Наступила вторая голодная зима 1892-1893 годов. Пространство России, постигнутое на этот раз неурожаем, было значительно меньше, но зато там, где пришлось второй раз пережить это тяжелое время, было во много раз труднее. Истощенные предыдущими плохими годами и сошедшие на нет в прошлую, голодную зиму, они уже не могли сопротивляться стихийному бедствию. И в тех местах, где прежде кормили, теперь лечили и часто хоронили истощенных до смерти могучих работников-пахарей. Они покорно подставляли свои согбенные спины и безропотно умирали от голодного, сыпного тифа.
Одна из характерных особенностей сыпного тифа это его заразительность, которая распространяется не только на само население, но и на медицинский персонал. Заболевают доктора, фельдшера, сиделки. На моих глазах таких случаев было много и в прошлую зиму в Самарской губернии, и с этим пришлось столкнуться в эту следующую зиму в Рязанской губернии. Как только появилась эпидемия сыпного тифа близ Бегичевки, осенью 1892 года, пришлось организовать медицинскую, а главное -- санитарную помощь. Пришлось приискивать помещения, куда отделять больных, улучшая, облегчая обстановку их жизни, усиливая питание. А главное -- найти людей, готовых самоотверженно идти на борьбу с эпидемией, с явной опасностью болезни и смерти. Это было не так-то легко.
Вследствие уменьшения размеров бедствия, вследствие охлаждения прежнего пыла пожертвований в русском и заграничном обществе, вследствие стремления руководящих классов поскорее заявить о том, что теперь "все благополучно", приток пожертвований и предложение личных услуг значительно ослабели.
Льву Николаевичу, утомленному прошлой зимой, нужен был отдых, да его присутствие при уменьшенных размерах помощи и не было необходимо. Поручив мне руководить делом помощи, он, конечно, продолжал стоять во главе дела, приезжал в Бегичевку, давал дальнейшие указания и печатал отчеты о нашей деятельности.
Кроме земской медицинской помощи на эпидемии тифа, была организована помощь и при участии Л. Н-ча. Ходить за больными под руководством земского врача приехала родственница Л. Н-ча, жена брата Софьи Андреевны, Марья Петровна Берс. Несчастливая в своей семейной жизни, она с радостью пошла на это дело, готовая отдать свою жизнь, которою она мало дорожила.
Она поселилась в избе, ухаживала за больными и вскоре заразилась сыпным тифом. Тогда ее перевезли в Бегичевку, в дом Раевских, и делали все, что можно было делать в борьбе с этой болезнью. Она не выдержала и умерла спокойно, сознательно, с чувством исполненного долга 20-го октября 1892 года.
Л. Н-чу в это время нельзя было приехать в Бегичевку, и мы обменивались письмами. В них ясно отражается то волнение, которое испытывал он, следя за этой болезнью, за всеми ее колебаниями и роковым исходом. Я приведу из этих писем несколько характерных выдержек.
По получении первого известия о болезни Марьи Петровны Л. Н-ч, между прочим, писал мне:
"Дорогой друг П., сейчас получил ваше письмо Тане. Все мы страшно взволнованы болезнью М. П. и стремимся к вам, но нас не пускают. Тани нет; она в Москве. Маша, однако, не отчаивается поехать сменить вас у больной. Пожалуйста, извещайте о М. П. Вы все не велите беспокоиться о вас, а я не могу думать о вас без укоров совести и чувства виновности перед вами и главное -- любви. Передайте М. П., что мы все душою с нею и будем в теле с нею, как только это будет нужно. Не нужно ли ей чего? Да вы, верно, все доставите ей, начиная с сиделки".
Л. Н-ч по обыкновению встретил в семье своей сопротивление, когда собрался ехать. Такое сопротивление возникало при всех вопросах, когда от осуществления желания Л. Н-ча мог угрожать вред его животной личности и когда осуществление этого желания могло приблизить его к тому идеалу личной жизни, который всегда носил в своей душе Л. Н-ч.
Как всегда, так и на этот раз Л. Н-чу пришлось перенести душевные муки. Вот что он между прочим пишет мне в следующем письме, в ответ на мое извещение, что болезнь приняла угрожающее течение:
"Ужасно тяжело, дорогой друг Павел Иванович, что никто из нас не может приехать, чтобы сменить вас в уходе за М. П. Маша хотела ехать, встретила страшное сопротивление, и не знаю, как решит. Кажется, не едет. Я по чувству знаю, и она тоже знает, что должно. Может быть, надо бы ехать, и покориться это слабость, но я не могу. Должно быть, и она также. Деньги вы уже знаете, что вам посланы. Я писал вам в Клекотки. Вы нас, милый друг, не упрекайте; мы душою с вами. Для меня... Мне часто бывает тяжело. И из того, что тяжело, я заключаю, что делаю не то, что надо".
Получив известие о кончине Марьи Петровны, Л. Н-ч писал С. А., которая тогда была в Москве:
"Смерть Марьи Петровны очень трогательна. Древние говорили, что кого Бог любит, те умирают молодыми. И смерть ее хороша. У всех останется чувство к ней, а со всех сторон, кроме горя, ее ничего не ожидало".
В одном из следующих писем к С. А. он возвращается к этой смерти и передает слова сиделки:
"Она вдруг ослабела и почувствовала, что умирает; кое-какие распоряжения делала, маленькие долги заплатить, и сказала: "Господи, прости мне грехи мои!" И скоро потеряла сознание. И в таком положении была около суток. Похоронили ее в Никитском".
Сознание близости смерти не покидало ее и во время болезни. Мне нередко приходилось подходить к ее кровати, оказывать ей небольшие услуги. Она всегда старалась поскорее выпроводить меня, боясь, что я заражусь, и при этом говорила: "Ведь мне-то легко умереть, а ваша жизнь еще многим нужна".
Вероятно, людям нужна была ее смерть.
Внутренняя жизнь Л. Н-ча того времени, как всегда, шла с особым напряжением.
В общении со своими сотрудниками по кормлению голодающих Л. Н-ч старался, кроме практических советов их деятельности, давать им и разъяснения по самым существенным вопросам жизни. А те, конечно, забрасывали его всяческими вопросами, из которых Л. Н-чу приходилось выбирать наиболее важные.
Вместе с тем среди сотрудников, назвавшихся единомышленниками Л. Н-ча, стало заметно неудовлетворение тем внутренним, основанном на высшем разуме понимании религиозных вопросов и учения Христа, которое свойственно было Льву Николаевичу и которое он выражал в своих писаниях. Л. Н-ч стал получать от этих людей большие письма с вопросами и о "живой вере", и о "живом Христе", сущность которых заключалась в том, что они выражали потребность внешнего, мистического богопочитания.
Л. Н-ч отвечал на эти письма подробно, излагая и разъясняя свои взгляды, и вот после одного из таких писем он записывает в своем дневнике:
"21 августа 1892 года. За это время получил и написал длинное письмо N в ответ на его -- о живом Христе. В письме этом надо поправить следующее:
Я написал сначала, что пылкие, славолюбивые люди, потом написал: некоторые; но надо было написать ни то, ни другое, а -- люди, поверхностно понявшие учение Христа, понявшие только последствия его, а не самым способ его, состоящий в установлении каждым человеком своего отношения к Богу. Для достижения этих последствий устраивают сообщество людей, требующих друг от друга исполнения известных поступков, и, кроме того, стараются сами напугать и расчувствовать себя различными представлениями так, чтобы желательные последствия были исполнены".
Разговор по поводу его книги "О жизни" наводит его на следующие размышления:
"Говорил с N. Он говорит: "У вас в "О жизни" сказано, что если человек умирает, то так надо. Это неправда".
Он прав. Это неправда. Это нельзя сказать. На вопрос: зачем этот умер, а тот жив? нельзя ответить так же, как нельзя ответить на вопрос: где я буду после смерти?
Это два вопроса: "где" и "буду", спрашивающие о том, в каком я буду отношении к пространству и времени тогда, когда я выйду из теперешнего моего состояния, в котором я не могу мыслить вне пространства и времени, -- когда я перейду в то состояние, в котором не может быть ни пространства, ни времени.
Вопрос же о том, зачем, почему этот умер, а этот жив, есть такой же вопрос, спрашивающий о том, в каком отношении причинности находится человек, вышедший из мира причинности?".
А вот несколько строгих мыслей о музыке как о наслаждении.
"Говорили о музыке.
Я опять говорю, что это наслаждение только немного выше сортом кушанья.
Я не обидеть хочу музыку, а хочу ясности. И не могу признать того, что с такой неясностью и неопределенностью толкуют люди, -- что музыка как-то возвышает душу.
Дело в том, что она не нравственное дело. Не безнравственное, как и еда. Безразличное, но не нравственное. Я за это стою. А если она не нравственное дело, то и совсем другое к ней отношение.
Это наслаждение чувства, как чувство (sens) вкуса, зрения, слуха. Я согласен, что оно выше, т. е. менее похотливо, чем вкус, еда; но я стою на том, что в нем нет ничего нравственного, как стараются нас уверить".
Замечательно, что подобная же мысль о музыке записана Л. Н-чем 30 лет тому назад, в его дневнике 1861 года, во время его второго заграничного путешествия, когда он знакомился с постановкой школьного дела в Западной Европе. Он тогда посещал многих выдающихся людей и между прочим посетил немецкого писателя Ауэрбаха, сочинения которого он очень ценил. После свидания с ним он записал в дневнике:
"Христианство -- как дух человечества, выше которого нет ничего. Читает стихи восхитительно. О музыке, как "Pflichtloser Genuss". Поворот, по его мнению, к развращению... Ему 49 лет. Он прям, молод, верующ, не поет отрицание".
Такова устойчивость мнения Л. Н-ча о музыке. Этот взгляд его, разумеется, отразился и в его критике "Об искусстве", которую он тогда начал писать.
И в связи с этим у него является новый вопрос о смысле жизни, о красоте и о добре.
Он с робостью, как бы пред открытием нового неожиданного сокровища, записывает в своем дневнике:
"Думал в первый раз, как ни страшно это думать и сказать:
Цель жизни есть так же мало воспроизведение себе подобных, продолжение рода, как и служение людям, так же мало и служение Богу.
Воспроизводить себе подобных -- зачем? Служить людям? А затем, кому мы будем служить, тем что делать? Служить Богу? Разве он не может без нас сделать то, что ему нужно? Да ему не может быть ничего нужно.
Если он велит нам служить себе, то только для нашего блага. Жизнь не может иметь другой цели, как благо, как радость. Только эта цель -- радость -- вполне достойна жизни.
Отречение, крест, отдать жизнь, все это для радости. И радость есть и может быть ничем не нарушена и постоянная.
И смерть -- переход к новой неизведанной, совсем новой другой большой радости.
И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей, -- никогда не отсутствующие. В тюрьме -- красота луча, мухи, звуков. И главный источник: любовь, -- моя к людям и людей ко мне.
Как бы хорошо было, если бы это была правда. Неужели мне открывать новое?
Красота, радость только как радость, независимо от добра, отвратительна. Я уяснил это и бросил. Добро без красоты мучительно. Только соединение двух, и не соединение, а красота как венец добра".
И, записав эту глубокую мысль, он скромно прибавляет:
"Кажется, что это похоже на правду".
В это время Лев Николаевич читал и переводил сочинение женевского писателя Amiel'я "Le journal intime" (Дневник Амьеля). Думая о предисловии к этому переводу, он записывает в дневнике такую мысль:
"К Amiel'ю хотел бы написать предисловие, в котором бы высказать то, что он во многих местах говорит о том, что должно сложиться новое христианство, что в будущем должна быть религия. А между тем сам частью стоицизмом, частью буддизмом, частью, главное, христианством, как он понимает его, он живет и с этим умирает. Он, как bourgeois gentilhomme fait de la religion, sans le savoir [Благородный мещанин говорит о религии, сам не замечая этого.]. Едва ли это не самая лучшая. Она не имеет соблазна любоваться на нее".
Предисловие это было написано им и напечатано, и мысль, записанная в дневнике, отчасти выражена в нем, хотя и в несколько иной форме.
И в тоже время он записывает такую мысль:
"Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей; или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от Бога детьми, -- я бы выбрал последнее".
Не менее замечательны мысли, набросанные им в записной книжке того времени.
В это время начались преследования некоторых друзей Л. Н-ча; вероятно, он ожидал каких-нибудь репрессивных мер и против себя. Поэтому в его записной книжечке попадаются такие записи:
"У меня есть высочайшее повеление". А у меня есть самое высочайшее -- заступаться за братьев, обличать гонителей.
Для того, чтобы заставить меня замолчать, есть два средства: одно -- покаяться, другое -- убить или заточить, не выпускать.
И действительно, может быть только первое и потому скажите тому человеку, которого вы называете царем, чтобы он, вместо меня, занялся Шлиссельбургом, каторгой, розгами".
В это время Л. Н-ч работал над своей книгой "Царствие Божие внутри вас". Подвергая в этой книге строгой критике существующее государственное устройство, Л. Н-ч естественно думал о разрушении старых и созидании новых форм. И вот он набрасывает такие мысли:
"Посмотрите, как хорошо мы подкрасили дом, убрали его флагами, ветками, а у вас что? -- Канавы, камни". -- Это фундамент нового строения".
После посещения Н. Н. Страхова, мягкого, созерцательно настроенного его друга, Л. Н-ч записывает:
"Со Страховым разговор. Он хочет находить во всем хорошее. Это прекрасно. Но как бы не находить хорошим то, что мы призваны уничтожить!"
Освободившись от непосредственного руководства делом кормления голодающих, очень тяготившего его, Л. Н-ч стал чувствовать некоторую пустоту жизни, которая была временно заполнена этим сложным делом. Об этом он между прочим писал мне, возвратившись в Ясную Поляну из Бегичевки:
"У нас все по-старому. Живем одни хорошо, но девочкам бедным пусто. Как справедливо то, что Он сказал: "А кто хочет узнать, правду ли я говорю, пусть попробует". Стоит только испытать -- как ни плохо, ни нескладно, ни нечисто смешана со славой людской жизнь служения -- для того, чтобы потом уже жизнь потеряла для себя весь -- как говорят англичане -- букет, прелесть. -- И это я с радостью испытываю сам и вижу на девочках. У меня есть мое писанье, которое немного в той мере, в которой я верю в его пользу, помогает жить, и есть слабость старости, но молодым и вкусившим от ключа воды живой уж нельзя вернуться к подобию жизни. И это-то дорого, и на это радуюсь. Получил я письмо от революционера, должно быть, из Петербурга, хорошее. Он пишет, что за саратовский бунт будут казнить, и что я должен написать воззвание. Разумеется, я не напишу; но все такие напоминания помогают мне верить, что я могу быть нужен. В писанье подвигаюсь, но все не кончил".
"Писанье", которое заполнило тогда жизнь Льва Николаевича, было "Царство Божие внутри вас", книга, над которой он работал два года; у ней своя история, и она имеет большое значение в жизни Льва Н-ча, поэтому мы остановимся на ней несколько долее.
Прошло уже несколько лет со времени опубликования книги Л. Н-ча "В чем моя вера?", бросившей в мир новое понимание христианства, показавшей миру необходимость решения дилеммы: или отказаться от имени христиан, или признать, что насилие несовместимо с христианством. Прошло много лет и со времени опубликования второй книга, и мир все еще не решил этой дилеммы. Но семена нового жизнепонимания были брошены в мир, и они должны дать всходы. И первые ростки уже взошли и произвели замешательство среди запутавшегося человечества в дебрях полурелигиозного, полунаучного, полуэгоистически-животного миропонимания, выражавшегося общей борьбой за сладкий кусок пирога.
Как только "В чем моя вера?" стала распространяться в Старом и Новом свете, так ко Л. Н-чу стали стекаться со всех концов мира положительные и отрицательные отзывы о ней.
"Один из первых откликов на мою книгу, -- говорит Л. Н-ч в своем новом произведении, -- были письма от американских квакеров. В письмах этих, выражая свое сочувствие моим взглядам о незаконности для христианина всякого насилия и войны, квакеры сообщили мне подробности о своей так называемой секте, более 200 лет исповедующей на деле учение Христа о непротивлении злу насилием, не употреблявшей и теперь не употребляющей для защиты себя оружия".
Большою радостью было для Л. Н-ча и его единомышленников получение двух замечательных, документов, присланных из Америки: оба документа были написаны 50 лет тому назад, лежали забытые и вызваны были к жизни появлением сочинения Л. Н-ча "В чем моя вера?".
Первый документ был "Провозглашение основ, принятых членами общества, основанного для установления между людьми всеобщего мира".
Это провозглашение было составлено и опубликовано Гаррисоном и его друзьями в Бостоне в 1838 году. Основой этого провозглашения была та мысль, что всякое насилие как личное, так и государственное противно учению Христа, и что мир может водвориться путем только отказа от употребления какого бы то ни было насилия.
Другой документ, приблизительно той же эпохи, был "Катехизис непротивления", составленный уже престарелым тогда Адином Балу, с которым Л. Н-ч еще успел вступить в письменное общение. В этом катехизисе, в форме вопросов и ответов, утверждались те же основы несовместимости насилия в какой бы то ни было форме с христианским учением.
Замечательны последние вопрос и ответ этого катехизиса; мы приведем их здесь целиком:
Вопр. -- Но когда лишь немногое будут так поступать, что станется с ними?
Отв. -- Если бы так поступал даже только один человек, а все остальные согласились распять его, то не более ли славно было бы ему умереть в торжестве непротивляющейся любви, молясь за врагов своих, чем жить, нося корону цесаря, обрызганную кровью убитых? Но один ли или тысячи людей, твердо решивших не противиться злу злом, все равно среди просвещенных ли или среди диких ближних, гораздо больше безопасны от насилия, чем те, которые полагаются на насилие. Разбойник-убийца, обманщик скорее оставит их в покое, чем тех, кто сопротивляется оружием. Взявшие меч от меча погибнут, а ищущие мира, поступающие дружественно, безобидно, забывающие и прощающие обиды большею частью наслаждаются миром или, если умирают, то умирают благословляемыми.
Таким образом, если бы все соблюдали заповедь непротивления, то, очевидно, не было бы ни обиды, ни злодейства. Если бы таких было большинство, то они установили бы управление любви и доброжелательства даже над обижающими, никогда не противясь злу злом, никогда не употребляя насилия. Если бы таких людей было довольно многочисленное меньшинство, то они произвели бы такое исправительное нравственное действие на общество, что всякое жестокое наказание было бы отменено, а насилие и вражда заменились бы миром и любовью. Если бы их было только малое меньшинство, то оно редко испытывало бы что-нибудь худшее, чем презрение мира, а мир между тем, сам того не чувствуя и не будучи за то благодарен, постоянно становился бы мудрее и лучше от этого тайного воздействия. И если бы в самом худшем случае некоторые из членов меньшинства были бы гонимы до смерти, то эти погибшие за правду оставили бы по себе свое учение, уже освященное их мученическою кровью.
Да будет мир со всеми, кто ищет мира, и всепобеждающая любовь да будет негибнущим наследием всякой души, добровольно подчиняющейся закону Христа:
"Не противься злу насилием".
Эти два документа и были положены Л. Н-чем в основу своего нового сочинения.
Сначала Л. Н-ч предполагал посвятить его двум вопросам, одинаково определяющим его новое миросозерцание: церковному обману и государственному насилию. Но с течением его работы его внимание всецело было поглощено вторым вопросом, чему способствовало и обилие стекавшегося материала.
Вскоре ему сообщили факты отказа от государственного насилия, происходившие среди русских сектантов, молокан, духоборов и других, среди менонитов, поселившихся в России, среди секты назарен, живущих в Австрии; он получил замечательное сочинение чеха Петра Хельчпцкого и т. д.
Так как основным орудием государственного насилия являлось войско с введенной во всех государствах континентальной Европы общей воинской повинностью, то Л. Н-ч и сосредоточил свое внимание на этом вопросе. И первое время он говорил про свое новое писанье: "Я пишу об общей воинской повинности". Но работа расширялась, а события жизни давали новый материал его критическому анализу, и писание его разрослось в обширный трактат, представляющий собою могущественную критику существующего порядка жизни и дающий обширные далекие перспективы новых человеческих отношений.
Сначала Л. Н-ч отвечает своим критикам, разделяя их на светских и духовных, а затем переходит к изображению бедственности жизни современного человечества, преисполненной неразрешимых противоречии. Едва ли это не самая сильная, неотразимая часть книги. Приведем из этого описания несколько выдержек, чтобы дать понятие о его характере и силе.
"Каковы бы ни были образ мыслей и степень образования человека нашего времени, будь он образованный либерал какого бы то ни было оттенка, будь он философ какого бы то ни было толка, будь он научный человек, экономист какой бы то ни было школы, будь он необразованный, даже религиозный человек какого бы то ни было исповедания, -- всякий человек нашего времени знает, что люди все имеют одинаковые права на жизнь и блага мира, что одни люди не лучше и не хуже других, что все люди равны. Всякий знает это несомненно твердо всем существом своим и вместе с тем не только видит вокруг себя деление всех людей на две касты: одну -- трудящуюся, угнетенную, нуждающуюся, страдающую, а другую -- праздную, угнетающую и роскошествующую и веселящуюся, -- не только видит, но волей или неволей с той или другой стороны принимает участие в этом отвергаемом его сознанием разделении людей и не может не страдать от сознания такого противоречия и участия в нем.
Древний раб знал, что он раб от природы, а наш рабочий, чувствуя себя рабом, знает, что ему не надо быть рабом, и потому испытывает мучения Тантала, вечно желая и не получая того, что не только могло, но должно бы быть. Страдания для рабочих классов, происходящие от противоречия между тем, что есть и что должно бы быть, удесятеряются вытекающими из этого сознания завистью и ненавистью.
Рабочий нашего времени, если бы даже работа его и была много легче работы древнего раба, если бы даже он добился восьмичасового дня и платы трех долларов за день, не перестанет страдать, потому что, работая вещи, которыми он не будет пользоваться, работая не для себя по своей охоте, а по нужде, для прихоти вообще роскошествующих и праздных людей и, в частности, для наживы одного богача, владетеля фабрики или завода, он знает, что все это происходит в мире, в котором признается не только научное положение о том, что только работа есть богатство, что пользование чужими трудами есть несправедливость, незаконность, казнимая законами, но в мире, в котором исповедуется учение Христа, по которому мы все братья, и достоинство и заслуга человека только в служении ближнему, а не в пользовании им.
Еще в большем противоречии и страдании живет человек так называемого образованного класса.
Он знает, что все привычки, в которых он воспитан, лишение которых для него было бы мучением, все они могут удовлетворяться только мучительным, часто губительным трудом угнетенных рабочих, т. е. самым очевидным грубым нарушением тех принципов христианства, гуманности, справедливости, даже научности (я разумею требования политической экономии), которые он исповедует. Он исповедует принципы братства, гуманности, справедливости, научности и не только живет так, что ему необходимо то угнетение рабочих, которое он отрицает, но так, что вся жизнь его есть пользование этим угнетением, и не только живет так, но и направляет свою деятельность на поддержание этого порядка вещей, прямо противоположного тому, во что он верит.
Правящие классы по отношению рабочих находятся в положении подмявшего под себя противника и держащего его, не выпуская, не столько потому, что он не хочет выпустить его, сколько потому, что он знает, что стоит ему выпустить на мгновение подмятого, чтобы самому быть сейчас же зарезанным, потому что подмятый озлоблен и в руке его нож. И потому, будут ли они чутки или не чутки, наши богатые классы не могут наслаждаться теми благами, которые они похитили у бедных, как это делали древние, веровавшие в свое право. Вся жизнь и все наслаждения их отравлены укорами совести или страхов".
Л. Н-ч указывает далее на неопределенное, неискреннее отношение людей образованных к этим противоречиям.
Одни, менее чуткие, стараются скрыть их, другие, более чуткие, видят их, говорят о них, но придают им характер трагической, фатальной неизбежности.
Узлом всех этих противоречий служит общая воинская повинность, которая требует от человека во имя государства отречения от всего того, что дорого ему. И действительно, общая воинская повинность нужна для поддержания государства с его насилием: но нужно ли самое государство? Жертвы, приносимые человеком во имя его, так велики, что человеку, может быть, выгоднее не подчиняться ему. Но государство не выпускает свои жертвы и издавна подчиняет их себе: устрашением, подкупом, гипнотизацией и применением военной силы.
Выход из этого противоречия в принятии христианского учения:
"Стоит человеку понять свою жизнь так, как учит понимать ее христианство, т. е. понять то, что жизнь его принадлежит не ему, его личности, не семье или государству, а Тому, Кто послал его в жизнь, понять то, что исполнять он должен поэтому не закон своей личности, семьи или государства, а ничем не ограниченный закон Того, от Кого он исшел, чтобы не только почувствовать себя совершенно свободным от всякой человеческой власти, но даже перестать видеть эту власть как нечто могущее стеснять кого-либо.
Стоит человеку понять, что цель его жизни есть исполнение закона Бога, для того чтобы этот закон, заменив для него все другие законы и подчинив его себе, этим самым подчинением лишил бы в его глазах все человеческие законы их обязательности и стеснительности.
Христианин освобождается от всякой человеческой власти тем, что считает для своей жизни и жизни других божеский закон любви, вложенный в душу каждого человека и приведенный к сознанию Христом, единственным руководителем жизни своей и других людей.
Христианин может подвергаться внешнему насилию, может быть лишен телесной свободы, может быть несвободен от своих страстей (делающий грех есть раб греха), но не может быть несвободен в том смысле, чтобы быть принужденным какою-либо опасностью или какою-либо внешнею угрозою к совершению поступка, противного своему сознанию.
Исповедание христианства, отказ от исполнения государственного насилия есть самое страшное орудие разрушения государства, и люди, стоящие у власти, знают это и употребляют все силы на то, чтобы не давать проявляться этим пока еще единичным вспышкам христианского неповиновения.
Но дело зашло уже слишком далеко: правительства чувствуют уже свою беззащитность и слабость, и пробуждающиеся от усыпления люди христианского сознания уже начинают чувствовать свою силу.
"Огонь принес я на землю, -- сказал Христос, -- и как томлюсь, пока он не возгорится".
И огонь этот начинает возгораться.
Распространение христианских истин, отрицающих насилие, совершается не только одним внутренним постепенным путем познания истины пророческим чувством сознания тщеты власти и отречения отдельных людей от нее, но и другим внешним путем, при котором сразу большие массы людей низших по развитию по одному доверию к первым принимают новую истину. Такова сила общественного сознания.
И это всасывание людьми христианского миропонимания преобразует и самую власть, с которой, независимо от ее воли и бессознательно от нее, происходит охристианение.
С людьми совершается нечто подобное процессу кипения. Все люди большинства нехристианского жизнепонимания стремятся к власти и борются, достигая ее. В борьбе этой наиболее жестокие, грубые, наименее христианские элементы общества, насилуя наиболее кротких, чутких к добру, наиболее христианских людей, выступают посредством своего насилия в верхние слои общества. И тут над людьми, находящимися в этом положении, совершается то, что предсказывал Христос, говоря: "горе вам, богатым, пресыщенным, прославленным"; совершается то, что люди, находясь во власти и в обладании последствий власти -- славы и богатства, -- доходя до известных различных, поставленных ими самими себе в своих желаниях целей, познают тщету их и возвращаются к тому положению, из которого вышли.
Таким образом со всех сторон человечество толкается на путь спасения.
Положение христианского человечества с его крепостями, пушками, динамитами, ружьями, тюрьмами, виселицами, церквями, фабриками, таможнями, дворцами действительно ужасно; но ведь ни крепости, ни пушки, ни ружья ни в кого сами не стреляют, тюрьмы никого сами не запирают, виселицы никого не вешают, церкви никого сами не обманывают, таможни не задерживают, дворцы и фабрики сами не строятся и себя не содержат, а все это делают люди. Если же люди поймут, что этого не надо делать, то этого ничего и не будет.
А люди уже начинают понимать это. Если еще не все понимают это, то понимают это передовые люди, те, за которыми идут остальные. И перестать понимать то, что раз поняли передовые люди, они уже никак не могут. Понять же то, что поняли передовые, остальные люди не только не не могут, но неизбежно должны.
Так что предсказание о том, что придет время, когда все люди будут научены Богом, разучатся воевать, перекуют мечи на орала и копья на серпы, т. е., переводя на наш язык, все тюрьмы, крепости, казармы, дворцы, церкви останутся пустыми, и все виселицы, ружья, пушки останутся без употребления, -- уже не мечта, а определенная новая форма жизни, к которой со все увеличивающейся быстротой приближается человечество.
Но когда же это будет?
1800 лет назад на вопрос этот Христос ответил, что конец нынешнего века, т. е. языческого устройства мира, наступит тогда, когда (Мф. XXIV, 3-28) увеличатся до последней степени бедствия людей и вместе с тем благая весть Царства Божия, т. е. возможность нового, не насильнического устройства жизни будет проповедана по всей земле.
"О дне же и о часе том никто не знает, только Отец мой один" (Мф. XXIV, 36), -- тут же говорит Христос. Ибо оно может наступить всегда, всякую минуту и тогда, когда мы не ожидаем его.
Все, что мы можем знать, это то, что мы, составляющие человечество, должны делать и чего должны не делать для того, чтобы наступило это Царство Божие. А это мы все знаем. И стоит только каждому начать делать то, что мы должны делать, и перестать делать то, чего мы не должны делать, стоит только каждому из нас жить всем тем светом, который есть в нас, для того, чтобы тотчас же наступило то обещанное Царство Божие, к которому влечет сердце каждого человека".
На этом кончалась эта замечательная книга, когда со Л. Н-чем произошло одно из тех роковых событий, которые так много раз в его жизни открывали ему новые пути жизни или подтверждали, закрепляли раз принятое решение. Таковы были в его детстве смерть его отца и бабушки, столкновение с гувернером-французом, затем его внезапная поездка на Кавказ, перенесшая его из московских ресторанов с картами и цыганами на лоно дикой кавказской природы. Таковы были для него севастопольские ужасы, смертная казнь в Париже, смерть любимого брата и проч. Московская перепись и знакомство с городской нищетой. И такого же характера было событие, совершившееся 9 сентября 1892 года.
Я жил в это время в Бегичевке, заведуя столовыми Льва Николаевича. Мы ждали его приезда для составления отчета за прошлый год, и в назначенный день, 9 сентября, он приехал. Я встретил его на крыльце дома, когда он выходил из экипажа. Радостная улыбка встречи остановилась на моих губах, когда я увидел взволнованное, расстроенное, мрачное лицо Л. Н-ча. Я понял, что что-нибудь случилось дорогой.
И только что Л. Н-ч взошел в дом, как, не садясь, с волнением и слезами в голосе начал рассказывать о том, что с ним произошло. Так как он сам рассказал об этом в своей книге, то мы и приводим этот рассказ:
"На одной из железнодорожных станций поезд, на котором я ехал, съехался с экстренным поездом, везшим под председательством губернатора войска с ружьями, боевыми патронами и розгами для истязания и убийства этих самых голодающих крестьян.
Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти, несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в последнее время все чаще и чаще стало применяться в России.
Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания, происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел.
И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом людей с ружьями и розгами, едущих убивать и истязать своих голодных братьев.
Повод, по которому они ехали, был следующий:
В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или, по крайней мере, общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю неправильно со слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присужден помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому, чтобы такая очевидная несправедливость могла быть совершена над ними высшей властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников, объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить леса.
О деле донесено в Петербург, откуда было предписано губернатору привести решение суда в исполнение. Губернатор потребовал войско. И вот солдаты, вооруженные ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить в исполнение это решение высшей власти".
Это самое, только с прибавлением личного непосредственного чувства только что испытанного ужасного впечатления, рассказал нам Л. Н-ч, приехав в Бегичевку. Этот случай заставил его снова переработать заключение своей книги и с новой силой утвердить то положение, что благополучие господствующего класса зиждется на насилии и страдании угнетенного рабочего большинства. Выход из этого положения в признании истины. Только в этом человек свободен. А раз человек признал истину и сознал свое уклонение от нее, тогда он становится теми дрожжами, которые, хотя и в малом количестве, но преобразуют всю массу теста в совершенно иной вид. Только этим признанием истины устанавливается на земле Царствие Божие и внутри, и вне человека.
Эта книга произвела сильное впечатление на всех, кто познакомился с ней. Выражая собою антигосударственную сторону учения Христа, она вызвала большую тревогу в административных сферах. Печатать в России ее и не пытались. Ее стали переписывать и гектографировать. В это время вошли в употребление пишущие машины, которые облегчали как самую переписку, так и чтение рукописи.
И книга эта стала быстро распространяться, а по ее следам шли жандармы с обысками, нередко кончавшимися арестами и ссылками хранителей и распространителей этой книги. Было сделано строгое распоряжение о непропуске заграничных изданий этой книги как на русском, так и на иностранных языках.
Так как в этой книге Л. Н-ч касается современного государственного строя и относится к нему весьма отрицательно, то именно эта книга и послужила первым поводом к причислению Л. Н-ча к анархистам, что с известными оговорками должно признать справедливым. Но дело в том, что анархизм Л. Н-ча, т. е. отрицание насильственного устройства и власти, основан на том положении, что человек, духовно возродившийся, усвоивший себе христианское учение, носит в себе самом ненарушимый божественный закон любви и правды, который уже не нуждается в подкреплении человеческими законами. И потому анархизм Л. Н-ча ведет не к беспорядку и распущенности, а к высшему нравственному порядку и праведной жизни.
Преследования единомышленников Л. Н-ча начались еще до появления этой книги, как только взгляды Л. Н-ча стали проникать в народ. Это отчасти совпало с голодными годами. Во-первых, шум, поднятый "Московскими ведомостями" вокруг имени Л. Н-ча, по поводу выдержек из его статей о голоде, в которых "Московские ведомости" усмотрели призыв к бунту, заставил администрацию быть настороже. До Льва Николаевича дошли слухи из придворных сфер, что когда император Александр III велел прекратить дело о Льве Николаевиче словами: "je ne veux pas ajouter a sa gloire la souronne d'un martyre" [Я не хочу прибавлять к его славе мученический венец.], то Победоносцев заявил, что так как государь не велел трогать самого Толстого, то мерой борьбы с ним будет преследование его единомышленников и друзей.
И действительно, эти преследования начались. Во время голодных годов авторитет Л. Н-ча в народе сильно возрос, к его словам стали прислушиваться сектанты и очень легко усваивать его антицерковные и антигосударственные взгляды.
Несмотря на то, что издания "Посредника" проходили строгую правительственную цензуру, уже одним отрицательным своим качеством, игнорированием церковного авторитета они приобретали в глазах сектантов значительное влияние, а своей проповедью любви и взаимопомощи, трезвости и трудолюбия, изложением древнегреческой мудрости они приобрели среди сектантов разных толков значительный авторитет и в некоторых уже установившихся сектах вызвали новое, рационалистическое нравственно-общественное течение. Таково было движение младо-штундистов и духоборцев-постников; к этому последнему движению мы еще вернемся, когда будем излагать события, связанные с духоборческим движением.
Одним из центров младо-штундистского движения была Харьковская губерния, преимущественно Сумский уезд. Одним из деятелей этого движения был князь Димитрий Александрович Хилков.
Воспитанник пажеского корпуса, лейб-гусарский, а потом казачий офицер, богатый помещик, он геройски участвовал в русско-турецкой войне в Закавказье. Отчасти знакомство с духоборцами, отчасти личное столкновение с лицом смерти заставило Хилкова задуматься над иным решением нравственно-общественных вопросов жизни; он оставил службу и поселился на своем хуторе Харьковской губернии. Большое количество земли, доставшееся ему от матери, он передал безземельным крестьянам, оставшись с одним крестьянским наделом в семь десятин, на которых он хозяйничал в течение нескольких лет. Авторитет его среди местных крестьян был, конечно, необыкновенно велик. Получив из-за границы сочинение Л. Н-ча "В чем моя вера?" на французском языке и увидав из этой книга сходство своих взглядов со Л. Н-чем Толстым, он стал деятельным распространителем их в народе. Отпадения от церкви стали учащаться вокруг него, и он был вскоре обвинен в распространении штунды, т. е. секты, признанной синодом особенно вредной.
Его сослали на Кавказ и поселили сначала в Башкичете, Тифлисской губернии. Там он, конечно, тотчас же обратил на себя внимание местных сектантов-духоборцев и молокан и, обвиненный в пропаганде среди них толстовства, был передвинут в глухой армяно-татарский город Нуху, Елизаветпольской губернии.
Ссылка Хилкова на Кавказ из его имения Харьковской губернии состоялась в январе 1892 года.
Конечно, администрация не ограничилась ссылкой одного Хилкова. В октябре того же года Л. Н-ч между прочих писал мне:
"Получены письма от Мит. Алехина и Бодянского. Они оба были взяты и посажены в тюрьму и по этапу препровождены: Митр. в Полтаву, кажется, а Бодянский еще сидит в Белгороде, кажется, и его ссылают на 5 лет в Закавказье. За что, я не знаю. Я отвечал им в Полтаву".
Потом последовали высылки Дудченко, Прокопенко и других.
Конечно, этими передвижениями людей, искренно преданных своей идее, немудрое правительство только сеяло те самые идеи, с которыми боролось, и усиливало авторитет их носителей. Такой непреложный закон борьбы с тем, что "от Бога", как говорил когда-то евангельский Никодим.
И это рассеивание правительством новых идеи привело к важным событиям в жизни русского народа.