто уклоняюсь от прямого ответа, говоря, что я не имею ничего против распространения этого писания. Сущность моей мысли та, что я писал и пишу для того, чтобы сообщать мои мысли людям, и потому желаю наибольшего распространения их, и потому никогда и никому не отказываю в сообщении того, что мною написано (я даже не знаю, хорошо ли делали мы, не сообщая всем желающим знать во время писания), но желаю в этом отношении поступать открыто, т. е. читать, говорить, давать переписывать, печатать открыто в русских типографиях, как я это сделал с "В Ч. М. В." (если я этого не делаю теперь, то только потому, что это, очевидно, совершенно непроизводительная трата труда), и печатать за границей в подлиннике и в переводах, но не желаю ничего делать скрывая, так, чтобы быть вынужденным говорить неправду. Так что если бы меня допрашивали и я счел бы нужным отвечать, чтобы я мог сказать вполне правду, именно то, что я писал для того, чтобы сообщать мои мысли людям и потому, как никогда не скрывал своих мыслей в разговоре, так не препятствовал и не препятствую распространению их в списках или в книгах, а напротив, содействую этому, когда имею возможность. И считаю себя обязанным так поступать и так всегда и буду поступать".
В тот же день он делает замечательную запись в своем дневнике, которую мы и приводим в извлечении наиболее значительных мыслей:
"Говорят: существующее разумно. Напротив, все, что есть, то всегда неразумно. Разумно только то, чего нет, -- что рассудители называют фантазией.
Если бы то, что есть, было бы разумно, не было бы жизни; и точно так же ее не было бы, если бы не было бы разумно то, чего нет (т. е. идеала).
Жизнь есть только вечное движение от неразумного к разумному".
"Говорят: все существующее разумно.
Неправда. Напротив: все существующее, если под существующим разуметь видимый и осязаемый мир, -- не разумно.
Если бы существующее было разумно, мы бы не признавали его существующим: мы бы не сознавали своей жизни, если бы не сознавали несоответствия ее с идеалом разума и не работали для уничтожения этого несоответствия. Мы и не сознавали жизни в утробе матери, во сне, в обмороке.
Проявление сознания, совпадающее с проявлением жизни, есть признак постановленной нам задачи для произведения работы. Если канал прокопан, то не может быть работы и работников для прорытия канала. Если есть работники, т. е. работающие люди, то, очевидно, есть дело, которое нужно делать. Точно так же, если есть жизнь, то есть дело жизни, которое должно быть сделано. И живущие делают это дело. И если в мире есть дело, которое нужно делать, то, очевидно, мир несовершенен, а есть представление о возможности его большего совершенства.
Можно сказать, что разумно копать колодезь или пруд там, где нет воды, или сажать лес, или убирать нечистоты, или удобрять поле, или учить детей и т. п., но нельзя сказать что разумно жить без воды, без леса, среди нечистоты и невежественных детей. Точно так же можно сказать, что разумно совершенствовать себя и мир, но нельзя сказать, что мы и мир разумны".
"Человек вносит разумность в мир природы, уничтожая неразумную борьбу и трату. Но деятельность эта вне себя, далекая, только отраженная. Человек только рассудком видит это неразумие.
Неразумие же своей жизни он не только видит рассудком, но чувствует сердцем, как противное любви, и всем существом. И в этом применении неразумного в своей жизни к разумному состоит его жизнь.
Очень важно тут то, что неразумие в природе познается рассудком, неразумное в самой жизни человеческой -- сердцем (любовью) и рассудком.
Жизнь человека в том, чтобы приводить неразумное в своей жизни к разумному, и потому для этого нужны два дела:
1) видеть во всем ее значении неразумность жизни и не отвращать от нее внимания;
2) сознавать во всей чистоте разумность возможной жизни.
Сознавая всю неразумность и всегда вытекающую от нее бедственность жизни, человек невольно отвращается от нее; и с другой стороны, ясно сознавая разумность возможной жизни, человек невольно стремится к ней. Не скрывать поэтому зла неразумия и выставлять во всей ясности благо разумной жизни должно бы составлять задачу всех учителей человечества.
Но тут-то на седалище Моисееве всегда садятся те, которые не идут к свету, потому что дела их злы; и потому всегда люди, выставляющие себя учителями, не только не стараются уяснить неразумие жизни и разумность идеала, а, напротив, скрывают неразумие жизни и подрывают доверие к разумности идеала".
Июнь месяц Л. Н-ч спокойно проводил в Ясной, за писанием статьи о Золя и Дюма. Он сообщает об этом художнику Н. Н. Ге:
"Я кончил свое, теперь бросаюсь то на то, то на другое: статью об искусстве не кончил и еще написал статью о письмах Золя и Дюма, о современном настроении умов. Мне показалось очень интересной: глупость Золя и пророческий художественный, поэтический голос Дюма. Пошлю в "Северный вестник" и в парижский журнал Жюля Симона "Revue de famille".
Вероятно, в связи с этой статьей у Л. Н-ча появляются интересные записи в дневнике. Вот некоторые из них:
"5 июня. Только христианин ставит свою жизнь в познании и исполнении истины, и потому только один христианин свободен, потому что ничто не может помешать исповеданию истины.
10 июня. Религия не есть то, во что верят люди, и наука не есть то, что изучают люди; а религия то, что дает смысл жизни, а наука то, что нужно знать людям".
Но самая замечательная запись этого времени сделана им 24 июня. Эта запись была, с разрешения Л. Н-ча, переписана Чертковым и издана им в виде статьи, озаглавленной им "Требования любви". Я нахожу это заглавие не совсем точным. Я бы назвал так: "Беспредельность любви".
Запись эта выражает именно эту мысль. Л. Н-ч предполагает, что мужчина и женщина, муж и жена, брат и сестра и т. д. переселились из города в деревню, сбросив с себя все городские привилегии и с самыми скромными средствами, ими самими зарабатываемыми, решили помогать окружающим людям всем, чем можно, признав в них своих братьев и сестер. Втягиваясь в эту помощь, они, не видя предела жертвы, сами становятся этой жертвой, и им предстоит гибель от нужды, нечистоты, заразы, которых они не в силах были отогнать от себя. Пойти на эту жизнь их побудила искренняя любовь к людям-братьям. И вот эта любовь приводит их к гибели. Такие случаи нередки. И многие люди пугаются этого и идут назад, заменяя деятельную любовь любовью рассудочной, деятельностью просвещения, борьбой с насилием, производящим неравенство, и иногда до того удаляются от первоначально избранного пути, что нарушают самый принцип любви и с насилием начинают бороться тоже насилием, заменяя таким образом одно зло другим, ему подобным. Имея в виду просвещение, они сеют тьму. На самом деле деятельность любви не так страшна, и если на пути ее встречается смерть, то не чаще, чем на всяком ином пути человека, подверженного всевозможным внешним влияниям. Но деятельность любви может быть только тогда плодотворна, когда она бесстрашна.
Только та любовь -- Любовь, для которой нет конца жертвам до самой смерти", -- так заключает Л. Н-ч свою запись.
В начале июля Л. Н-ч снова приезжает в Бегичевку, на этот раз уже для окончательной ликвидации дела. Урожай ожидался средний, была надежда на поправку крестьянского хозяйства, на заработки. С другой стороны, истощались последние средства и притока их более не предвиделось.
Приехал Л. Н-ч 11 июля в Бегичевку вечером. Со следующего же дня он начинает объезд всех столовых, распределяя оставшиеся средства.
Пробыв в Бегичевке дней 8, он пишет Софье Андреевне:
"Вот и прошли наши 10 дней. Остается 2 дня; и я не видал, как прошли. Утром пишу, поправляю по-русски и по-французски статью о Золя и Дюма, а вечером езжу. Вчера только не успел, помешали гости. Самарин снимал фотографии, а я прочел ему статью. Потом приехали Писарева, Долгорукова Лидия и Бобринская. Я поехал было на Осиновую гору, это 13 верст, но не доехал, вернулся. Нынче тоже. Очень жарко: я даже не купаюсь, а то прилив к голове. Вечером ездил верхом на Осиновую гору и Прудки осин. Везде нужно и для народа, насилу доживающего до нови, и для жалких заморышей-детей. Денег казалось много, а не только все разместятся -- чуть достанет".
Статья о Золя и Дюма, о которой мы уже упомянули и которую он назвал "Неделание", была замечательна тем, что Л. Н-ч писал ее сразу на двух языках, по-русски и по-французски.
Статья "Неделание" написана была по поводу речи Золя, проповедовавшего "труд", не давая смысла жизни и цели труда, и письма Дюма, в котором он утверждает о необходимости религиозного сознания братства и любви между всеми людьми. В этой статье Л. Н-ч указывает на то, что труд не может быть целью, что он есть только неизбежное условие жизни. Если же человек не знает истинного смысла жизни, не знает, куда ему идти и что делать, то ему лучше, находясь в "неделании", обдумать свою жизнь, отыскать смысл ее, и тогда всякий труд его будет производителен и свят.
В это же время Л. Н-ч обдумывал новое художественное произведение. В начале июля он пишет Черткову:
"Писать ни за что не взялся. В статье об искусстве пописал и запутался. И теперь в мыслях больше занятия художественные, именно: "Кто прав?". Дети богатых среди голодающих. Очень мне нравится. Но не пишу. Третий день кошу и с большим удовольствием".
В свой последний приезд в Бегичевку Л. Н-ч много интересного записал в своем дневнике. Приводим здесь наиболее значительное:
"Есть четыре (кажется, 4) разные миросозерцания.
1) То, что человек приходит в мир, как бы человек пришел на завод, в котором он, не обращая внимания, что и зачем делается на заводе, останавливая, портя и ломая все, устроенное на заводе, устраивает себе наиприятнейшую жизнь на этом заводе.
Это делают всегда все дети и наивные, эгоистичные люди. Таких людей много: они ищут счастья в ущерб заводу и, переломав и перепортив многое, очень скоро видят, что счастья нет. Это самые обыкновенные люди, и почти все они проходят через это миросозерцание.
2) То, что человек начинает видеть, что завод есть завод, на котором нечто определенное делается, -- что все на этом заводе хорошо устроено, но только ему на заводе нет места. Блестящие колеса вертятся, ремни ходят, что-то лезет, соединяется. Но все это только мешает ему, и он начинает думать, что если хозяин, который его сюда послал, так хорошо все устроил и не дал ему тут места (как ему кажется), то, вероятно, это сделано потому, что его назначение в другом месте и в другом учреждении.
Это люди, признающие здешнюю жизнь приготовлением, испытанием для другой жизни или испорченною жизнью, падением, грехом, как это понимают церковные люди. Все тут хорошо. "И равнодушная природа красою вечною сияет"; но назначение человека не здесь, а там, в "au dela".
3) Миросозерцание то, по которому люди, видя эту неустанную работу и не нужную для них, не дающую им счастья, признают эту жизнь всю злом и считают самым разумным и желательным для себя делом освобождение от нее, уничтожение своей всякой жизни (пессимизм, буддизм).
4) То, при котором человек, увидав себя в середине этой творящейся со всех сторон работы, понимает, что если всё и все работают, то и он должен принимать в ней участие и найти себе свое место для работы.
И стоит человеку понять это, как тотчас же ему станет ясно, что и как ему делать. И, начав это делать, он достигнет и того, чего искали первые, т. е. наибольшего личного счастья, и то, что счастье это не там, "au dela", как думают вторые, а здесь, в исполнении предназначенного дела. И увидит, что жизнь не есть зло, как это думают третьи, а благо не только личное, т. е. ограниченное пространством и временем, как то, которого ищут первые, а благо бесконечное и вечное, и это благо он будет чувствовать больше или меньше, смотря по тому, что он будет делать хозяйское неохотно, как раб, или охотно, как участник дела хозяина".
В августе Л. Н-ч получил письмо от своего друга Н. Н. Страхова, лечившегося за границей, в Эмсе. К сожалению, у нас нет письма Л. Н-ча, на которое оно служит ответом, но по этому ответному письму можно себе представить, в каком настроении написано то, и потому мы выписываем ту часть письма, которая относится прямо ко Л. Н-чу.
"Ваше письмо, бесценный Лев Николаевич, полученное мною в Эмсе, не дает мне покою. Беспрестанно о нем думаю (тут что же делать, как не думать?) и много раз собирался отвечать, вчера затеял длинное письмо, начал и бросил: слишком высокий тон, на который я, кажется, не имею права. Меня поразило то, что Вы в дурном духе, как Вы пишете. Человек, на которого обращено столько любви со всех сторон! Почему Вы называете Ваше дело в Бегичевке глупым? Почему Вы не верите действию Вашей книги? Я верю, что она будет иметь большое действие. Рано или поздно люди перестанут считать честью приготовление к убийству. Государство старалось облагородить военную службу; оно обратило ее в гражданскую обязанность, которую все должны нести одинаково. Этого не должно быть и не будет!
Но у меня толпится слишком много мыслей, которые все хотелось бы Вам высказать: и о Розанове, и о славянофилах, и о науках и искусствах, -- обо всем хотелось бы поговорить. В Ваших мыслях всегда для меня есть поучение, и особенно, когда они идут против моих мыслей. В Эмсе я много занимался Вами. Там я купил и даже переплел две Ваших книжки: "Крейцерову сонату" и "Критику догматического богословия". Я их читал и перечитывал; в "Критике", которую я едва помнил, я нашел удивительные вещи. Во-первых, я понял направление, -- истинно философские требования, обращенные к Макарию, жалкому и типическому представителю нашей богословской премудрости. Во-вторых, есть отдельные места и выражения -- несравненные. Одно из них прямо из моего сердца: "Я залез, -- пишете Вы, -- в какое-то смрадное болото, вызывающее во мне только те самые чувства, которых я боюсь более всего: отвращения, злобы и негодования" (стр. 103). Как сильно и ясно сказано! Да, я истинно боюсь этих чувств, и потому, как Ваш Платон Каратаев, стараюсь везде отыскивать благообразие; я стараюсь всеми силами найти хоть каплю благообразия в том, что около меня делается и существует. Стараюсь понять, простить, а главное -- стараюсь не пропустить того добра, которое смешано со злом".
Запись дневника того времени дает нам чудную картину осени:
"14 августа. Голубая дымка, роса, как пролета (?) на траве, на кустах и деревьях на сажень высоты. Яблони развисли от тяжести. Из шалаша пахучий дымок свежего хвороста. А там, в ярко-желтом поле, уже высыхает роса на желтой овсяной жатве, и работа -- вяжут, возят, косят, и на лиловой полоске пашут. Везде по дорогам и на суках деревьев зацепившиеся, выдернутые, сломанные колосья. В росистом цветнике пестрые девочки, тихо напевая, полют. Лакеи хлопочут в фартуках. Комнатная собака греется на солнце. "Господа еще не вставали".
Около того же времени Л. Н-ч получил от немецкого философа Гижицкого, редактора журнала "Etische Kultur", запрос, на который Л. Н-ч ответил статьей "О религии и нравственности". В начале сентября он пишет жене Черткова:
"Начал было я отвечать на письмо редактора и члена общества немецкого этической культуры на присланные мне и очень хорошо поставленные вопросы: 1) что есть религия? и 2) возможна ли нравственность, независимая от религии, как я понимаю ее? и ответ мне казался важен и ясен; но не могу писать".
В этом же письме Л. Н-ч сообщает жене Черткова, что он занят обычной осенней работой: пилкой дров. Весь сентябрь и октябрь Л. Н-ч прожил в Ясной Поляне и был занят статьей "О религии и нравственности" и статьей о тулонских празднествах по поводу заключения франко-русского союза. Писал много писем, и 11 ноября переехали в Москву.
Из переписки его за это время чрезвычайно интересен обмен несколькими письмами со Страховым по поводу отзыва известного немецкого историка философии Куно Фишера о Л. Н-че. Вот письмо Страхова:
"...Пишу Вам по поводу замечательных отзывов о Вас Куно Фишера в его новой книга "Artur Schopenhauer". Посудите сами, что он пишет:
С. 110. "Замечательно, что два известные и непререкаемо великие последней трети нашего столетия приняли к сердцу дело Шопенгауэра и из-под проклятия возвысили его творения; это были знаменитый музыкант нашего времени (Рихард Вагнер) и знаменитейший русский писатель, который в своем религиозном характере и деятельности еще интереснее и удивительнее, чем в своих художественных произведениях. Граф Лев Толстой, покончив со своей военной карьерой, в начале своей литературной деятельности писал своему другу, Фету, переводчику нашего философа: "Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр -- гениальнейший из людей. Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении". Еще в 1890 году портрет Шопенгауэра был единственным портретом, висевшим в его рабочем кабинете".
Но еще важнее следующее место:
С. 123. (Показавши, что Шопенгауэр ничуть не исполнял тех учений, которые сам проповедовал, Куно Фишер говорит):
"Проповедовать мораль -- легко. Обосновать ее трудно. Но еще гораздо труднее ее воплотить. Оттого-то так редки истинно религиозные сочинения, особенно сочинения по установлению религии, даже сочинения гениев в этой области нечасты. Всякая мораль и религия, которой учат, будь то проповедь или обоснование, без олицетворения ее в своей жизни и своем теле, чтобы показать ее людям в ясном образе, в конце концов обращается в пустословие. И вот это то самое ныне живущий человек, Лев Толстой, осуществил. От пессимистического учения он пришел к истинному Спасителю и стал поступать так, как того требует Нагорная проповедь".
Тут меня восхищает и Ваша слава (К. Фишер -- классический и очень обдуманный писатель), и то верное направление, которое она получила. Вы поставлены образцом, и Вы действительно образец правильного отношения к нравственности и религии. Что всего удивительнее -- Куно Фишер, чтобы объяснить противоречие жизни и учения Шопенгауэра, подробно излагает мысль, что это был человек с художественною натурой, имевший в себе много актерского. Странно, что К. Ф. не вспомнил, что Вы тоже великий мастер в художестве, и что, следовательно, его объяснение никуда не годится. У немцев сплошь и рядом встречается, что по мыслям человек очень возвышен, а по (натуре) жизни -- жалкий филистер. У русских это не так, что Вы и доказываете собою.
Ну, извините меня. Я знаю, что Вы не очень любите такие известия. Я вспоминаю, как раз я привез Вам целую пачку вырезок из газет, где упоминалось и прославлялось Ваше имя, а Вы, не читавши, бросили всю пачку в огонь. Между тем Шопенгауэр до последнего дня жизни с жадностью читал все, что о нем писалось, и все плакался, что приятели не все ему присылают, где упоминается его имя. Куно Фишер по этому случаю говорит: "Die Ruhmbegierde, soll Plato gesagt haben, ist das letzte Kleid, das man ablegt. Dieses Kleid hat Schopenhauer nie abgelegt, in und mit ihm ist ergestorben" (c. 119) [Желание славы, сказал Платон, это последняя одежда, которую скидывает человек. Эту одежду Шопенгауэр не снял, в ней и с нею он умер".].
Разумеется, слова Куно Фишера о Вас требуют разных поправок, но я смотрю на главное. Да, может быть, и с этими известиями я тоже запоздал?
Есть у меня еще просьба к Вам. Не пришлете ли мне Вашего "Отчета", как он напечатан в "Русских ведомостях"? Странно раздался Ваш голос о страданиях и горе и о любви к ближнему, когда все ликовали о приеме наших моряков во Франции. Меня очень тронули десять Ваших строк, перепечатанных из "Отчета"; вероятно, они тронули и многих других. Ваша книга "Царствие Божие" встречена тихо, но очень враждебно, как и следовало ожидать. Цензура объявила, что это самая вредная книга из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать. О, Вы делаете чудеса, бесценный Лев Николаевич! Вы будите спящий дух. Вы один говорите живые слова и они неотразимо действуют. По поводу "Неделания" все встрепенулись и отозвались. Наполовину отзывы мне понравились, -- не содержанием, а своим очень почтительным тоном: этот тон -- все еще непривычная новость.
Сам я продолжаю быть здоровым и теперь как-то растормошился, или оживился. Пишу усердно об "Истории философии" и готовлюсь писать о Шопенгауэре. (Видите, я Вас слушаюсь!) Дай Бог Вам здоровья и сил, и светлого духа!"
Л. Н-ч отвечал ему так:
"Благодарю Вас за Ваши всегдашние добрые чувства ко мне, дорогой Николай Николаевич. Разумеется, это мне приятно, но вредно, и я знаю, как вредно. Верно говорит Куно Фишер, что это -- последнее снимаемое платье. Ужасно трудно его снять. А тяготит оно ужасно. Страшно мешает свободным духовным движениям, свободному служению Богу. Как раз вместе с Вашим письмом я получил от Стасова с его обычными преувеличениями описание юбилея Григоровича, на котором будто бы чтение моего к нему письма произвело какой-то особенный эффект. И, каюсь, даже это его письмо совсем расслабило меня. Хорошо то, что тут же третье письмо было анонимное, наполненное самыми жестокими обличениями моего фарисейства и т. п.
Сегодня читал описание брата Чайковского о болезни и смерти его знаменитого брата. Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: "не смерть ли?", сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она и все-таки и при этом не перестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытье, и перед самым концом какое-то внутреннее видение, уяснение всего "так вот что" и... конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня ее, поощрительницу всего твердого истинного и доброго.
Мы живем в Ясной одни с Машей, и мне так хорошо, так тихо, так радостно-скучно, что не хотелось бы изменять, а, вероятно, скоро поеду в Москву. Я написал ответ немцу на вопросы о религии и нравственности и постоянно думал о Вас, желая прочесть Вам и спросить Вашего мнения".
Получив это письмо, Страхов писал между прочим Л. Н-чу:
"Ваши слова о славе и смерти очень меня тронули, и, кажется, я вполне их понимаю. Ваша слава всегда меня восхищает как победа тех начал, которые считаю лучшими и высшими. На юбилее Григоровича чтение Вашего письма, действительно, было одною живою минутою восторга среди всяких "формальных и искусственных чествований".
Письмо Л. Н-ча на юбилее Григоровича, и, по словам Вл. Вас. Стасова, действительно, произведшее необыкновенно сильное впечатление, таково:
"От всей души поздравляю Вас, дорогой Дмитрий Васильевич. Вы мне дороги и по воспоминаниям почти сорокалетних дружеских сношений, на которые за все это время ничто не бросило ни малейшей тени, и в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня вместе с "Записками охотника" Тургенева Ваши первые повести.
Помню умиление и восторг, произведенные на меня, шестнадцатилетнего мальчика, не смевшего верить себе, "Антоном-Горемыкой", бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика, нашего кормильца и -- хочется сказать -- учителя можно и должно описывать, не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом.
Вот за это-то благотворное на меня влияние Ваших произведений Вы особенно дороги мне, и -- через сорок лет -- от всего сердца благодарю Вас за него.
От всей души желаю Вам того, что всегда нужно всем, но что нам, старикам, нужнее всего в мире: побольше любви от людей и к людям, без которой еще кое-как можно обойтись в молодости, но без которой жизнь в старости -- одно мучение.
Надеюсь, что празднование Вашего юбилея будет содействовать исполнению моего желания. Искренно Вас любящий Лев Толстой".
В это же время у Л. Н-ча завязываются интересные сношения с американскими сектантами -- шекерами. Л. Н-ч в письме к И. Б. Фейнерману так характеризует этих людей:
"Радостны очень все более и более завязывавшиеся отношения мои с шекерами. Сегодня буду отвечать 82-летнему старцу Ивенсу, который на днях прислал мне свою автобиографию и другие сочинения. Если бы не спиритизм и духовидство, это было бы наивысшее проявившееся осуществление учения Христа. 1) Непротивление насилием. 2) Отсутствие частной собственности. 3) Отрицание священства. 4) Равенство полов. 5) Стремление к чистоте в половом отношении.
На вопрос мой, как они удерживают от внешних свою общую собственность, он отвечал, что они в этом отношении далеки от идеала, но стараются как можно ближе быть к нему. Я непременно переведу некоторые из его писаний. Они смешаны с суеверием спиритизма, но самого высокого духа".
Из Америки же он узнает о новом интересном движении и пишет об этом Черткову:
"На днях я получил книгу Stockham "Koradine Letters". Это мысли о назначении женщины и духовном лечении, и в книге есть supplement, которое мне очень понравилось. "Creative life". Мысль этой брошюры, обращенной к женщинам, к девушкам, -- но она также относится и к мужчинам, -- та, что в известный период в человеке проявляется как бы сверх-обыкновенная энергия. Она называет это "creative power", -- творческая сила, и человек стремится приложить ее. Половое приложение низшее. Человек, почувствовав эту силу, должен знать, что ему нужно, и он может творить, и должен тотчас же прикладывать к делу эту творческую силу: строить дом, садить сад, лес, учить, писать, делать что-нибудь новое, чего не было. Я думаю, что это правда, даже отчасти испытал это. Трудность тут для нас только в том, чтобы сбить эту творческую силу с того пути, к которому она привыкла, и наладить на новый".
Вообще за это время, отчасти от популярности деятельности Л. Н-ча во время голода, отчасти от влияния его последней книги "Царство Божие внутри вас", переводы которой стали уже распространяться, известность Л. Н-ча необыкновенно возросла за пределами России.
В это же время Л. Н-ч был избран почетным членом Русско-английского литературного общества. Получив уведомление об этом, Л. Н-ч отвечал им так:
"М. Г. Очень благодарю вас за выраженное вами желание избрать меня членом вашего общества. Я всей душой сочувствую всякому способу единения людей, независимо от политических партий, и в особенности сознательному единению духовному людей разных национальностей и государств, которое с такой быстротой и энергией совершается теперь во всем мире. Ваше общество имеет такую идею, и потому желаю ему наибольшего успеха. Очень рад буду получить более подробные сведения о его деятельности".
Эти радости шли извне, своя же, русская жизнь давала мало отрадного и много горя.
В Воронежском дисциплинарном батальоне страдал и умирал Дрожжин, молодой сельский учитель, отказавшийся отбывать воинскую повинность. Этот случай дал возможность Л. Н-чу заглянуть в эти ужасные учреждения, дисциплинарные батальоны, цель которых, кажется, одна -- издевательство над человеческой личностью. Мы еще вернемся к Дрожжину и к отношению к нему Льва Николаевича.
23 октября этого года русскими церковными и светскими властями было совершено необычайное злодеяние: на жившего в ссылке на Кавказе князя Дмитрия Александровича Хилкова с женой и детьми было совершено нападение и были отняты по высочайшему повелению их дети, девочка и мальчик, увезены их бабушкой в Петербург, насильно, против воли родителей окрещены в православную веру, при содействии Иоанна Кронштадтского, и сделаны князьями Хилковыми.
На сообщение Л. Н-чу об этом ужасном деле он отвечал Хилкову таким письмом:
"Сейчас получил Ваше письмо, Дмитрий Александрович, и не могу прийти в себя от удивления. Поступок Вашей матери для меня непостижим, особенно после тех сведений, которые я имел об ее будто бы смягчившихся чувствах к Вам и Вашей жене. Я решительно не могу понять, чем она руководится, поступая так, на основании чего она так действует и чего ожидает от своих поступков. Я пишу это для того, чтобы выразить Вам, как мне трудно, почти невозможно писать ей, решительно не зная, на что опереться. Я попытаюсь все-таки исполнить Ваше желание, но очень сомневаюсь, удастся ли мне это.
"Меня гнали и вас будут гнать". Я не могу не повторять этого сам себе, и хотя мне больно, что я повторяю это о других, я все-таки не могу не видеть истинности и неизбежности этого. Ведь положение Ваше, исповедующего словом и делом учение Христа в мире, ненавидящем это учение в его настоящем значении, все равно что положение человека, который хотел бы идти навстречу бегущей на него толпе. Он не может не быть смят. Это признак того, что он идет, куда должно. Но ужасно жалко и больно, в особенности за мать, за Цецилию Владимировну. Утешаюсь тем, что Бог по силам дает испытание и что это не сломит, а укрепит ее. Кроме того, я уверен, что это не может продолжиться, что они опомнятся и отдадут детей. Каких они лет? Старшему, я думаю, лет 5-6.
Что же это значит? Хочет она, чтобы их признали кн. Хилковыми и чтобы было кому отдать состояние? или просто желание сделать больно? Пишите, пожалуйста. Мне очень, очень близко к сердцу Ваше положение, особенно положение Ц. В.
Одно думаю, что чем тяжелее и труднее положение, в которое Вы поставлены, тем необходимее не торопиться, не горячиться, не отдаваться чувству, а поступить по тем самым основам любви, прошения, подставления другой щеки, во имя которых изменилась Ваша жизнь и случилось с Вами все, что случилось.
"Претерпевый до конца спасен будет". Сколько раз мне случалось раскаиваться, что немного не выдержал и изменил тому, что начал. Вот тут-то нужна вера, -- не вера в какую-либо метафизическую сущность, а вера в тот закон любви, который могущественнее всего и побеждает все. Помогай Вам Бог Вам с Ц. В. иметь эту веру, и горе ее наверно обратится на радость. Как, я не знаю, но уверен, что так будет".
В это же время Л. Н-ч пишет матери Хилкова, бабушке этих детей, по просьбе которой эти дети были отняты от любимых ими и любивших их родителей и отданы ей:
"Княгиня Юлия Петровна! Сейчас получил письмо от вашего сына, который пишет мне о том, что вы, приехав к нему, взяли и увезли его детей, и просит меня написать вам. Я так люблю и уважаю вашего сына, что не могу оставить его просьбу без исполнения, а между тем боюсь, что этим письмом, что мне особенно тяжело, навлеку на себя ваши справедливые упреки за то, что позволяю себе писать вам о таком мучительном для него и его жены и одинаково, я уверен, мучительном и для вас деле. Было бы бессмысленно с моей стороны писать вам, матери, о страданиях матери, разлученной насильно с детьми, и о других тяжелых условиях всего этого дела, потому что я уверен, что вы все это знаете и взвесили лучше меня, и если поступили так то имели на это какие-либо особые неизвестные причины, и потому единственное, о чем я позволяю себе просить вас, это то, чтобы вы, если найдете это стоящим того, сообщили бы мне, зачем вы это сделали, чем вы были принуждены поступить так и какие вы предвидите от этого желательные последствия. Пожалуйста, не сердитесь на меня, княгиня, если я этим письмом неприятно подействовал на вас, и простите меня и или вовсе не отвечайте мне, или отвечайте с тем же чувством уважения и доброжелательства, с которым я обращаюсь к вам. Между такими людьми, как вы и ваш сын и его жена, которая, сколько я знаю, вполне разделяет все мысли и чувства своего мужа, казалось бы, не может быть не только вражды, но и недоразумения, и как бы я был счастлив, если бы с вашего согласия я бы мог содействовать хотя бы сколько-нибудь разъяснению этих недоразумении. В ожидании доброго ответа остаюсь с совершенным уважением и преданностью Л. Т.".
Много было потрачено сил на остановку этого злодеяния, на смягчение сердца княгини -- ничто не помогло; дети остались у бабушки и погибли и физически, и нравственно. Вся эта трагедия, вероятно, будет когда-нибудь подробно описана, и тогда раскроется много темных сторон из жизни высшего петербургского общества.
Осенняя и окончательная ликвидация дела кормления голодающих вызвала во Л. Н-че желание написать отчет, в котором ему хотелось выразить несколько мыслей по поводу его деятельности за эти два года. Денежным отчет был составлен и заключением к нему должна была служить статья Л. Н-ча, но по тогдашним цензурным условиям поместить ее в газетах не оказалось возможным. Она была заменена несколькими огромными заключительными строками. Статья же разошлась в рукописи и была напечатана за границей. Только уже в посмертном издании сочинений Л. Н-ча, сделанном Софьей Андреевной, удалось напечатать эту статью.
Л. Н-ч старается показать в ней, что причины пережитого голода были не исключительные, временные, а постоянные -- разъединение привилегированного, эксплуатирующего класса и рабочего, эксплуатируемого. Помощь голодным временно сблизила и ясно открыла нам всю общественную язву нищеты и угнетения. Если острота неурожая и миновала, но это разъединение осталось, и нищета и угнетение тоже остались, хотя мы и удалились от них. Говоря о том, что нам, русским, легче видеть гибель наших братьев, так как у нас нет далеких колоний, поддерживающих тратой своей жизни роскошь богатых угнетателей, Л. Н-ч делает такое заключение:
"Перед правящими, нерабочими, богатыми классами только два выхода: один -- не только отречься от христианства в его истинном значении, но и от всякого подобия его, -- отречься от человечности, справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и во что бы то ни стало удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.
Другой выход -- в том, чтобы признать свою неправду, перестать лгать, покаяться и не на словах, не грошами, теми самыми, которые со страданиями и болью отняты у народа, прийти на помощь к нему, как это делалось два последние года, а в том, чтобы сломать ту искусственную преграду, которая стоит между нами и рабочими людьми, не на словах, а на деле признать их своими братьями и для этого изменить свою жизнь, отказаться от тех выгод и преимуществ, которые мы имеем, а отказавшись от них, встать в равные условия с народом и с ним уже вместе достигнуть тех благ управления, науки, цивилизации, которые мы теперь извне и не спрашиваясь его воли будто бы хотим передать ему.
Мы стоим на распутье, и выбор неизбежен.
Первый выход означает обречение себя на постоянную ложь, на постоянный страх того, что ложь эта будет открыта, и все-таки сознание того, что неминуемо рано или поздно мы лишимся того положения, которого мы так упорно держимся.
Второй выход означает добровольное признание и проведение и жизнь того, что мы сами исповедуем, чего требует наше сердце и наш разум и что рано или поздно, если не нами, то другими, будет исполнено, потому что только в этом отречении властвующих от своей власти -- единственный возможный выход из тех мук, которыми болеет наше лжехристианское человечество. Выход только в отречении от ложного и в признании истинного христианства".
Дело преобразования и улучшения народной литературы, начатое Л. Н-чем, несмотря на целый ряд важных дел, отвлекавших его, продолжало интересовать его. Конечно, эти два пережитых голодных года отняли много сил у Л. Н-ча и его друзей, и издательское дело переживало время затишья. Центр редакционной деятельности был перенесен в имение Черткова, Ржевск, Воронежской губернии. В. Г. Черткову помогал в это время Ив. Ив. Горбунов. Целый ряд цензурных препятствий и других соображений заставил В. Г. отказаться от руководства этим делом. Когда я освободился от работы в Бегичевке, В. Г. Чертков предложил мне взять заведование этим делом в свои руки. Так как вопрос был поставлен так, что если я не возьмусь за него, дело прекратится, то я, совершенно сознавая слабость своих сил, все-таки согласился продолжать его, и вот осенью 1893 года центр деятельности "Посредника" был перенесен в Москву. Главное руководство этим делом разделил со мною Ив. Ив. Горбунов. В. Г. Чертков, отстранившись от этого дела, посвятил свои силы специально собиранию, разработке и распространению сочинений Л. Н-ча.
Мы были счастливы тем, что участие Л. Н-ча в деле "Посредника" нисколько не уменьшилось. Напротив, техническое удобство, близость нашего местожительства сначала к Ясной Поляне, а потом и к хамовническому дому, где Л. Н-ч проводил зиму, сделало сотрудничество Л. Н-ча почти непрерывным.
Кроме продолжения отдела народных изданий, за это время получил особое развитие начатый В. Г. Чертковым отдел "Посредника" "для интеллигентных читателей", и особенно его философская серия.
Под редакцией Л. Н-ча и при ближайшем участии его друга, профессора Н. Я. Грота, нами были изданы целый ряд книг философского содержания: "О Платоне" проф. Н. Грота, "Федон" Платона, "Основные моменты в развитии философии" проф. Н. Я. Грота, "Декарт" Альфреда Фулье, пер. с франц., "О компромиссе" Джон. Морлея, перевод с алглийского, "Из дневника Амьеля", перевод с французского ("Fragments d'un journal intime") Марьи Львовны Толстой. Л. Н-ч очень много работал над этим последним переводом и написал к нему предисловие. Этот перевод и предисловие были напечатаны в журнале "Северный вестник" и в то же время изданы отдельно "Посредником".
В дневнике того времени заметны следы этой работы. Вот что он между прочим записал:
"Главное бедствие очень культурных людей, как Амьель, это -- их балласт разностороннего и особенно эстетического образования. Это больше всего мешает им знать, что они знают, как говорит Лао-Цзы (их болезнь). Им жалко выкинуть этот балласт, а с этим балластом они не могут уместиться на лодке христианского сознания. И им не верится, чтобы для такого простого дела, как христианское спасение, можно бы было пожертвовать таким сложным и утонченным".
Интересна также серия биографий замечательных люден, начатая "Посредником" под руководством Л. Н-ча. Одной из первых была издана "Жизнь Франциска Ассизского". Вот что говорит об этой книге Л. Н-ч в письме к Черткову:
"Еще получил прелестную книгу о Франциске Ассизском, Paul Sabbatier. Только что вышедшая книга, большая, прекрасно написанная. Это будет прелестная книга для "Посредника", только бы цензура не помешала. Я три дня ее читал и ужаснулся на свою мерзость и слабость, и хоть этим стал лучше".
Кроме того, Л. Н-ч пишет целый ряд предисловий, оттеняя в них особо важное значение издаваемых книг. Таковы его предисловия к сочинениям Мопассана, к рассказам С. Т. Семенова, к книге д-ра Алексеева "О пьянстве" и пр. Все это печаталось "Посредником", который был издательским органом Л. Н-ча.
Как ни ценно было литературное сотрудничество Л. Н-ча в "Посреднике", еще большей теплотой и сердечностью веяло от него в его личных отношениях к кружку людей, собравшихся около редакции "Посредника". Как и во времена нашей петербургской деятельности, мы не закрывали дверей нашей редакции для людей, шедших к нам на огонек правды и любви, лучи которого мы, по силе возможности, старались отражать и распространять вокруг нас.
Был опять назначен тот же день, как и в Петербурге, -- четверг, для собрания друзей.
Если эти собрания не горели таким жаром молодости, как собрания в Петербурге в половине 80-х годов, то ценность их была высока тем, что на них иногда присутствовал сам Л. Н-ч.
Конечно, тогда ряды смыкались вокруг него и более смелые задавали ему вопросы. Лев Николаевич отвечал на них, а мы жадно внимали его словам.
Непростительное легкомыслие молодости помешало нам записать все эти дорогие беседы, иногда в более тесном, интимном кругу, переносившиеся и в хамовнический дом.
Но, несмотря на это легкомыслие, все-таки кое-что сохранилось. Так, забегая немного вперед, так как я говорю теперь о целом 2-3-летнем периоде московской деятельности "Посредника", я вспоминаю один такой четверг. Народа было тогда не особенно много. Мы сидели за чаем и беседовали. Вдруг звонок, и в открытую дверь входит Л. Н-ч в своем старом полушубке, с заиндевелой бородой, с палочкой, и добродушно улыбается и пожимает руку бросившимся к нему навстречу друзьям.
Он входит не раздеваясь (зашел мимоходом, ненадолго) и садится в подставленное ему кресло. Мы садимся вокруг и обмениваемся с ним разного рода приветствиями. После нескольких мелких вопросов, один из присутствовавших, Михаил Аркадьевич Сопоцько, впоследствии прославившийся различными черносотенными поступками, бывший прежде революционером и на перепутье между революцией и черной сотней приставший к "Посреднику", всегда более чем смелый в разговорах, задает вопрос Л. Н-чу о его отношении к террористам -- мученикам за свою, хотя бы и ложную идею.
Я записал в тот же вечер ответ Л. Н-ча и передаю теперь эту запись в том первоначальном виде, который носит следы непосредственного впечатления, боясь исправить теперь по ослабевшей памяти, через 20 лет.
"Мы говорим о деятельной любви, об отдании души своей за друзей своих. И вот являются такие люди, как Желябов, Кибальчич и др., проповедующие общее благо и умирающие мученической смертью за то, что они всеми доступными им средствами стремились осуществить это благо. Как относиться к таким людям, считать ли их идеальным воплощением заветов Христа, подражать ли их действиям и поступкам? К сожалению, нет, нельзя.
Поступок человека и даже вся жизнь его должны одновременно удовлетворять двум условиям: 1) устроению царства Божия в людях или общему благу и 2) спасению души своей или требованию личного совершенства или праведной жизни. Это можно выразить таким математическим сравнением. Точка на плоскости определяется двумя координатами. Эти координаты и суть условия, которым должны удовлетворять поступки человека.
Достоинство поступка зависит от гармонии, согласия этих координат. Идеальный поступок будет при их равенстве. Величина же их определяет и величину поступков, так что истинные поступки лежат на средней линии, делящей пополам угол, образуемый осями координат.
Если же одно из этих условий или координат преобладает над другим, выходит поступок или жизнь ложные.
Поступки, уклоняющиеся от средней линии в сторону личной праведности, могут привести человека, при полном отсутствии требования общего блага, -- к столпничеству. Человек будет спасать свою душу и будет никому не нужен, и жизнь его будет ложная. Человек, стремящийся к общему благу и пренебрегающий личной нравственностью, будет личными безнравственными поступками разрушать созидаемое им общее благо, и жизнь его, при этом пренебрежении нравственными основами, тем более будет удаляться, расходиться с истинною жизнью, чем сильнее будет стремление к общему благу.
Это уклонение можно назвать грехом социализма (революции).
Итак, поступки Желябова, Кибальчича и др. нельзя назвать истинными, потому что они пренебрегали в своем стремлении к общему благу требованиями личной нравственности, требованием своей совести, потому что совершили или готовились совершить убийство, поступок, который не может быть оправдан совестью или сознанием, стремящимся к общему благу.
Если же судить о них с общей точки зрения сочувствия или несочувствия к ним, то, разумеется, эти государственные преступники и цареубийцы, самые имена которых хотелось бы уничтожить правительству, эти люди заслуживают гораздо больше сочувствия, чем благодетельный помещик, построивший больницы на отобранные у крестьян, забитых нуждою, деньги и продолжающий отбирать их для насыщения утробы своей и своей семьи, или редактор либеральной газеты, отбирающий деньги от своих подписчиков и обманывающий их высокими словами и живущий сам низкою животною жизнью".
В другой раз, не помню, раньше или после этого, говорили со Л. Н-чем о разрушительной и созидательной деятельности человека, и он высказал мысль-притчу, которую мне тогда же удалось записать.
"Жизнь состоит из двух постоянно сменяющихся и даже одновременно идущих деятельностей: творческой, созидательной и как следствия ее деятельности -- разрушительной. Эта разрушительная деятельность только тогда законна, когда она есть неизбежное следствие первой, как в прорастающем зерне: росток просыпается к новой жизни, начинает расти, разламывает, разрывает окружающую оболочку, она сваливается и сгнивает, а росток продолжает жить новой жизнью. Разрыв скорлупы ростком не есть насилие, а только следствие творческой силы, и потому есть благо и для самого растения, и для всего мира.
Если же мы сами разорвем шелуху зерна, то мы совершим насилие, погубим растение и нарушим гармонию мира.
И положительная борьба, дающая благо человеку, ведущему ее, и всему миру -- есть ничто иное, как непрестанное, никем не слышимое развитие этой творческой силы.
К сожалению, люди часто, заметив более понятное для них разрушительное следствие творческой силы, ошибочно принимают это за самую сущность борьбы и начинают усиленно и с ожесточением разрушать, разрывать оболочку зерна и всю жизнь отдают на такого рода борьбу, и последствия такой борьбы бывают ужасны".
Мне вспоминается еще мысль, выраженная Л. Н-чем в одну из наших бесед по поводу отношения умственного уровня и нравственного состояния человека. Л. Н-ч, не отрицая значения умственного уровня развития человека, придавал наибольшую важность нравственному состоянию его. И для объяснения их взаимоотношения употребил такой геометрический образ. Нравственный человек занимает центральное положение в круге жизни, смотрит на все по радиусам, и ему все представляется под правильным углом зрения. Человек безнравственный, наоборот, не находится в центре, и углы зрения явлений в круге жизни у него неправильны, и потому суждения его неверны. Умственное развитие на эту правильность и неправильность не имеет влияния. Его можно сравнить с высотой, на которой находится человек. Если положение его центрально, т. е. нравственно, то человек с большим умственным развитием обладает большим кругозором, больший круг жизни доступен по наблюдению. Если его умственное развитие меньше, то и кругозор ограниченнее. Наоборот, безнравственный человек, т. е. не находящийся в центре, как бы он ни возвышался умственно, никогда не будет иметь правильного угла зрения, и суждения его будут всегда неверны.
Еще припоминается мне такая притча, рассказанная Л. Н-чем в одну из наших бесед.
"Куда девать деньги, если они есть и я хочу жить, избавляясь от них? Деньги -- это мякина; жизнь человека, его поведение, поступки -- это чистое зерно. Когда крестьянин веет лопатой рожь, он заботится только о том, чтобы чистое зерно упадало куда надо, а мякина сама отвевается ветром и ложится в свое место. Если бы крестьянин заботился о том, куда ляжет мякина, то он разбросал бы во все стороны и мякину, и зерно, и все-таки зерна не очистил бы. Так и в жизни. Надо заботиться об истинных делах добра, и тогда деньги и остальное имущество займут должное место и получат настоящее употребление. Если же заботиться о том, что делать с деньгами, то и деньги пропадут, и дел добра не будет".
Наконец, третий род отношений Л. Н-ча к "Посреднику" было общение через его многочисленных посетителей, из которых некоторых, нуждавшихся, по его мнению, в поддержке, он направлял к нам. Посетители эти были самые разнообразные.
Ко Л. Н-чу являлись и молодые люди, оторванные от жизни, безнадежно искавшие смысла жизни, и, не находя его нигде, жадно прислушивались к его словам. Одни из них находили покой и радость души, а другие, неудовлетворенные, разражались истерическими рыданиями. Некоторых из них Л. Н-ч отсылал к нам, в "Посредник", и у нас они то выражали восторг новой жизни, то выплакивали свое горе.
Приходили и старики. Помню замечательного старца, лет 70-ти, пришедшего из сибирской тайги, где он жил в тайном скиту старообрядцев страннического толка. Не помню уже, каким путем он узнал о деятельности Л. Н-ча. Но очевидно было, что слух дошел и до этого тайного скита о появлении "новой веры", и старец с пытливым умом пошел пешком из Сибири искать "Толстова". Трогательно нежны были беседы двух старцев, умудренных жизнью. Л. Н-ч привел его к нам, и он прожил у нас несколько дней, читая те сочинения Л. Н-ча, которые тогда нельзя было еще печатать. Узнав "новую веру" и отнесясь к ней сочувственно, старец пошел в обратный путь, в сибирскую тайгу, в тишине уединении обдумывать все, им переслушанное и перечувствованное.
Раз вечером я сидел у Л. Н-ча в хамовническом кабинете и беседовал с ним о наших общих делах. Пришел домашний слуга и доложил, что какой-то солдат желает видеть графа. Л. Н-ч просил его войти. Вскоре вошел солдат, со всей солдатской выправкой, с умным симпатичным лицом, в шинели, с башлыком, крестом перекинутым на груди, и концами, заправленными за пояс, на котором болталось какое-то оружие. Он с волнением отрекомендовался на приветствие Л. Н-ча. Это был Михаил Петрович Новиков. Он был писарем в окружном штабе. Он прочитал несколько заграничных изданий Л. Н-ча и не в силах был удержаться, чтобы не пойти, не выразить Л. Н-чу своего сочувствия; ему нужны были кроме того дальнейшие разъяснения и советы, что делать дальше, так не соответствовала внешняя обстановка его жизни с тем внутренним просветленным сознанием, которое зародилось в нем. Мы побеседовали втроем немного, потом, по просьбе Л. Н-ча, я повел с собою этого солдата-писаря в "Посредник", чтобы снабдить его тем материалом, которого ему недоставало. Много пришлось потом претерпеть этому человеку за свои убеждения. Он остался верен им и верен своему великому другу. Теперь он крестьянствует, содержа упорным трудом большую семью.
Характерны подробности о том, как этот солдат достал сочинения Л. Н-ча. Его брат служил лакеем у важного барина, какого-то князя, и с ним путешествовал за границей. Князь приобрел за границей запрещенные сочинения Толстого и перед отъездом в Россию велел своему слуге все их сжечь. Но слуга уже прочел их и сжечь не решился. Он упросил горничную княгини упаковать эти книги на дно сундука с княгининым гардеробом, и так они приехали в Россию и дошли до другого брата.
Приезжали сектанты, молокане, целыми семьями, выражая свое полное сочувствие Л. Н-чу и унося с собой расширенные и укрепленные христианские религиозные взгляды. И они заходили в "Посредник", забирали книг и уносили с собою, в народ, семена нового учения.
Такова была связь Л. Н-ча с кружком его московских друзей.
Мы закончим эту главу отрывками из двух писем, написанных Л. Н-чем в конце 1893 года.
10-го декабря он написал Неплюеву, известному организатору православно-христианской школы-общины в своем имении в Черниговской губернии; получив от него письмо с выражением сочувствия, Л. Н-ч отвечал ему;
"Многоуважаемый Николай Николаевич. Я очень рад был вашему письму и тому доброму расположению, которое вы в нем выражаете мне. Поверьте, что хотя я один только раз видел вас, я знаю про вас столько хорошего, что это чувство совершенно взаимно! Но старому лгать, что богатому красть. Я очень люблю эту пословицу: она так ясно выражает часто испытываемое мною в старости чувство. Жить остается недолго, как же скрыть то, что перед Богом считаешь правдой, такой правдой, которой живешь и с которой предстанешь на суд Тому, Кто послал нас сюда. Я бы не стал вам говорить того, что считаю правдой, если бы, за что я вам очень благодарен, вы не сочли нужным высказать мне то, в чем вы не согласны со мной. Но раз вы высказали это, с моей стороны была бы ложь промолчать. Я думаю, что учение Христа есть прежде всего учение истины, как он сам сказал это, и что поэтому все, что отдаляет нас от истины, усложняет, путает понимание ее, все это мешает нам соединиться с Христом, с Богом, а поэтому и друг с другом. В вашем же исповедании есть много лишнего, мешающего вам самим, такого, что вы с трудом можете облечь в понятную удобовоспринимаемую разумную форму. А это опасно. Я знаю и перестрадал ту страшную дилемму, которая становится перед каждым человеком, проснувшимся к религиозному чувству и начинающим устанавливать свое отношение к Богу: отделиться от людей, но не принять ничего лишнего, или остаться с людьми, но загромоздить свое понимание Бога сложными, ненужными, застилающими Бога верованиями, стараясь придать им искусственный смысл. Выбор второго выхода опасен. В деле веры нельзя удовлетвориться a peu pres. Истина всегда ясна и проста. И я избрал первый выход: сначала остался один, но, как я верю, с Богом, но потом оказалось, что я не только не один, но со всеми теми людьми и прошедшего и настоящего, с которыми более всего желал единения. Боюсь же за вас того, что вы, желая остаться с людьми и для них сделав уступки, почувствуете себя одинокими, потому что сближение, единение людей только в истине, в одной любви, в одном Боге, ни в Христе, ни в Магомете, ни в Будде, а в Боге. Пожалуйста, кротко и сердечно отнеситесь к моим словам, главное, не забывайте того, что я не себя защищаю, не на вас нападаю, не имею никакого при этом личного чувства, а одну мысль, что, войдя в общение и любовное общение с искренним человеком, как вы, я поступил бы дурно, если бы не сказал того, что думаю и чувствую. Если вам покажется несправедливым все, что я сказал, простите меня, если же что-нибудь из этого пригодится вам, буду очень рад.
Поклонитесь от меня милым технологам, которых я истинно полюбил.
Делу вашему я сочувствую всей душой и желаю ему продолжения и успеха".
Один из технологов, о которых упоминает Л. Н-ч, посетивших его в эту осень, был Иван Степанович Проханов, в настоящее время глава и руководитель петербургской общины баптистов, другой был его товарищ.
Наконец, приведем письмо, написанное Л. Н-чем его другу, художнику Н. Н. Ге. Он писал ему между прочим следующее:
"Жду вас с картиной. Бьюсь над статьей о Тулоне, т. е. о жестокости безбожного патриотизма и наглости обмана народа патриотизмом, которого давно уже нет и не может быть. Мне все кажется, что время конца века сего близится и наступает новый; в связи с тем, что и мой век здесь кончается и наступает новый, все хочется поторопить это наступление, сделать по крайней мере все от себя зависящее для этого наступления. И всем нам, всем людям на земле только это и есть настоящее дело. И утешительно, и бодрительно то делать; делаешь что можешь, и никто не знает, ты ли или кто другой делает то, что движется. И себе никто ничего приписать не может, и всякий может думать, что от его-то усилий и движется все".
В конце этого года на рождественских праздника состоялся в Москве первый съезд естествоиспытателей. На него попал и Л. Н-ч и произвел большой переполох. Вот как об этом рассказывает Н. А. Сергеенко в своей книге "Как живет и работает Л. Н. Толстой".
"Л. Н. Толстой был на докладе своего старого знакомого профессора Ц. Кто-то из присутствующих, заметив Льва Николаевича, произнес призывным шепотом: "Лев Николаевич здесь!" Слова эти молнией пронеслись по залу. Все начали оглядываться, чтобы увидеть знаменитого писателя. Лев Николаевич почувствовал, что начинается одна из тех гипнотизирующих сцен, которых он всегда избегал, и хотел незаметно ускользнуть, но было поздно.
Огромная толпа, наполнявшая университетский зал, пришла в движение и заревела: "Лев Николаевич! Лев Николаевич!" В конце концов распорядители принуждены были просить Льва Николаевича занять на эстраде почетное место. Стены дрогнули от рукоплесканий, которыми встретили естествоиспытатели великого русского писателя. Сцена эта очень расстроила Л. Н-ча, и он неохотно вспоминает о ней. Но всякое простое, безыскусственное выражение симпатий очень трогает его".